Зачем с бесплодным пылом
В судьбе искать изъян?
Спасибо высшим силам,
Хоть отдых — не обман:
В свой срок сомкнем мы веки,
В свой срок уснем навеки,
В свой срок должны все реки
Излиться в океан.
А. Ч. Суинберн
Будет. Будет. Будет.
Неотступный стук в груди. Будто припев надоевшей песни: пристала — не выкинешь. Слышится в снах — сквозь черную, ледяную воду, в котором вижу его лицо.
Общий для двоих стук ледяной капели в груди — тягучий и вязкий. Летит одна капля: будет. Летит другая: непременно.
И хочется растереть пальцы ладонью, ударить по черной воде, в которую превращается даже вино в кубках. Так, чтобы расшибить губу своему хмуро глядящему из отражений двойнику. У которого всё так неправильно началось.
Хочется спросить: у тебя — тоже будет? Или у тебя — все уже было? Ты знал — что придет именно это и именно так? Ты пытался сбежать от этой — с бесшумным смехом из-за плеч?
Отражение тонет в черной воде — стоит только моргнуть. Будто во мрак вод Стикса погружается.
Прежде, чем я успеваю метнуть последний вопрос: «Ты что — смотришь на меня с жалостью?!»
Будет… будет… будет, — проливается чёрной ледяной капелью ответ.
Есть дни — будто миги. Есть дни-недели и дни-года. Есть дни, которые тянутся веками.
Этот день будет жизнью.
Восходящее солнце позолотило склоны Олимпа — родным золотом. Будто краски царского трона выплеснуло: наслаждайся, Владыка! С этого уступа — узкого, клином вдающегося в небеса — можно хорошо рассмотреть — и облачных овец Нефелы, и неспешно поднимающуюся от дворца Гелиоса колесницу… кони, обленившиеся после сна, бегут медленно.
А вот Эос — приготовила кувшин, на траву брызгать.
Ветер шевелит волосы под царственным венцом, сжимающим виски. Мне не идут венцы, как не идут шлемы, только один так и просится на голову — даже оттуда, где он остался лежать сегодня, из спальни.
Шепчет: хочешь, исчезну?
А я отмахиваюсь, потому что хочу еще посмотреть на утро.
Последний день, в конце-то концов.
Ананка помалкивает из-за плеч, и Мойры не суются с предсказаниями, но от Владыки трудно что-то утаить. Свой собственный конец от Владыки утаить труднее всего.
Мне кажется, я вижу его отсюда. Того — другого, над которым в одно такое утро-жизнь повисло острие «Будет». Сверкнуло льдистым — «Почти».
Наверное, он старался тогда растянуть то свое последнее утро. Смотрел на розоватых от отблесков Эос овец Нефелы, впивал губами ветер, щурился на колесницу Гелиоса… и длил, комкал, вытягивал минуты, будто нити паутины, разматывал, как клубки…
Чем ты начал тот день, отец? Я вот, например, выхожу из дворца. В подвал спускаюсь — высеченный в ребрах Олимпа. Глубокий подвал — Гефест долго орал на своих подручных, пока вырубил, все еще шутили — до Тартара, небось, прокопается.
До Тартара не докопался, но вполне…
Для узников хватит, а тиран, которого свергнут, должен навещать узников.
Поиздеваться на прощание. Уколоть словом презрения. Отобрать надежду, которую, по слухам, титан Япет зачем-то упрятал на дно кувшина — ей, мол, незачем шататься по Золотому Веку…
Точно — незачем. К тиранам она не заглядывает.
К тиранам и узникам, которые таятся за окованными адамантом дверями. Без стражи — зачем стража в таком подвале?
Вот тьме, в ужасе, в томлении и страхе — вот сейчас зайдет злобный тиран, как начнет измываться!
Вот… сейчас…
Вспыхнули факелы по стенам подземелья. Осветили насмешливо поблескивающие по стенам цепи. Фигуру, сидевшую на одинокой лежанке с поджатыми ногами.
Растрепанные золотые волосы.
— Радуйся, муж мой… брат мой, — тихо полетело из темницы навстречу.
* * *
День-жизнь начался, как положено начинаться такому дню: с позднего вечера, с визита Мома-Насмешника. И добро бы еще — в одиночку подловил, так ведь наверняка же выжидал, когда гости на пир соберутся. Гостей набралось — титаны, брат Зевс, вожаки кентавров, вожди Золотого Века. Пировали, правда, мужской компанией, так что отсутствие Геры было незаметно, а только…
Вспомнился почему-то тот пир. Пока поднимал заздравные чаши одну за другой — вспомнил сестер, кружащихся в танце, и звонкие здравницы: «Наследник!» Не хмелящее вино.
Оно и сейчас не хмелило — горчило воспоминаниями. Думалось некстати: вот сейчас откроется дверь. Вырастет на пороге фигура безумной Реи. И рванется с губ далекий, полный ненависти отзвук: «Пей ту же чашу!» Роковое, незыблемое пророчество…
— Владыка! К ногам твоим…
Судьба редко дарует одно и то же дважды. Даже проклятия. Ждал изглоданную ветрами Рею в рубище — а тут упитанный Мом в желтом хитоне. Выворачивает губы, бросает опасливые взгляды, стучит себя в грудь: хотел… донести… Ай-ай, невиданное дело.
Думал — опять роковое пророчество услышу. А тут тебе по макушке трижды известной истиной: ты рогат, Владыка. Да-да, как тот самый олень, в которого Артемида охотника превратила. Только Артемида рога охотнику нарастила за то, что ее купание видел, а тебе твоя жена наставила… да вот, непонятно за что. Потому что Владыкам ведь не изменяют. Тем более — так не изменяют.
— Неслыханная подлость! Гнусное вероломство! С морским… сыном нереиды, Ифитом…
О, хоть имя узнал, а то был какой-то безликий кифаред в кудряшках. Ты плохо прятала своего кифареда, Гера. Плохо пряталась сама.
Плохо для тебя, плохо для кифареда… для меня тоже плохо.
Потому что мегарон, где собрались подвыпившие мужчины, начинает гудеть.
— Как посмела?!
Гул набирает силу, пожаром охватывает пирующих, и подробности из уст Мома щедро сыплются в пожар: каждая фраза — вязанка хвороста. История — залюбуешься. Танцевала как-то Гера на зеленой лужайке, а юный Ифит увидел ее и воспылал. А воспылав, приехал на колеснице и утащил. А утащив, задуманное осуществил. А Гера, стало быть, была не так уж и против, потому что вскоре принялась наращивать наставленные супругу рога — так, чтобы уж до Олимпа достало…
Зевс неистовствует больше всех: «Покарать неверную!» Не забыл сестриной стрелы… поборничек верности. Остальные, впрочем, тоже поборники: вино расплескивают, глазами сверкают, по столу стучат… и все ловят, ловят выражение лица Владыки — что-то он, обретший рога?
А я все сижу и понять пытаюсь: чем Геката поит подземное царство, для такой-то фантазии?! Вот что Гера делала на этой самой зеленой лужайке и почему танцевала? На кой морскому кифареду колесница с похищением? И наконец — хотел бы я видеть того, кто попытается похитить Геру. Особенно — когда при ней лук.
— У-у-у-у, неверная!!
И взгляды — на Владыку-рогоносца, который должен сказать, должен покарать, должен…
Быть Владыкой. Которые, как известно, рогоносцами не бывают. У Владык в семье всё просто. Бывают жены или любовницы. Если жена настолько безумна, что изменяет Владыке, — ее карают так, чтобы другим было неповадно. Бросают в Тартар, или глотают, или швыряют в раскаленную лаву…
Только вот — не изгоняют. Не бросают плащом с плеча — «Ну что ж, иди к своему любовничку».
Потому что сделать так — это проявить слабость. А когда под тобой трясется и качается трон, когда тебя вот-вот свергнет сын, когда…
Слабость иногда — роскошь, право на которую сложнее заслужить, чем на силу.
