Аид: иная судьба - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

МОНОДИЯ. ТАНАТ

…смотри мне в глаза, смотри — я лечу вперёд.

я — всё ещё чудовище.

но твоё.

Kardemort

Чудовища не видят снов. Спросите Гипноса, сына Ночи. Спросите его сыновей — десяток тысяч снов-чудовищ на любой вкус. Спросите — они расскажут вам, что не приходят к своим.

Чудовищам достаточно памяти да прозрений. Еще — видений, порожденных стигийскими туманами, запахом асфоделей да дурманом Лиссы. В них, в этих видениях, будто в воде бездонного колодца плавают фигуры, касания, голоса…

— У чудовищ нет Судьбы.

— Да, сын Ночи. Нет Судьбы — но и им не избежать её…

Тянутся нити. Вяжутся в нерушимый узел. Золотая и железная. Железная и чёрная.

Железная и теплая, огненная.

— Попроси и стану… какой пожелаешь…

— Предназначение.

Нити других могут изменять цвет. Прерываться и раздваиваться. Нити чудовищ всегда однородны. От начала — к концу.

— Предназначение. Мы — орудия Мойр. Не просим. Не выбираем. Только исполняем.

— …потому что никто не попытался? Не быть орудием? Пойти против предназначения?

— Однажды я отбросил свой меч.

— Ты плохо пытался, сын Ночи. Может, если бы ты пытался получше, ты переписал бы судьбу.

— Как можно переписать то, чего нет?

— Кто тебе сказал, что речь о твоей судьбе, сын Ночи?

О чьей же тогда? Голос молчит, падает на дно незримого колодца с легким смешком. Оставляя гадать до бесконечности: кто знает ответ?

Клинок ли, тревожно молчащий под ладонью?

Вещая Мнемозина, прячущая глаза?

Геката?

Мойры?

Мойры сегодня были ленивы. Ножницы Атропос клацали, будто зубы блохастой собаки — редко, протяжно и тоскливо. И смерти попадались тягучие, однообразные: уснул на палящем солнце; перепил вина; задохнулся на любовнице; прихватило сердце…

Знойное марево стояло в воздухе: Гелиос гнал своих коней над самой землей, будто перебрал на какой-то пирушке.

Танат Жестокосердный подождал знакомого зова, сухой песни следующей нити — и не дождался. Тогда свел крылья, нагревшиеся на солнце, и неохотно шагнул в свой мир.

В последнее время мир раздражал больше, чем жара. Особенно Колоннский вход, возле которого воздух дни напролет звенел от хмельных криков и музыки и с которого в подземелье то и дело скатывался какой-нибудь перебравший гость: «Ой, а я это, я ж просто по малой нужде, думал, такая пещера удобная». Через Колоннский вход в свою подземную вотчину время от времени наведывался и выскочка-Кронид, который искренне полагал себя царем. Прохаживался, выпячивал грудь колесом — в окружении прихлебателей из собственной свиты и подземных прилипал. Качал головой: ага, вот тут в царстве порядок… и тут порядок… да и вообще, порядок в царстве, вот такой я замечательный Владыка!

Потом сразу же поднимался на поверхность — на нимф охотиться. Ходили, правда, слухи, что не только на нимф, но и на Афродиту Пеннорожденную, но Танат не прислушивался к трескотне.

Перед дверью дворца под ногами невнятно прошелестели перья. Белые. Дальше, у самой двери лежало что-то, похожее на заснеженный ком. Что-то воняло маковым раствором и полусонно бормотало:

— …никого не трогаю, лежу, обнимаю чашу…

В ответ на пинок ногой под белыми крыльями обиженно засопели, и явиласьзнакомая физиономия с расплывающимся фингалом. Фингал расплывался стремительно — будто спрут черное облако выпустил.

— Я по сравнению с тобой — красавец, — торжественно сообщил близнец, силой воли сводя глаза вместе. — Знаешь что? Пс… пс… Псейдон вообще говорил, что готов со мной породниться. Птмушта я тут самый-самый. И не то что ты. А Климен такого… нет, не говорил. И даже на свадьбу сына не зовет. И на казнь жены не зовет. Сволочь.

Маковые пары обильно смешивались с винными: близнец старался не пропускать ни одного пира у шутовского Владыки. На пиры к своему дружку, Климену Криводушному, наведывался не реже, так что бога сна в последние годы мало кто видел трезвым.