— Приведите ее, — сухо бросил я Силе и Зависти. Туповатые близнецы как-то разом встали по обе стороны трона. Подтянулись при виде холодного гнева на моем лице. Тяжко зашагали вон из зала. Казалось — за ними тронулась невидимая Молва, разнося поразительную весть: Гера, хранительница очагов, попрала свой собственный! Изменила мужу — ох, и поплатится за это. А Владыка-то грозен — он, конечно, Мудрый и Тихий по старой памяти, но чтобы такое…
Да. Я сейчас грозен. Пальцы впились в подлокотники, во взгляде — отблески стрелы, пронзившей отца. Вот-вот совьется из гнева — найдет кого-нибудь острием.
Во взгляде — отчаянное «Чем ты думала?!»
Да, я отпустил тебя… но от Владык не уходят. И Владыки не отпускают: отпускать — всегда слабость. У них не бывает даже — бывших жен. Только те, о ком они сказали: моя. И кто навеки потерял право изменять им.
Я дал тебе это право — и не могу об этом сказать, потому что это будет все равно, что признать свою слабость, а стоит мне показать ее — и поднимется восстание. Кто-то слишком плотно обосновался за моей спиной, жена. Там не только Арес. Там еще кощунники, ненавидящие меня титаны… и младшие братья. Может, и кто-то еще.
Так что же мне с тобой делать, Гера?!
«Покарай меня, Владыка…»
Губы у нее не шевельнулись — вспухшие, слишком алые после поцелуев. Только блестели глаза сквозь растрепавшиеся волосы. Она стояла передо мной — в мужском хитоне — и в глазах у нее было то самое понимание, что и у меня: Владыки не отпускают.
«Я виновата, Аид… я должна была остаться. Должна была поставить выше всего — долг, как и говорила. Не должна была слушать тебя тогда… и вот теперь они будут считать тебя слабым. Потому что, будучи всеведущим, ты не узнал об измене жены, потому что позволил измену. Но еще более слабым они посчитают тебя, если ты оставишь преступление без наказания».
— Правда ли то, что ты осмелилась изменить мне?
Так спрашивает Владыка — с нахмуренными бровями, с суровыми складками на державном челе. Величественный и грозный.
— Мом-Насмешник не может лгать, не так ли, Владыка? Что значит слово слабой женщины против его слова — даже если она царица?
Так отвечает царица — с гордо вздернутым носом, поднятым подбородком, насмешливая и непреклонная.
И шумят возмущенные изменой мужчины, и где-то на земле разгуливает, разнося новости, стоустая Молва, и никто не замечает другого разговора — разговора заговорщиков, отчаянных, скрещенных взглядов:
«Кара…»
«Да, кара. Такая, чтобы они поверили в твою силу, такая, чтобы неповадно было никому… Аид, сейчас они потребуют от тебя суда, и тебе все равно придется…»
— В подземелья её, — звучит грозный глас царя. — В темницу. Кару я определю позже.
Такую, чтобы каждому было неповадно.
Владыкам не изменяют. Они не отпускают.
Владыки в этом отношении менее свободны, чем последний смертный свинопас.
* * *
— Я ждала тебя раньше… брат.
Не знаю, плакала ли она — глаза кажутся сухими, только воспаленными. В углу стоит нетронутый поднос с фруктами и нектаром с амброзией — царицам полагается, даже в заточении.
— Было много дел.
— Суд?
— Да. Затянуть не получилось.
Как они загорелись мыслями о суде! Еще кто-то все утверждал, что преступления нужно карать по горячим следам — и никак иначе. Вытащили Фемиду Правосудную из постели. Япета приволокли. Он было заикнулся о том, что вот, где же сама изменница, чтобы и ее выслушать… куда там! Мужское общество замахало руками: изменница в темнице, всем и так всё ясно, дело только за тем — как покарать…
Иногда Владыки бывают беспомощнее смертного. Когда неписанные правила, по которым мы обязаны жить, берут нас за шкирку и тащат не пойми куда. Потом тыкают носом, будто провинившегося котенка: эй, Владыка, а ты помнишь, что обязан? Слушать мудрые советы, и устраивать суды, и прислушиваться к воле своего народа…
А когда мы пытаемся перешагнуть через эти правила — нас называют тиранами и ищут сыновей, которые бы нас свергли.
— Твой кифаред, как там его… Ифит. Хватит ему ума отсидеться? Мом знает только, что он из морских. Откуда вообще знает?
— Мы… были на берегу моря. Купались…
Щеки у Геры наливаются алым — нелегко рассказывать мужу об измене.
Я махнул рукой — можешь и не рассказывать. Ясно и так, что вы с ним там не на лужайке танцевали.
— Когда Сила и Зависть явились — я… просила его не следовать за мной. Просила спрятаться, не показываться… Его тоже…?
— Зевс обещал поискать в своих владениях. Кто там знает — найдет или нет… лучше бы не нашел, конечно. Я, например, не нашёл.
Впрочем, долго и не искал — дел было уж слишком много, но под невидимостью по морским берегам пошастал. Даже порасспрашивал нереид и учеников Прометея — где этого самого Ифита найти?
Как воды в рот набрали — кто там знает, может, ее и набрали. Жаль. Я бы познакомился с этим похитителем чужих жен на воображаемых колесницах. Может даже, посоветовал бы ему — куда получше зашиться, чтобы не нашли.
— Кто он хоть такой, откуда взялся? Чей сын?
Гера взглянула недоверчиво, остро. Так, будто подумала: вдруг да я решу перевалить на кучерявого кифареда вину за измену.
— Мать — нереида, имя он не называл. А отец… он не говорит об отце. Говорит только, что тот был подлецом.
А заглянуть ему в глаза и воспользоваться своими силами ты, конечно, не могла. Богиня семьи и очагов, которая когда-то так быстро поняла, что Афина — моя дочь. Потому что и не смотрела. Потому что тебе было наплевать — кто там его мать, кто отец…
И вообще, вы там были другим заняты.
— Ладно. После пошлешь кифареду весточку с требованием носа не высовывать.
— После…?
После кары, конечно, о чем ты спрашиваешь, сестра.
— Бичевание.
Не знаю уж, кто и предложил. Предложений было много — от изгнания на край света, до извержения в Тартар… кто-то предлагал даже — выдать замуж за Таната Жестокосердного, считая это какой-то особой разновидностью жуткой участи.
Для кого это будет жуткая участь — при этом не уточнялось.
— Ну?
Голос у Геры спокоен, в нем отстраненный интерес. Стоим у разных стен темницы. Друг на друга глядеть избегаем — вовсю любуемся закатными отблесками факелов по стенам.
Я объясняю — словно о постороннем. Толкую приговор: повесить за руки и за ноги между небом и землей. Обнаженную, словно провинившуюся служанку. И подвергнуть бичеванию.
— Это хорошая кара. В назидание другим женам-изменницам, — голос богини очагов чуть заметно подчеркивает: женам. Мужей не бичуют за измены. — А после?
Какое «после» будет для меня, жена? Стоит Аресу узнать, какой каре я подверг его любимую мать…
Это мой последний день — вот, чего я добился этим решением. «После» ты будешь обсуждать уже с новым Владыкой — думаю, он позволит тебе взять нового мужа.
— Увидим.
Что же ты не спрашиваешь меня о действительно важном, сестра? О том, кто будет тебя бичевать. О том, сколько народу увидит это? О том, как долго продлится кара и дадут ли тебе послабление в виде нектара на раны?
Ты молчишь, жена-сестра. Молчишь и смотришь в себя — отрешенно. А там, у тебя в глазах — звездная ночь, и поцелуи, и песни, и шепот, и полнота жизни, которой мне никогда не видать. И я не спрашиваю — стоил ли этот десяток ночей с кифаредом Ифитом вот этого — позора, бичевания, суда…
Потому что знаю твой ответ. Вижу по твоему лицу, на котором ясно написано: шел бы ты готовить свою кару, муженек. А меня оставь хоть на немного с моими воспоминаниями. Что ты вообще тут расселся в темнице?
— Когда? — вот все, что ты спрашиваешь.
— В полдень, — и удовлетворенный, короткий кивок. На воспоминания хватит времени.
На то, чтобы сладостью прошлого заглушить и позор, и боль настоящего.
— Они будут смотреть?
Они — это Зевс, Афродита, божки, сатиры, титаны… Киваю — будут. Казнь должна быть публичной. Такой — чтобы каждому впечаталось, чтобы было — кому передать аэдам. Конечно — они будут смотреть…
— Ты не спросила — что они увидят.