Прошел даже слух, что он теперь стал богом виноделия.

— Это он тебя? — спросил Танат, кивая на фингал. Близнец помотал головой.

— Псейдон. Я ему что-то сказал… или спросил… а, спросил, почему его на пиру не было, когда оглашали, что Кора за Ареса пойдет… а он мне в глаз, да!

Хихикнул и полез было под крыло — будто огромный лебедь. Потом тряхнул головой и пробормотал:

— А чего я тут лежу? А-а-а-а, Посейдон звал. Тебя, значит. На пир чтобы. Предупреждал — не явишься опять — разгневается.

Танат хмыкнул. Он не был ни на одном пиру Выскочки за все двадцать лет. Хотя Посейдон и звал — желал то ли доказать гостеприимство, то ли показать, что и бог смерти ему подчиняется, то ли наконец бросить вызов в лицо, потому что лицом к лицу Танат с ним не встречался со дня кронидского жребия. Каждый раз Выскочка гневался.

Но почему-то каждый раз не являлся ко дворцу Смерти — карать нерадивого подчиненного.

— Передай — много дел.

— …а я ему говорю — он у нас занятой, больше него разве что только я… пока всех покрошишь… то есть, покропишь… А он мне говорит — вот с таким бы породнился. Опять же, сестра свободная, Гестия… ну, за кого ее отдавать, не за этого же, с крыльями железными… к-куда?!

Пальцы, крепче камня, приподняли бога сна за шкирку. И заботливо отправили в полет — в воздух родного мира, легче перышка. Лети, белокрылый. Кувыркайся вместе с чашей, роняя белые перья.

У бога смерть много дел.

Шагнуть в освободившийся дверной проем, отрезать себя от щекочущего имени смешной блаженной богини, не думать, не представлять…

— Вот… — шепчут, улыбаясь, алые губы, веснушки искрятся — капли солнца на лице. — Дай руку, не бойся, не обожжет…

И огонек — рыжий, кого-то очень напоминающий, прыгает на ладонь, весело пляшет, изо всех сил машет ручонками: хайре, хайре, немедленно радуйся, я буду греть!

Пусть нельзя согреть — но все равно буду.

Зачем он взял его тогда? Зачем вообще пришел? Просто мимо по работе пролетал — глупая отговорка.

В первый раз, во второй раз, в десятый раз. Когда показывал ей Флегетон — наверное, тоже мимо пролетал.

И десять лет назад, когда слушал ее песни у костра.

И на прошлое новолуние.

Просто пролетал, просто делать было нечего, просто пришел…

Просто замерз.

Воспоминания лезли через край, не слушали сурового мысленного окрика.

Последние лучи солнца путаются в ярко-рыжих волосах, пламя перевивается с пламенем.

— Ой, как хорошо, что ты опять пришел! Смотри, у меня тут… вот. Деметра вырастила новый сорт фиников. Я люблю сладкое, ты любишь? Нет, куда ты, ты должен попробовать, вот…

— Меч разгневается на меня, богиня. Он недолюбливает, когда за него хватаются липкими пальцами.

— А мы ему ничего не скажем. И вообще, вон там очень хороший ручеек, там такая наяда красивая! И руки не будут липкими.

— Если вытереть их об наяду?

— Ты так смешно говоришь. Ой, у меня, кажется, пальцы к твоим перьям прилипли. Они же у тебя железные, разве нет? Перья. Они же не могут прилипать?

— Не могут. А прилипают.

— Слушай, мне кажется, эти финики какие-то очень уж липкие. Они, конечно, на вкус будто мед… но они и вообще будто мед. По-моему, мы теперь с тобой тоже будто мед. За нами, наверное, пчелы теперь будут гоняться. То есть, я, конечно, совсем не против, они очень красивые! Но вот для тебя это будет как-то странно, да?

— Для меня будет все равно, богиня. Я могу обрядиться в светлые одежды. Могу явиться к умирающему с полной корзиной фиников — и все равно…

— …тебя точно нужно немножко постирать. А со светлыми одеждами и финиками — ты правда пробовал?!

Крыльев коснулся сквозняк. Ледяной, стылый. Выдрал из ненужного, лишнего воспоминания, колыхнул пряди волос вдоль стен коридора. Подплыла тень белоголового мальчика — взглянула вопросительно и пусто.