Затрепетали ресницы. Гера недоверчиво вперилась в мой шлем — легкий, стрельчатый шлем Аида-невидимки, который я протянул ей. Перевела взгляд на меня недоверчиво.
— Предлагаешь бежать?
— Предлагаю стоять. Или сидеть. Можешь, конечно, и в темнице отлежаться — выспаться после встреч с любовником… Но ты разве хочешь пропустить собственное бичевание?!
Если уж тебя однажды назвали Мудрым — у тебя одна беда: никто тебя не понимает. Скажешь что-нибудь — а вокруг все глазами хлопают: ты что вообще такое завернул? Афина вот жаловалась, что нечасто можно хороших собеседников найти…
Посмотрела бы она на меня сейчас.
— Климен, муж мой… не посетила ли тебя Лисса-безумие?
— Она хотела и даже напрашивалась на визит. Но я его отложил — семь дней назад, ты что, забыла?
— Тогда какая-нибудь из муз?
— Музы — удел Аполлона, женушка.
— Тогда, о муж мой, скажи — не посетила ли тебя покойная твоя кормилица Амолфея и не ударила ли она тебя во сне… куда-нибудь? — блеснула гневной синевой в глазах. — О чем ты говоришь, Аид? Что ты собрался делать?
Как маленькая, в самом деле — столько лет прожили, а она будто бы меня не знает.
— Лгать.
— Поставишь вместо меня служанку? Или набросишь морок? И ждешь, что все поверят? Муж мой, ты самоуверен: Зевс мигом раскусит обман. Как и Фемида, и остальные…
Ну вот, вернулась Гера, куда, спрашивается, отлучалась? Брови нахмурила, расхаживает по камере и вовсю держит речь — какой я неосмотрительный и как именно следует ее казнить, чтобы никто не подкопался.
Я молчу и хмыкаю, проворачивая в пальцах толстый флакон из черного вулканического стекла.
Все на Олимпе слишком привыкли, что Климен Милосердный на самом деле — безжалостный.
Об изворотливости Аида-невидимки все на Олимпе давно успели позабыть.
* * *
— Радуйся, Прополос.
Слово сползло с губ змеёй — шипящей, холодной. Затрепетало язычком, кануло во мрак.
Здесь, на тайных тропах возле Стигийских болот, даже слова оборачиваются змеями. Надышишься здешнего тумана побольше — и сам брякнешься на пузо, поползешь, извиваясь, в трясину.
Под ногами кишели гадюки. Разевали пасти — приветствовали Владыку от всей своей змеиной души. А может, не приветствовали. Может — спрашивали: ты что тут забыл, Милосердный и Справедливый? Тебе положено — на Олимпе. А здешние тропы вообще-то никому особенно неведомы.
Может, только одному отшельнику-лучнику, который когда-то взял это себе за правило — шастать по тайным тропам.
Или Трехтелой Гекате — когда она направляется куда-то без свиты, по своим колдовским делам. Идет… плывет… и гадюки стекаются к ней ручейками — лизнуть трепещущими язычками ноги в алых сандалиях.
Прыгает язычок факела в воздетой руке. Усмехаются два тела — кровавые улыбочки под вуалями… Третье серьезно и почтительно — рассыпает жемчугом ложные приветствия.
— Как мне не радоваться, когда такая честь… сам Владыка Олимпийский… в нашей скромной вотчине… не заблудился ли ты, Владыка? Может — ты спешишь к своему брату, Великому Посейдону?
Его Владыкой назвать — язык отсохнет, Трехтелая?
— Нет. К нему я не спешу.
— Тогда ты здесь, чтобы узнать будущее?
— Оно известно мне.
Да чего там — нужно спросить, кто этого самого будущего не знает. О нем после памятного пира с предсказанием последние сатиры на пьянках рассуждают: «Так это когда Арес папашку-то?»
Три смешка свиваются один, скользят и плавают по туману.
— Ты и правда велик, Владыка. Потому что я не вижу твоего будущего… не вижу в гаданиях и огнях. В моих котлах — чернота, похожая на воды Стикса. Поэтому ли тебя назвали Аидом? Чего же ты хочешь, Аид-невидимка? Чтобы я увидела любовника твоей жены? Рассказала — кто он? Чтобы я дала тебе яд, который убьет его в мучениях — все мужья просят яды, чтобы смазать ими хитоны неверных жен, а жены — просят для неверных мужей… Ты пришел сюда за моим варевом, Кронид?
— Да. За твоим варевом.
Расхрабрившаяся гадюка попыталась кусануть за пятку — и была жестоко бита пяткой по зубам. Тоже, нашла… уязвимое место.
— Мне нужно зелье, которое отведет глаза богам и титанам. Обморочит их и заставит видеть то, что они хотят видеть.
Скользят змеи — гладкие тела. Уползают с тропы, будто шелуха — со слов. Остаются — взгляды.
Два призрачных, один колдовской… против черной оперенной стрелы, не знающей промаха.
«Что ты задумал… Кронид?»
«Собираюсь солгать. Это разве неясно?»
«Разве Владыки лгут? Тем более — разве они лгут, чтобы спасти изменницу-жену?»
«Владыки лгут как дышат. Себе, подданным, врагам. Любовницам. Иногда Ананке. Спроси у Зевса. Или у Аты — она многое тебе может порассказать. О том, каким хорошим оружием может быть ложь».
«Олимпийцам теперь не зазорно брать мысли у подземных?»
«Мы с Атой играли, еще когда я не был олимпийцем».
Что там у тебя во взгляде, Трехтелая? Острие следующего вопроса? Яд насмешки?
Тревога?
— Зелье нужно мне к утру. Ты дашь его мне?
Конечно — она даст. Все, что угодно, хоть все зелья. Владыка ей прикажет, — шепчут тела, а доносится — гадючьим шипением. Правда? Владыка прикажет, хотя… здесь ведь свой царь, так что, наверное, нужно будет сперва попросить приказа у Великого Посейдона — он сейчас пирует где-то там, на поверхности. Ибо без его разрешения — кто осмелится в подземном мире сделать хоть что-то?
Гипнос, небось, порхать не осмеливается. Ходит пешком, пока Посейдон не разрешит. В компании всех сыновей.
— Я пришел не с приказом, Трехтелая. С просьбой. И готов платить. Чего ты хочешь за свое зелье?
А в особенности — за то, чтобы никто о нем не узнал. Это и глазами добавлять не стал — сама поймет…
Смешок вспугивает болотных гадюк, они свиваются в клубок и стараются уползти в туман подальше. Недовольно шуршат по тропе.
— Слышал ли ты о Ехидне, Кронид? Она не так давно сочеталась браком с Тифоном. С тем, которого вы низвергли в Тартар — порождением… чьим порождением?
Молчу. Пожимаю плечами. Мне-то откуда знать — чье он там порождение. Мое дело — стрелять и в Тартар такое порождение скидывать.
— Ехидна родила чудовищ от этого брака. Говорят, их никто не видел, даже в подземном мире… — трясина глотает еще один смешок. — Но некоторые здесь. Гидра. И Химера. И Цербер…
Ясно теперь, откуда на поверхность всякая дрянь лезет. Зевс в последние годы заикался даже о новой расе — расе героев. Мол, не все же нам самим разгребать: то дракон откуда-то выскочит, то еще какая-то странная зверушка, а шею ей сворачивает кто? Правильно, невидимый кто-то.
Не могу сказать, чтобы это было обременительно — хоть какой-то отдых от пиров. И все же…
— Ты знаешь о Цербере, Владыка? О, это чудовищный пес с хвостом-драконом. Он изрыгает пламя, и слюна его ядовита… и еще он все время голоден, и не каждый осмелится подойти к нему, чтобы утолить этот голод. А воет он просто — крылатые волки из моей свиты волнуются… Укроти Цербера. Утоли его голод — и я посчитаю, что зелье оплачено с лихвой.
В подземный мир собираться — собак кормить… Пожал плечами. Я знаю, что твоя просьба — с подвохом, Трехтелая: может, ты пригласишь зрителей, которые поглазеют на мое унижение, а может — ты этого Цербера уже напоила каким-нибудь из своих зелий. И теперь у него даже глазные яблоки ядовиты. Или, может, ты собираешься всучить мне отравленную еду, а потом доложить Посейдону, что я истребляю местную живность.
Но все-таки — покормить собачку?!
Прежний пастушок с Крита властно влез в шкуру олимпийского Владыки.
— Еду с собой не брал, — предупредил пастушок. — Может, снабдишь хоть чем-нибудь?
Зашипела придавленная ногой гадюка. Зашептала Трехтелая. Ах, да-да-да — конечно, сейчас. Цербер — он ведь только медовые лепешки ест, он ведь такой привередливый… да, Владыка, он обитает на Темных областях. Твой державный брат пока что ничего не сделал с Темными Областями, ты знаешь? Так вот, пес еще и пугает строителей, которые пытаются доставить материалы к почти уже отделанному царскому замку в кольце Флегетона. Да, о Владыка, то строителей сожрет, то материалы пометит, такой уж скверный характер, в папочку и в мамочку… Но ты-то, Владыка, конечно, его укротишь, притом, не пользуясь невидимостью… И тогда въезд твоего брата во дворец будет пышен и бестревожен.
Да, кажется, Гипнос говорил о том, что Посейдон наконец решил переселяться. Что дворец наконец построен, и уже идут последние приготовления.
На месте брата я бы так не спешил занять положенное мне место.
Подземный мир затаился в нехорошем ожидании. Что-то вязкое, тягучее, злорадное было разлито в воздухе. Глухо порыкивало в Тартаре — и там затаились.
Пиров в честь долгожданного прибытия Владыки так не ждут. Так ждут другого. Грани. Последнего дня.
Я знаю, потому что внутри у меня нынче — то же самое.
Черный дворец на острове в кольце огненной реки. Щурится прорезями окон: не ко мне ли? Устрашающая твердыня, достойная царя подземного мира — дворец скорпионом прилепился к скале, выставил жало: подойди-ка! Творение безумного архитектора — Гипнос рассказывал, что тут строил еще Крон. Ата утверждала — что еще Эреб.
Может, я даже совсем не против, чтобы Посейдон не вселился сюда. Чтобы вымахнул из Темных Областей — безмерной свалки — сын Тифона и Ехидны. Проглотил бы половину свиты, пометил брату колесницы — и сорвал дурацкий план: жить здесь.
Жить? Здесь?!
— Почему вы не уйдете отсюда?
Вопрос получился глупым. Получился — из рук вон. Не для Мудрого, не для Странника, Отшельника… как там меня еще. Вон, Трехтелая захмыкала и приготовилась разразиться речью в духе: «Ты думаешь, нам будут рады на поверхности? Ламии, Эмпусе, другим, пьющим кровь. Гидрам, чудовищам, ночным первобогам… Танату».
Приготовился метнуть ответное: «Никто не гнал вас с поверхности. Танат ходит к кострам Гестии. Гипнос пропадает на моих пирах, чудовища вылезают полакомиться кровью. Ты сама вершишь свои чары под луной на перекрестках. На земле живет не меньше чудовищ. Великаны, драконы… что держит здесь вас?»
— Разве Гипнос или Ата не сказали тебе?
Темные Области вырастают по левую руку — свалка бесприютного хламья. Цепи, разбитый пифос, огромный валун… колесо, решетки, шипы. Все — вперемешку, вперекрутку.
И — взгляд из густой тени. Не тот, какой виделся обычно — просящий: «Ты уж только к нам, а мы к тебе…»
Настороженный, хищный взгляд — отражение мира.
— Нет. Они не сказали.
— Потому что все мы здесь немы, Кронид. Как нем раб. Или кукла, которую девочка, заигравшись, посадила в игрушечный домик.
И там, в глазах — что-то давнее, тайное, отзвуком, отголоском… что, Геката? Кому нужны были жильцы? Кто привязал вас к этому миру так, что даже белокрылый Гипнос вынужден возвращаться?
— Отсюда не так просто уйти, Кронид…
Ускользающий шепот скользнул по коже, канул во мрак. Показалось на миг — там почти отчаяние, у Гекаты на лице. Отчаяние — и предвидение чего-то такого, что…
Впрочем, мне-то что, у меня последний день впереди, а потом — обживаться в Тартаре. Где там собака-то?
Медовые лепешки, которые Трехтелая извлекла неведомо откуда, тут же перепачкали пальцы — и ничего, что обернуты в ткань. Сделаешь шаг, два — и весь будешь в меду, и остается только пожелать сыну Тифона и Ехидны приятной трапезы.
— Я буду ждать здесь, о Великий Владыка.
Куда уж величественнее. Приперся просить зелье — спасать обманщицу-жену. Щеночка вот кормить подземного… хотя среди этой подземной свалки попробуй еще — рассмотри щеночка.
Я не был раньше на Темных Областях. Не пришлось. Теперь вот вижу: интересное место. Сотканное из тьмы, чьей-то воли и куч хламья, которое сюда набросали. Шепчущее в уши не хуже Тартара — если умеешь слушать.
Каменные ступени. Валун. Уползает из-под ног маленькая, шустрая змейка — наверное, Геката за мной послала. Какие-то пики норовят ужалить открытые икры, а впереди… Тьма там — впереди. Темнее черного. И из тьмы — ни звука, только взгляд. Пристальный, оценивающий. Говорящий: подавись ты своими лепешками, так я к тебе и вышел. Суйся сам.
Ладно. Крутнул кистью, убрал из руки лепешки — призову, когда потребуется. Ступил из густого полумрака — на границу полной тьмы… и тьма тут же ожила, навалилась с глухим рычанием. Вцепилась зубами в руку, стала мощной лапищей на грудь…
Ладонь скользнула по мягкому горлу — погрузилась то ли в шерсть, то ли в огонь… разве может огонь быть черным? У этих деточек Ехидны все может быть, не проворонь хвост, невидимка!
— Пшшшел!
Уперся в горло, ногой оттолкнул от себя, подхватился, отскочил в сторону. Правая рука будто от плеча отнялась, только вот раны будто и нет.
Вспыхнула пара алых точек впереди — маленькие, зловещие огни. Мгновенно. Потом он прыгнул опять — без звука, без рычания, не прошуршав даже лапой. Стремился — навалиться, подмять и задавить, перервать незащищенное горло.
Привычно шагнуть, уходя скользкой дорогой богов? От тьмы — на Олимп?
Некуда… незачем. Шагнул навстречу, в шуршащий сумрак, обтек — будто ласковая вода. Вспомнилось почему-то: ночи на берегу моря, шепот — губы в губы «Какой ты, ах, какой ты…»
И еще пролилось из памяти: мальчишка в изодранном хитоне борется с козой. Та разошлась, несется, торопится боднуть в бок.
И мальчишка уходит, обтекает — неуловимый, как ветер, у которого учился, как птицы, как море…
Клацнули клыки — неподалеку от носа. Показалось даже — вылеплены из тьмы. Будто сами Темные Области ожили, смотрят горящими точками глаз, кидаются, глухо ворча…
За ветром, за морей, за солнцем… за невидимкой.
Я — Аид-лучник, сын Крона, выросший на Крите. Судьба своего отца. Нелюбимый сын любимой матери. Лжец, мудрец и странник.
Ты не удержишь меня, тьма, которая решила, что она — пес. Хочешь — солгу тебе, что я это ты? Среди моих учителей была и Ата. Могу ударить мечом — здесь они зачем-то звенят под ногами. Кто только рассыпал, по Темным-то областям?
Но рука тянется за другим, тянется — чтобы взять привычное, выкованное по мне…
Мы играем в догонялки — я и темная туша. Вспыхивают багровые точки — то там, то здесь, сколько там голов у этой твари, или она просто повсюду? Кружится вместе со мной. Выглядывает из-за валуна, возле которого лежит холм, выскакивает из ямы, окруженной языками пламени… или там только что не было ямы? Наскакивает, пытается рвануть клыками, потом настороженно кружит опять.
Всё сверлит взглядом, почему-то даже кажется — знакомым. Настороженным, тяжким взглядом, норовящим придавить плечи не хуже, чем валун. Кого видит? Безоружного воина, озирающегося во тьме? Мальчишку с Крита, только подросшего немного? Юношу, губы которого вот-вот шепнут: «Ты хотел меня видеть…»
Воин приник к скалам — обломкам каменного крошева. Мальчишка застыл, каверзно усмехаясь. Стоит юноша — лакомая добыча. Ни брони, ни шлема, ни оружия. Только лицо чуть белеет — окружено мраком волос.