Чего ты хотел в своем доме, Чернокрылый? Зачем пришел сюда?

Не в доме. У чудовищ не бывает домов. Бывают — стены, чтобы отгородиться от враждебного мира.

Впрочем, кажется, Владыки похожи на чудовищ — маленькая блаженная говорила об этом недавно.

— Я сегодня подарила смертным триста огоньков! Вот таких, посмотри — правда красиво?

Огонек вспыхивает и танцует на ладошке, и дробится в глазах на маленькие искры.

Заставляет забыть, что сегодня делал он.

Сколько прядей отнял у смертных и сколько огней загасил.

— Правда. Красиво.

— Ой, смотри, вон полетела звезда! Это, наверное, развлекается Астория — она любит собирать себе звездные букеты. Нет, здесь гораздо лучше, чем на Олимпе все-таки. Там… там сейчас очаги золотые, и вообще много золота… и очаги не горят. Наверное, потому, что Олимп уже не может быть чьим-то домом. А здесь — вот, смотри…

Пламя танцует, плетет затейливую вязь на ладошке, потом на сучьях. Взметывает в воздух сотни маленьких ладошек и искрит тысячами разноцветных падающих звезд.

— А здесь вот звезды… и огонь хорошо горит, и наяды часто поют, и Селена машет с неба, и это красиво. И ты тоже… знаешь, ты очень красивый, особенно когда улыбаешься.

В память лезет чушь. Пальцы невольно касаются губ, словно тесанных из подземных, тысячелетних камней. Какая улыбка может быть — у Смерти?!

В резной каменной чаше качается темная жидкость — кровь, поднесенная господину послушной тенью. Кровь всем своим видом показывает — ее еще не пригубили. Господин, наверное, хлебнул чего-то другого — например, вод из озера Мнемозины. Теперь память заводит бога смерти не туда.

Мнемозина — самая безжалостная тварь из жильцов подземного мира. Страшнее смерти. Отвлечешься, отвернешься — и опять…

Полыхают огни Флегетона — бросают изменчивые отблески на крылья, и огненные языки тянутся к рукам юной богини, облизывают — ярко-алые, жалобные… и звонкий смех тревожит подземный мир: «Ну, что вы, щекотно!»

И на смех выползают подземные жильцы — сперва несколько чудовищ шарахаются, когда видят, кто стоит за спиной у юной богини, потом прилетают мормолики и под конец выплывает сама Трехтелая — с факелами, стигийской свитой и ядовитой усмешкой:

— Мы и подумать не могли, что нам нанесет визит сестра нашего царя. Такая честь…

— У тебя факелы! — радостно звенит в ответ. — Как красиво!

А уже через несколько минут маленькая блаженная гладит крылатого волка, и утешает ноющую Ламию, и показывает Эмпусе, как закалывает волосы Афродита, и болтает со стигийскими о том, какая у них замечательная река и как здорово у нее можно было бы греться…

И еще взгляд Гекаты отпечатывается в памяти — жадный, пронзительный, неотступный взгляд, устремленный на Гестию и подземных. И ее едва различимые слова, будто невзначай сказанные в твою сторону:

— Убери отсюда олимпийку, Убийца. Пока мир не упал перед ней на брюхо и не завилял хвостом.

Постой, Мнемозина. Я спрошу тебя — какую опасность рассмотрела в этой девочке Трехтелая? С чего посоветовала показать ей мой дворец?

Я не показал.

Наверное, опять бездарно дрался.

Бог смерти отставил чашу — ее тут же приняли услужливые руки из пустоты. Прошел по мегарону, наполненном сквозняками и колыханием разноцветных полотен, свитых из тысяч прядей. Остановился у очага, который давно не пытались разжечь даже слуги.

В этом очаге отказывался жить даже колдовской огонь Гекаты. Танат не просил Трехтелую зажечь очаг.

Просто знал.

Может быть, нужно было все же привести сюда маленькую блаженную. Чтобы она посмотрела на прислуживающие тени детей. Коснулась криков, которые звучат из-под каждой пряди. Увидела бы навсегда выстывший очаг. И оставила бы бесплодные попытки.

Или…

— Кто-то сказал бы, что здесь слишком холодно. Я бы сказала — мерзко.

Шагов Нюкты он не услышал — это и не было нужно. Все дети ночных Первобогов были связаны с родителями слишком прочными узами. Впрочем, в то, что Великая Нюкта явилась без предупреждения, все равно не верилось.