И пальцы тянутся — за привычным средством: не мечом, не луком…
За приказом.
И прыгнувший пес получает по зубам. Не мечом, не луком.
Куском собственной вотчины, услужливо выросшим из земли. Было ровное поле — стало колонной, в которое сын Тифона с хрустом въехал мордой. Рыкнул, мотнул головой — и чуть успел ее отдернуть от рванувшегося из-под земли толстого шипа.
На Темных Областях настала весна: черная, выжженная земля процвела местными растениями. Острыми обломками, вершинами пик, листьями копий. Засеребрилась цепями и шипами, обильно украсилась бутонами огненных ям, выпустила из себя тучу ядовитых скорпионов.
Словом, щенку гулять и радоваться. Отродье Тифона и Ехидны, кажется, оценило: прошагало по скорпионам, смяло пики, вихрем пронеслось, разрывая цепи, наподдало лапой по горящим углям — те взвились с воздух тучей искр.
Потом точки приблизились. Мигом — без звука. И показалось — я все-таки сумел его рассмотреть: угольно-черный пес стоял напротив, иронично ощерившись и покачивая головой, как бы говоря: «Ну, и кавардак же ты тут навел, невидимка».
Тихо фыркнул.
Ткнулся сухим, горячим носом в ладонь — сгустком мрака и тьмы. Втянул в себя лепёшки, будто — в водоворот.
Пропал.
Темные Области ложились под ноги мягче родного Крита — угодливая бесконечная свалка, готовая на все — только прикажи…
Трёхтелая ждала на тропе.
Поворачивала в пальцах темный флакон из вулканического стекла.
Смотрела задумчиво — не таинственно.
— Зачем он тебе? — спросила, когда я протянул руку.
— Я говорил, что собираюсь лгать — разве ты не услышала меня, Трехтелая?
— Ты говорил внятно, Кронид. Я расслышала. Зачем тебе мое варево? Разве не можешь ты лгать без него? Не можешь приказать — чтобы они поверили?
— У меня нет зелий, Трехтелая. Колдовских трав и заклятий. У меня нет даже — колдовских сил, как у тебя.
— У тебя есть право, Кронид. Иногда оно бывает важнее любых сил.
К чему ты сказала это, Трехтелая? Почему не торопишься передать флакон? Что ищешь за моими плечами, на Темных Областях?!
Какое право у меня есть?
Передала все же — я почувствовал холодную тяжесть в ладони. Кивнул на прощание, зашагал прочь по узкой тропе, омываемой ароматом асфоделей.
Взошел на утес, с которого так хорошо виден был подземный мир. И окинул его взглядом — черно-огненную чашу, исполосованную реками. Тоскливый дворец на острове, ощерившаяся пасть Тартара, и вязкость стигийских болот, и фигура с тремя телами замерла на распутье — богиня перекрестков в своей стихии.
И подполз, жмется к ее ногам трехголовый пес… так у Цербера три головы?! Ах да, еще и дракон из задницы? Так а с кем же я тогда… кого же я тогда…
Пожал плечами — шагнул к себе, на Олимп, обратно.
Мало ли голодных псов в подземном мире?
* * *
Кнут распевал вовсю — звонко, радостно. Так, небось, птицы не поют. Должен был — торжественно и сурово, а вот, попался какой-то голосистый, не постигаю — откуда его Эвклей откопал.
Голос кнута — на фоне гробовой тишины и редких стонов — казался неуместно легкомысленным. Кнут забыл, что нынче казнь.
Остальные помнили.
Солнце слепило глаза — вцеплялось когтями, тоже хотело кого-нибудь казнить. Нотт-озорник подхватывал песню кнута — и разносил по внутреннему двору, от бога к богу, от нимфы к нимфе…
В песне было — о том, как нельзя изменять Владыкам.
— Хорошо, что Афина не пришла, — сказал я тихо. Гера, застывшая по правую сторону от меня, вздохнула что-то почти неслышно. Она была в моём шлеме — незрима. И, кажется, опасалась, что меня или ее все же услышат.
Я был уверен — что не услышат, а услышат — додумают что-нибудь за нее и меня. Зелье Гекаты разило без промаха. Я просто позвал их «освежиться перед неприятным зрелищем» — тех, кто хотел увидеть казнь. Слуги разнесли нектар и амброзию. Другие слуги вывели во двор подобие Геры — можно было взять любую служанку, а после сбыть в подземный мир… Но я сделал проще: накинул облик царицы на одну из овец Нефелы И бывшее облако обреченно проплыло к месту казни, и на его (ее?) спине вскоре заблестел поддельный ихор.
— Думаешь, на нее не подействовало бы зелье? — тихо спросила Гера. — На Афину.
— Уверен.
Из тех, кто умеет видеть — здесь никого, это радует. Гестия где-то в лесах, она все последнее время старается не проводить во дворце. Стикс убыла в подземный мир — оставила за себя сынков, бичевать якобы царицу. Ни Фемиды, ни Япета…
Вроде бы — полный двор набился, а опасаться некого. Нет даже Ареса — видать, еще не донесли о моей беспримерной жестокости. Ну, зная сынка — он вылезет, когда не надо, и устроит отцу неожиданность.
Боги, божки, музы… Артемида с нахмуренными бровями и без брата. Гермес. Деметра — она прибыла утром и всё пыталась рыдать и просить за сестру, голосила так, что чуть игру мне не испортила. Зевс — ну, куда ж без братика. Смотрит задумчиво — то ли фигуру Геры оценивает, то ли прикидывает, что иногда бывает за измены.
Удар — стон, удар — стон… брызжет на плиты подобие ихора. Напевает кнут. Позванивают цепи, которыми прикована овца Нефелы в облике царицы. Наковальни на ногах болтаются.
И глаза — не меньше сотни — прикованы к наковальням, к исхлестанной спине, к развившимся волосам… И у всех — у брата, у Деметры, у мелких божков… у всех затуманены тем, что им хочется видеть. То, что я подсказал — увидеть им.
И мне не хочется знать — мог ли я им просто приказать. Махнуть рукой, указать — вон там Геру бичуют, узрите! Описать в нескольких словах подробности: вот так она кричит, так изгибается, такие-то рубцы оставляет кнут…
Не хочется знать — потому что знаю.
Понимаю, о каком праве говорила Трехтелая там, в подземном мире.
— Что мне делать теперь? — спросила Гера, когда ее подобие проплыло под охраной обратно — в свои покои. На плитах внутреннего двора поблескивали брызги фальшивого ихора. Шептались зрители — я только что приказал Гере не показываться мне на глаза. Деметра на цыпочки приподнялась — сейчас побежит утешать сестру…
— Что хочешь. Пойди в свои покои — поплачься Деметре, когда она явится с объятиями. Расскажи о своей боли Афродите, когда за Деметрой явится и она. Пошли кого-нибудь к этому своему… Ифиту. Предупредить, чтобы не наделал глупостей. Надавай мудрых советов Аресу, когда он явится пророчество исполнять.
Вскрикнула, схватилась за мое плечо. Стряхнул ее пальцы. Сквозь зубы прибавил:
— Не забудь снять шлем.
Может, в последний момент я попробую сбежать, кто там знает. Не хотелось бы до скончания века болтаться в Тартаре. В компании отца.
Что ты там хотела сказать, Гера? «Я сделаю все, чтобы наш сын не сверг тебя из-за меня»? Не трудись — ты лишь одна из причин.
Вторая…
— Владыка! К ногам твоим…
Сговорились они, что ли? Только, понимаешь ли, закончил лгать окружающим и спровадил их на пир. Выслушал сто тысяч мольб быть снисходительным к глупой жене (Гера бы их за такие мольбы стрелами бы нашпиговала!) и не карать ее дальше. Только вот обещал подумать… и опять что-то в ноги валится.
Что-то светловолосое, пышногрудое, в легкомысленном хитоне и с дикими глазами.
Тартар знает, что за она. То есть, наверное, Гера знает — она же половина моего всезнания, в особенности о том, кто кому кем приходится.
Вторая половина — шлем-невидимка — тоже не в помощь. Остальные пирующие молчат. Подавились вином — потому что два раза за одни сутки…
Разве что вот Деметра вскрикнула шепотом: «Левкиппа, что ты тут…»
Спасибо за подсказку, сестра.
— Радуйся, о прекрасная. Можешь смотреть. Не Левкиппа ли ты, нимфа, что дружна с моей сестрой Деметрой?
И гул — в пиршественном зале: «Вот ведь все знает…»
А нимфа трясется так, будто я в нее вот-вот стрелу метну. И перебегает глазами — с меня на Деметру, с меня на Деметру…
— Поведай же, что привело тебя ко мне!
— Владыка, я… покарай меня, Владыка… Великая Деметра, покарай меня!! Повелитель морей, Зевс…
Карайте меня все, я уже понял.
— Что случилось?
— Кора… Кора похищена. Кора…
Крик ужаса Деметры вспорхнул подстреленной птицей. Зевс саданул ладонью по столу в гневе:
— Кто?!
— Аполлон…
Теперь вообще все заорали. Кроме Владыки. Владыка там, кажется, малость, закоченел на своем троне — наверняка от гнева. Все же не каждый день — невесту сына из-под носа…
Мне бы подняться, что ли. Загасить шум. Спросить: как?! А вот, молчу, будто и дела никакого нет. Внимаю в суровом (наверное) молчании: да, она танцевала, цветы собирала… а он прилетел, как Геката, в золотой колеснице, схватил и увез. Нимфы и опомниться не успели. Теперь вот просят, чтобы их побыстрее покарали, потому что не догнали колесницу.
Вот и что с этим делать Владыке?! Ясное дело — что: расколоть череп Мому-насмешнику. Вот ведь он невовремя со своей историей об измене Геры. Я-то, конечно, сделал, что мог, и определил казнь, только вот кифаред Аполлон…
— Мы сбежим, — звенит в висках сказанное юношеским голосом. — Я украду тебя, как мы раньше и собирались, не бойся, теперь уже — только так…
И — слабый девичий голос:
— Владыка обещал мне…
— Опомнись! Неужели ты не слышала, что я рассказал тебе? Как он поступил с собственной женой — а ведь было ее слово против слова Мома-насмешника! Он насмеялся над тобой, Кора, ему нельзя верить.
— Ты совсем его не знаешь. Я пойду к нему опять, я спрошу его, я скажу ему…
— И он не выпустит тебя с Олимпа. Кора, говорю тебе — только бежать! Иначе он заточит тебя в темницу, выдаст за Ареса силой…
— И ты не боишься разгневать его?
— Я боюсь за тебя. Только за тебя. Его я не боюсь. Ни его, ни гнева отца…
— Молокосос!!
Зря, очень зря. Гнев Зевса — это вам не копыто сатирье. Поражает мгновенно, бьет как следует — чтобы уж с одного раза.
Младший встал — нет, вырос из-за стола. Сверкнул вечным солнцем в волосах, полыхнул гневом в глазах. Левкиппа, заскулив, поползла поближе к моему трону.
— Брат. Позволь мне покинуть твой пир. Позволь… найти мальчишку и показать — каково это бывает: когда берешь чужое. Тебе незачем тревожиться, брат: я сделаю это сам…
Понимаю, Зевс. Ты так старался устроить эту свадьбу (просто так или чтобы угодить Аресу — кто там знает). Так гордился тем, что мы поженим наших детей. И тут вдруг другой твой сын подкидывает такой подарочек. Впору и впрямь разозлиться — до белой, обжигающей ярости, вскипеть хуже Посейдона и приготовиться нестись и карать.
Хотя я бы не стал на твоем месте так опрометчиво связываться с лучником, знаешь ли. Пусть и против трезубца.
Угомонил бы жену лучше — вон, голосит и волосы рвет, готова впереди твоей колесницы бежать на розыски Коры.
— Пусть твоя жена расспросит Левкиппу, брат, — тихо сказал я, глядя Зевсу в глаза. — Идем. Мы поговорим с тобой вдвоем… и не на пиру.
Дурацкий день, хоть и последний. Половина гостей уж точно вообразила: сейчас Климен Милосердный еще больше забудет о своем милосердии. И наедине устроит Владыке Морскому головомойку — мол, как так, что ж ты слова не держишь и за отпрысками не следишь?!
Похоже, Зевс думал точно так же. Не успели мы еще удалиться от мегарона — начал:
— Стиксом поклянусь — я не знал, что этот щенок…
Я махнул рукой. Нашел наконец уединенную комнату, где не подслушивают. Подозвал от стен два равных кресла.
— Да знаю я, сговор отзову, Аресу объясню… слушай, у тебя там в пучинах морских нет чудовищ каких-нибудь пострашнее?
Зевс моргнул, остывая от вспышки ярости. Потер лоб недоуменно.
— Чудовищ?
— Пострашнее.
— А тебе зачем?
— Как выкуп. Вряд ли этот твой сын… Аполлон… сможет расплатиться за Кору песнями. Золото и цацки мне не нужны. Остается подвиг потруднее. Есть такое — пострашнее, но чтобы справился?
— Что ты вообще…?!
— Ты. Объявишь через Гермеса, других своих детей, любых вестников… что Аполлон получит в жены Кору, если совершит такой-то подвиг. Если своих уродов нет — попроси у Посейдона, его подданные и без того на поверхность зачастили.
— Да что ты мне, брат… — прошептал Зевс. — А Арес? Невесту отберешь? Заявишь: раз похитил — значит, теперь его?! Не кара — выкуп? Я знаю, что тебя называют Милосердным, но это уж…
Безумие — не это ли хочешь сказать, младший? Перенапрягся старший — править. Тут еще измены жены, похищенные будущие невестки… вот и несет что-то странное — так?!
Я-то думал — став Владыкой Глубин, ты научишься хоть немного смотреть вглубь.
— За Ареса не волнуйся. Не будет преследовать ни ее, не ее. Ну, хочешь — потом пришли ему даров. Или другую невесту подбери: да вот хоть у Гефеста Афродиту отними…
— Он пошел против моего слова! Против твоего слова! Похитил мою дочь!
Вот бы кому править — Зевс точно знает свое место. И что делать. Непокорный юнец пошел против отцовской воли — нужно наказать. Против воли Владыки — нужно покарать как можно суровее…
— Скажи, брат, если бы ты похитил понравившуюся женщину — ты стал бы медлить с тем, чтобы овладеть ею? Полгода в щечку бы целовал, любезности шептал на ушко?
Отдалось — безудержной горечью воспоминания: падает с обнаженных плеч плащ… призывно сияют глаза в ресницах, окованных медью.
Сказать ему, что ли, что Кора была не против похищения? Так ведь не поймет, да и вообще — кто спрашивает у женщин — против они или не против?
— Если похитил, значит, она уже — его. Что — заставишь ее вернуть девственность, потом отдашь Аресу? Чтобы он стал вторым? В чем, по-твоему, больше позора?
Молчит младший. Скрипит зубами. И взглядом — синим, как предгрозовая глубина моря: все равно я верну дочь, а этого кифареда…
— А теперь скажи мне, брат: Аполлон у тебя дурак?
— Что?
Дрогнула мина гнева. Сменилась удивлением.
— Дурак, говорю? Не понимает, что ты решишь его искать? Не представляет, что ты не успокоишься, пока не вернешь дочь? Не знает, что ты будешь гневаться?
— И что с того?
— А то, что на твоем месте опасался бы стрел. Я предлагаю тебе отдать ему в жены дочь и примириться с ним, пока еще не поздно. Потому что если ты промедлишь…
Он ведь не трус у тебя, Зевс. Просто осторожен, осмотрителен… более дальновиден, как положено лучнику. И если ты не остановишь его сразу же, сейчас, то он…
— Что? Против меня? Этот?! Ты это хочешь мне сказать, брат?!
Я молчал, плотно сжав губы. Внутри отдавалось — отдаленным грохотом: «Тебя свергнет сын, сын, сын…»
Клеймо Кронида.
— Примирись с ним, Зевс. Я мог бы приказать… Но дочь твоя, сын твой. Примирись с ним, я улажу остальное. Пока не началось.
— Началось?