— Ты послала ко мне Гипноса, — сказал Танат, не удосужившись приветствовать мать. Снизошедшую к нелюбимому сыну.

— Ты отшвырнул его с дороги. Потому что он сказал что-то про твою олимпийку? Геката рассказывала, ей понравилось в подземном мире. Настолько, что Посейдон даже желает выдать ее за Гипноса. Я сказала, что не против — это помогло бы мальчику остепениться… сколько у него уже детей?

Темное покрывало, дарящее свежесть, змеей шуршало по каменным плитам. Охотилось, высматривало, казалось — вот-вот зашипит…

Воспоминания о веснушках и искорках в карих глазах коснулись было висков — и сбежали, испуганные.

— Пришла просить за любимчика? — спросил Танат тяжело и ровно.

— Мне нет нужды просить тебя. Сын. Я могу приказать.

Танат молчал, глядя на покрывала из волос, вдоль стен. Холодным, спокойным, отстраненным взглядом воина.

Звенели и падали невидимые слова — блестки из драгоценного покрывала Ночи.

«Гея и Уран были продолжениями Хаоса — своего плодоносного отца. Потому позволяли рождаться своим детям как угодно и какими угодно. Это было неразумно. Гекатонхейры и Циклопы оказались в Тартаре, Крон сверг своего отца… Когда Эреб взял меня в жены, я решила, что будет иначе. И к каждому ребенку мы подходили, словно к творению. Как скульптор — к статуе. Как ювелир — к драгоценности. В каждого ребенка мы вкладывали частичку себя. Наши дети — наши части, подвластные нам.

И потому никто из них не может ослушаться наших приказов».

Не может пойти против нас. Не может раскрыть кому-нибудь истинную суть мира. Не может открыть тайну Эреба, лишенного тела, когда он решил породить нового ребенка — мир — и отдал слишком много.

Так — со всеми нашими детьми. С Гемерой днем и Эфиром-воздухом. С чудовищами, которых я нарочно породила из себя в наказание Крону — Керами, и Атой, и Лиссой, и Эмпириями…

— Да, — сказал Танат. — Это было мудро.

Грохотали, не разбиваясь, неслышимые слова — осколки от самого страшного в мире клинка.

«Так почему ты говоришь: «Я могу тебе приказать», мать? Почему не приказываешь? Не потому ли, что я единственный родился не тем, что ты задумала? Ты не хотела меня — сколько раз я слышал это? И теперь я понял, что это значит. Ты не знала, чем я буду. Не знала, что я вообще буду — думала, что родится только Белокрыл… Я — единственный твой настоящий сын, родившийся, как Крон родился у Геи, — в неизвестности. Скажи мне, мать — не поэтому ли ты ненавидишь меня? Не потому ли, что боишься? Не потому ли, что я могу преодолеть…»

Покрывало замерло. Свилось в ядовитый клубок, готовое к броску. Освежающая прохлада превратилась в ледяную стужу.

Сбежали из щелястых стен сквозняки — укрылись в углах, дрожа, как перед опасной битвой.

Оставили после себя неверное, шепчущее эхо: «Бунт? Бунт? Будет? Будет?!»

Нюкта тихо вздохнула. Грустно покачала головой.

— Иногда мне кажется — это не клеймо Кронидов, — прошептала она. — Это клеймо всех детей Хаоса. Порождать тех, кем мы могли бы гордиться… если бы не ненавидели так. Ты не пошел на пир Посейдона.

— Да. Не пошел.

— Из-за чего?

— Потому что не хочу.

— И не боишься гнева… царя?

Танат хмыкнул — кто его боится…

Отбивать удары — и не наносить самому было непривычно. Нюкта скользила вокруг — гибкая, острая, опасная. Обозначала уколы — и не доводила до конца. Танат отбивал — слово на слово — и ждал, пока мать заговорит о главном. Хотя бы глазами.

— Мы тревожимся. Мы видим, что происходит, и мы тревожимся.

— Настолько, что ты пришла к нелюбимому сыну.

— К ненавидимому. Не учись подмене слов… сын. Мы зря допустили до правления сына Крона. Жребий взял не тот, кто должен. Не тот брат…

— Да. Не тот.

Пальцы дернулись проверить — не появилась в углах губ усмешка? Презрительная, хищная, незнакомая, почти — невидимая.