Зевс метнул пронизывающий взгляд — будто тоже был лучником. Сел напротив, стиснул пальцы. Спросил как будто бы даже с интересом:
— Может, поведаешь, до чего ты дошел в размышлениях, Мудрый?
— Ты бы тоже дошел до этого в размышлениях. Если бы не гневался на сына. Я же спросил у тебя — дурак ли Аполлон. Могу ответить вместо тебя: нет. Значит, он не пойдет против тебя в одиночку. Он будет искать союзников. Скажи, к кому он обратится первым делом?
— Всегда есть те, кто недоволен правлением. Тот бывший рыбак — я тебе говорил — Главк… Ты рассказывал — титаны Кой, Лелантос, Астрей, Крий…
Вспомнил, наверное, и о великанах, и об остальных. Об одном только позабыл.
— Посейдон, — подсказал я тихо. — А теперь скажи мне — на что это похоже.
На то, что мы с тобой, брат, полетим с тронов вверх тормашками. Ну, я-то — понятно, почему, тут же Арес еще явится с разговором о матери и о несостоявшейся свадьбе… Только вот если Аполлон заберет твой престол — не думаю, что они договорятся с Аресом. Мой сын, знаешь ли, вообще не умеет договариваться. А это значит — война неба и земли, там еще Посейдон где-нибудь будет…
Все, конец Золотому Веку. А ведь какая сказка была.
Зевс тряхнул головой. Послал мне светлую улыбку.
— Ты видишь мир слишком мрачно, брат. Странно для того, кто правит небесами. Но спасибо тебе за то, что предостерег. Теперь я знаю — откуда ждать удара.
— Предотвратить ты его, конечно, не хочешь?
Зевс только поморщился — пойти на поводу у сыночка!
— Владыки не уступают. Я подумаю… но ты только представь, что Деметра вытворит, если я о таком хотя бы скажу. Думаю, она-то готова Феба на куски разорвать.
Я кивнул. Поймал в искрящихся глазах брата — отблеск еще не погасшего гнева. И упрямство: сколько можно слушаться Мудрого, сами помудрее будем…
— Пора, — сказал я. — Не медли.
И ведь это еще чуть за полдень — день-жизнь только в расцвет входит. Что будет к вечеру-старости — страшно вообразить.
Миги увязли в минутах, минуты застряли в часах. Капли застопорились в клепсидре — не сдвинуть. Разговаривал с Артемидой — пытался убедить, чтобы нашла брата и привела его с Корой под мое покровительство. Клялся, что защищу от гнева Зевса. Артемида кивала и не верила (ну да, она же видела бичевание). Прятала глаза и разрывалась — между любовью к Зевсу и любовью к брату. Говорила, что с братом уже пару месяцев почти не видится — и тут была честна.
Значит, Аполлон мог готовиться спихнуть отца и раньше. Уже до помолвки, когда отправил ко мне Кору…
Беседа с Деметрой тоже ничего не дала — кроме рыданий и обещаний кое-что Аполлону укоротить. Деметру успокаивала Гера — хмурая, прекрасно понимающая, куда мы влезли, и почти что забывшая изображать почтительный ужас при моем виде.
— Я мог бы сам устроить их брак, — под конец сказал я, решив, что нужно бы ляпнуть хоть какую-нибудь глупость. — Не спросив позволения у Зевса.
Гера высказалась сложнее, она прошипела: «И как это будет выглядеть? Слабостью? Издевательством над сыном? Плевком в лицо брату?!»
Деметра же просто с ужасом икнула, подняла на меня красные глаза и выдала:
— Зевс пойдет на тебя войной.
После чего опять начала рыдать о дочери — чем и занималась, пока Гера не заставила ее малость успокоиться и не спровадила с Олимпа вслед за муженьком: «Будь спокойна и положись на Климена: он все знает, все придумает, все сделает…».
— Моя вестница не нашла Ифита, — поведала потом супруга покаянным шепотом. — Нереиды не знают, где найти его, а к Нерею Ирида не осмелилась являться.
Я прошелся по покою. Запустил пальцы в волосы — и родное золото венца оказалось чуждым.
— Он у тебя не лучник, случаем?
Хотя что я спрашиваю, знаю уже. Впору надеть шлем и окончательно сделаться невидимкой — ну, или мишень на спине нарисовать.
Два кифареда-лучника, разгневанный Зевс, собирающийся воцариться в подземном мире Посейдон…
— Не нужно было тебе ходить в подземный мир, — сказала сестра. — Сидела, кусала губы, на щеках — красные пятна от слёз. — Я заслужила десяток таких бичеваний. Совершила глупость, когда поддалась искушению — а глупость нужно карать.
В синих глазах, наполненных слезами, вяжется цепочка. Начинается с нее — с измены. А заканчивается — лучше не видеть, чем.
— Скажи служанкам — пусть тебя высекут. Послушай рыдания Деметры или вкуси стряпни Афродиты: есть много способов покарать себя. Мне недосуг заниматься этим.
У меня тут, знаешь ли, такое намечается, что уже почти что хочется взять сына за грудки, встряхнуть и заявить: «А ну свергай! Свергай живо!» А потом отправиться в Тартар, оставив остальных разбираться с тем, что начнется.
Только вот чтобы взять сына за грудки — нужно, чтобы где-нибудь неподалеку присутствовал сын. А он что-то не торопится, хотя молва точно до края света долетела — поведала и о бичевании Геры, и о похищении Коры…
А я вот по своему дворцу круги в недоумении наворачиваю.
Где, Тартар побери, Арес с местью за мать? За Кору?! Да хотя бы с разговором, что ли?!
Эй, безжалостные Мойры! У меня тут рок куда-то потерялся — не отыщете ли?!
Мойры вняли. Расщедрились, старые, в ответ на просьбу (последнюю? а, кто там знает…).
Метида Разумная явилась во дворец — получаса не успело пройти.
Оторвав меня от размышлений — что мне, собственно, делать с норовистым Зевсом, норовистым Аполлоном, такой же норовистой Корой… ах да, Деметра еще…
Разумная явилась с таким лицом, что вообще оказалось не до размышлений. Оказалось — нужно только кивнуть всем на дверь. Еще и дверь запечатать. Чтобы не услышали, что может обрушить воплощение разума на воплощение неразумия.
— Твой ублюдок-сын…
Не узнаю тебя, Метида. Волосы растрепались, изломались губы, лицо кислое, будто недозревшее яблоко. В глазах пылает нечто, совсем чужеродное разуму — но это и понятно, под стать истории.
О несчастной Афине, похищенной моей судьбой. Украденной Клеймом Кронида на колеснице, прямо когда…
— …она просто танцевала и собирала цветы, а он…! Ты… ты позволил ему это! Глупец, неужели забыл, что она твоя дочь…
И десяток свидетелей. Все в один голос: Афина безмятежно резвилась на лужайке (Афина! Безмятежно резвилась!!) И тут вдруг — Арес, на колеснице и как из-под земли. Хватает, не слушает отчаянных мольб (о Тартар — мольбы у Афины!) — и уезжает с рыдающей жертвой наперевес.
Одного не понимаю — свидетелей-то они откуда достали?!
— Ты… смеешься?! Лисса-безумие посетила тебя, Литос?!
Почему бы и нет. Я, знаешь ли, Разумная, ждал, что меня сын будет свергать. Вот прямо сегодня. Но у Ареса нашлись дела поважнее — что мне делать-то остается?
Хрипло гоготать над избитым сюжетом: ах, она танцевала, ах, колесница, похитил, увез…
— Вижу, Ата гостила в твоем дворце не напрасно, Разумная. Раз уж Афина сумела даже тебя убедить в том, что могла безмятежно собирать цветочки…
Метида тихо охнула — ее стихия напомнила о себе, продравшись сквозь материнские чувства. Пробормотала:
— Так ты… не веришь?
— Ты — веришь? — спросил я. — Что Арес похитил ее? Вскинул на плечо и был таков? Тот, кого она одолела во всех поединках? Веришь, что она не сопротивлялась?
Мне проще поверить в обратное — сидел себе мой сынок, распевал песенки, а тут Афина на колеснице. Через плечо — и в закат.
Зачем только дочке это понадобилось? Держать подальше от меня? Где — в плену?