Вы слишком поздно поняли свою ошибку, так, мать? План был хорош — пригласить на правление сына Крона. Бога нового поколения, который сможет хоть отчасти обуздать мир и сделать его царством. Который сможет вместить безграничную мощь Эреба, даст Эребу юное тело… и будет достаточно глуп, чтобы войти во дворец Первомрака, когда мир поднимет против него бунт.

Вот только против кого поднимать бунт?

План был плох. Потому что Посейдон не правит. Ему даже сосуд от Мойр не доставили. Средний Кронид прочно засел у себя во дворце на поверхности, провозгласил себя царем и занялся любовными похождениями, пирами и вынашиванием обиды против Климена Криводушного. Конечно, под землю он наведывается… устроить соревнования или попировать.

И подземный мир, не чувствуя царственной руки на холке, и не думает огрызаться. Ворчит, как сонная сторожевая псина, когда вниз опять спускается Жеребец. Подземным незачем бунтовать — их никто не притесняет. Царь, который есть, но которого как бы и нет, царь-невидимка — что может быть прекраснее?

Только не для великих Эреба и Нюкты, которым по горло необходим этот бунт. Или хотя бы предлог.

Потому что еще немного — и подземный мир окончательно уверится, что лучшего царя, чем Посейдон, и не сыщешь.

— Чего ты хочешь? — голос Нюкты течет мятной прохладой, разливается по мегарону нектаром и амброзией. — Эту олимпийку? Это небольшая цена. Когда Эреб возродится — ты получишь ее. В жены. В наложницы. В служанки — как захочешь. Можешь даже царствовать над этим миром вместе с ней. Ата пустит молву о том, что смерть — величайшее блаженство, тебе будут приносить жертвы и смотреть на тебя с восторгом.

Танат молчал. Заглядывал в глаза матери — не так часто Великая Нюкта подает себя на ладони! Не так часто распахивается перед ненавидимым сыном: давай же, мальчик мой, сделай, что я прошу, выполни только просьбу — и станешь любимым, и получишь все, чего просишь — разве откажет Первомрак тому, кто помог ему вернуть тело и царствование?

Взгляни в древние, влажные, черные бездонные глаза — загляни в две бездны будущего и увидишь себя на троне мира и Гестию на троне рядом, и собственных посланцев с клинками — наместнику необязательно исторгать тени самостоятельно.

Только не смотри туда, наверх. Куда шагнет Эреб после своего возрождения — ты же понимаешь, Железносердный, что он не будет царствовать в подземельях, когда водой и небом правят сыны Крона?

Глупые внуки Урана, годные только на то, чтобы брать их тела. Дети Эреба и Нюкты займут места самоуверенных кроновых потомков, и больше никто не посмеет называть отпрысков Первомрака чудовищами, и Гея познает свободу и радость, когда все ее дети будут извлечены из недр Тартара…

Не смотри на это, Железносердный. Тебе на них наплевать — на олимпийцев, и морских, и смертных. Смотри на свой трон — видишь, какой величественный?

Смотри на лицо жены — застывшее и безразличное, похожее на твое лицо.

На свой холодный очаг, в котором никогда не загорится пламя.

Танат отвел взгляд от глаз матери. Взглянул на выстывший, безразличный очаг.

Хотелось сказать — «Бездарно дерешься» — но Великая Нюкта вряд ли поймет…

— Нет.

— Что — нет?!

— Я не буду искать ссоры с Посейдоном. Ни на этом пиру, ни на следующем. Я не дам повода.

Теперь я знаю, зачем ты тогда послала меня наблюдать за церемонией жребия, мать. Надеялась, что одного моего вида будет достаточно, чтобы завязать ссору с будущим царем подземного мира. Ссору, которая в будущем выльется в схватку и сможет стать первым шагом.

Ты просчиталась, о Великая.

Мне наплевать на смертных, и олимпийцев, и морских — это верно.

Но я не буду.

— Я приказываю тебе!

— И я говорю — нет.

— Ты…

На лице в Великой Нюкты не было гнева. Скорее уж печаль. Холодная, будто воды Стикса, жалость к мальчишке, который ослушался родительских указаний. Ему кричат — «Сынок, не беги к пропасти» — а он с чего-то несется…

— Ты предаешь свой мир, Танат. Предаешь его настоящего Владыку. Ты знаешь, какую кару можешь навлечь на себя?