Да в каком, к Хаосу, плену. Вот, значит, почему она не явилась посмотреть на наказание Геры. Хотел бы я знать, куда теперь понесет этих двоих — Войну и Мудрость… впрочем, что тут гадать — наверняка удалятся на край света и составят компанию Прометею.
Будь счастлива, дочь. Надеюсь, ты научишь Ареса получше сражаться на мечах.
— А во что веришь ты, Литос? В то, что моя дочь могла оставить тебя сейчас? Оставить Олимп сейчас? Оставить меня, попрать свое предназначение, свою мудрость и сбежать с этим… Может, ты веришь, что она полюбила его? Его?! Этого…
Выговорись, Разумная. Я тебе кубок вина поднесу — мне ли не знать, каково это, когда дети оказываются совсем не тем, чем ты их воображаешь. Словно зачарованный сундук с сокровищами: терпеливо годами складываешь в него то, что тебе дороже всего — чтобы однажды поднять крышку и обнаружить под ней клинок — вместо монет, свиток — вместо панциря, лук — вместо кубка.
Перечисли же — насколько это невозможно, пока я проникаюсь своей виной, слушая твои «Взбалмошный юнец… ни капли разума! Эти его выходки… Драки… Дерзкий… С Афродитой!! Она не могла, не говори мне, она не такая…»
Может, тебе и впрямь стоило родить ее из головы. Превратиться в льва, слопать какого-нибудь смертного. Не покупать у меня ночь — за шлем. Потому что это ведь моя кровь там, в венах у твоей дочери. Это она кипит и заставляет — обходить предназначение, попирать мудрость, влюбляться с одного раза и намертво.
Так что не обвиняй себя, Метида. Это не твоя вина.
— …поступить настолько неразумно!!
— Неразумно, — сказал я тогда, — и мудро. Кто знает, Разумная. Может, мудрость — не в том, чтобы разбрасываться советами и изрекать с глубокомысленным видом истины, которые все равно кто-то уже изрек до тебя. Может — она не в том, чтобы быть рядом с Владыками, лезть в войны и отдалять неизбежное. Иногда мудрее всего — держаться в стороне. Строить свой дом и защищать его. Зажигать очаги — спроси об этом Гестию, она расскажет. Может — наша дочь поняла что-то, что нам недоступно?
Метида, вцепившись в кубок с вином, смотрела потемневшими от гнева глазами. Ясно было — не верит. И не простит. Ни меня с моей кровью, ни Ареса, в котором — та же самая непредсказуемая кровь.
— В одном ты прав, — сухо сказала она, вставая. — Мудрость вовремя покинула твой дворец.
— Мудрость не всегда присутствует только там, где есть её богиня, — возразил я.
Она не обернулась от дверей — остановилась на миг, потом бросила: «Как и война» — и исчезла в коридоре.
День-жизнь вздрогнул, опомнившись. Пополз понемногу к старости-вечеру. Гикнул и подстегнул своих коней Гелиос в вышине. С удивлением, должно быть, глянул на лежащий внизу Олимп: что это там изменилось?
Немудрый Олимп. Лишенный войны.
И Клейма Кронида.
Правда, сам Кронид что-то прохаживается по саду, который ему в подарок насадила сестра-Деметра. Непонятно — то ли он яблочек покушать решил. То ли вдруг вообразил, что пора дышать полной грудью. Меч, как-никак, убрался от макушки. Не сорвалась с тетивы стрела, наведенная в спину.
Если Афина решилась держать Ареса подальше от меня и поближе к себе — я-то знаю, эта удержит… И значит — день не последний, и время из моей клепсидры не растеклось по полу, и может — еще даже не скоро…
Одно плохо: я в это не верю. Потому что знаю: Ананка там, за плечами, молчит неспроста. Неспроста — не получается вздохнуть полной грудью. Неспроста так и звучит в груди неумолчное «Будет».
Но если не Арес — тогда…?
— Хорошо, когда у тебя есть сын. Еще лучше — два сына. Или больше. Чтобы, если вдруг одного убьют, — можно было утешиться.
Под деревом сидела, раскладывая по холщовой сумке невиданные плоды, сгорбленная старушка. Бабуля-Хтония, какой помнилась мне по Криту. Так, будто она каждый вечер тут под яблоньками сидит. Внучка поджидает.
— Что, — спросил я почти весело. — Кого-то еще похитили? На колеснице, в танце, с зеленой лужайки?
Хтония подняла глаза. Оглядела с ног до головы. Поджала губы.
— День еще не закончился, пастушок. Может быть всякое.
— Что же тогда? Или пришла просто яблочком угостить?
— Я нынче выращиваю другие плоды, Кронид.
Плоды — алые, внутри посверкивают капельками. Кровь смешалась со слезами, влилась в красные сосуды, сияет зернышками изнутри…
Чья?
— Сегодня я погребла сына. Когда ты заточил других моих сыновей в Тартар… я молчала. Я думала: вдруг ты опомнишься, найдешь выход… Я решила родить еще. Мой мальчик… Офиотавр… никому не причинил зла. Но кто-то отобрал его жизнь. Кто-то из тех, кому самое место в Тартаре и кто еще не там… Кто-то из вас. Олимпийцев.
— Почему ты думаешь так?
В ее взгляде — в густой коричневатости распаханной нивы — ничего не поймешь. Там перемешаны боль и зола от сожженного кем-то тела мальчика-Офиотавра, беловолосого и голубоглазого, безобидного и улыбчивого. Там — алые цветы от его крови, упавшей на землю и проросшей деревьями — напоминанием.
— Я найду того, кто отнял у тебя сына, Хтония.
— Я не за справедливостью к тебе, Криводушный. Ты помнишь наш первый разговор? Когда ты говорил, что не будешь править. Что вызволишь моих детей… Уже после того, как ты воцарился, я должна была понять о тебе всё.
— Я освободил Циклопов.
— И взамен заключил туда других. Моих сыновей. Не воевавших с тобой сыновей. Веривших, что ты хочешь мира. Ты стрелял в них из лука, который получил от меня. И даже тогда я молчала. Когда ты построил свой Золотой век, полный лжи, как все, к чему ты прикасаешься. Я молчала и верила — что это тебе предназначено было стать Владыкой, стрелять из лука Неба… И только сегодня я спросила себя — не я ли впихнула тебе в руки твое предназначение?
Молчит сад, только сладко пахнут яблоки. Ветер овевает беззащитную спину пастушка-Владыки. Спину лучника, в которую так и нацелена стрела… или даже — несколько?
И не знаешь — откуда прилетит роковая.
— Что ты сделаешь? — спросил я. — Откроешь Тартар? Поднимешь своих детей на восстание, породишь чудовищ? Свергнешь меня?
— Отойду в сторону.
Фраза упала не шелухой — кованым бронзовым лезвием на кожу. Блеснули зеленью глаза матери-Геи.
«Я знаю, что грозит тебе и твоему трону… дворцу… Олимпу. Я знаю куда больше, чем знаешь ты — кого называют вездесущим. Не знаю только — не ошиблась ли я, отдавая лук Урана в твои руки. Поэтому я принесла тебе подарок, Кронид. Этот плод — чтобы ты помнил, чем оборачиваются слова, которые не держишь. Чтобы ты помнил о подарках, которые можно дарить и отнимать».
Кажется, она добавила еще что-то. Прежде чем ушла — гораздо тише, чем Метида, просто растворившись.
«Теперь есть только ты, Кронид. Да еще твоя Ананка».
Ананка молчала из-за плеч, пока я бежал по коридорам дворца. Открывал двери, пороги перепрыгивал.
Может, ей не было дела до пастушка, что когда-то прыгал по кочкам на Крите — а теперь вот так же по своему дворцу скачет. А может — тоже готовила мне подарочек. Из тех, которые можно давать и отнимать.
Я мог бы сразу позвать, но я бежал по коридорам — распугивая слуг, в свою спальню, как будто должен был увидеть собственное изголовье, чтобы окликнуть то, что проросло в кровь и в кожу, стало частью меня…
Позвал, влетев в комнату. Потом еще раз. И еще раз. Изголовье, столик, кресло с брошенным плащом…
Лук Урана не отозвался, покорный воле той, которая выплавила его из себя.
Легкого стрельчатого шлема-невидимки тоже не было видно.
Только невиданный алый плод одиноко лежал на столе — хранил тепло то ли слёз, то ли крови.