Танат не ответил. Смотрел на лицо матери — безгранично печальное, как северная ночь перед рассветом. На трепещущие ресницы.

Слушал шепот, почти сливающийся с шелестом темного, прохладного покрывала по полу.

— Знаешь, зачем я пришла сюда, сын? Может, во мне еще оставалась часть материнской привязанности — пусть к тому, кто не стоит этого. И я пришла затем, чтобы сделать тебе подарок — такой, какие иногда делает Ананка-судьба. Иногда она дарит шансы своим избранникам — возможность выбора. Возможность всё изменить…

— У чудовищ нет судьбы, — сказал Танат холодно. — Предназначение.

Он не смотрел ей вслед, когда она уходила. Рассматривал свой очаг — сложенный из такого же гранита, как дворец. Думалось с отстраненным интересом: вы ведь все равно найдете предлог, мать. Просто нужно будет получше поискать того подземного, на которого Жеребец накинется с наибольшей охотой. Конечно, лучше всего — сына Нюкты: Мом? Харон? Кого выберете? Или Палланта, мужа Стикс? Впрочем, за мужа Стикс будет мстить не мир — жена. С которой еще не каждый безумец спорить осмелится.

В груди саднило — с чего? Железо не умеет болеть, не умеет даже — предчувствовать. Может быть, ржавело потихоньку из-за того, что он попрал приказ матери. Никто из подземных жильцов — даже если они не дети Эреба — не знает, чем может обернуться такой отказ.

Никто раньше не пробовал.

Нужно будет попрощаться с маленькой блаженной — подумалось следом. Впрочем, незачем и прощаться. Хватит ходить к ее кострам. Если Эреб и Нюкта взялись за дело — либо у них получится, и дело кончится войной между Эребом и Олимпом, с участием Тартара… либо у них не получится, подземный мир останется без Владыки… все равно — хватит.

Мне нельзя вмешиваться.

Зов, отдаленный и глухой, пришел как освобождение. Танат свел крылья, шагнул на поляну, где вокруг подранного вепрем товарища суетились охотники. Рубанул по прядям так, будто хотел снести голову, не пряди.

Показалось вдруг — пряди смертного охотника обернулись пастью. Хватанули родное железо адамантиевыми клыками, меч пугливо взвизгнул, прорезая воздух, разлитая боль с размаху уколола в сердце — железное! Не умеющее болеть!

Какое-то время бог смерти молча смотрел на упавших лицом вниз охотников. Над их товарищем стенала хмурая тень. Таяли в воздухе пряди. Охотники цокотали зубами, всхлипывали, молили… кого?

Его.

«Они тебя видят, — шепнул верный клинок под пальцами. — Видят нас».

И вдруг нетерпеливо дернул куда-то в сторону — туда же, куда тревожно тянуло сердце.

Где кто-то кричал — перерезанные Мойрами новые нити? Нет. Далеко-далеко захлебывающийся девичий голос выкрикивал: «Не надо, пожалуйста, не надо!»

И гас костер, растоптанный широкой ступней, и кто-то пакостно тянул: «Надо, надо красавица», и отчаянно орал где-то вдалеке осел…

Потом изломался мир, и с запозданием Танат понял, что он не сводил крылья, не исчезал, что шагнул — быстрее собственных крыльев.

Сбежал от предназначения неведомыми путями. Может быть, теми, которыми летают стрелы Урана.

Рыдания. Треск порванной ткани пеплоса. Колесница Гелиоса тонет за горизонтом, шлет лесной полянке, укрытой от посторонних глаз, тревожные алые лучи. Лучи — робкие, уже совсем не жаркие, прыгают по затоптанному костерку. Падают на плешивую макушку божка, который выпрямился над своей жертвой, высвобождая из-под короткого хитона огромный фаллос.

Лучи скользят стыдливо, торопливо. Не хотят видеть, что будет. Обычная сцена: божок Приап настиг очередную женщину. Какую? Неважно. Приап, уродливый сын Афродиты, живет в лесах. Его не зовут на Олимп. И в ответ на задушенные крики: «Я Гестия! Гестия!!» — только посмеивается под нос: Гестия, нимфа, богиня, смертная… Не все ли равно? С каждой — всегда одинаково: рыдания, крики, треск ткани, вопль боли — и стоны удовольствия божка мешаются со стонами опозоренной жертвы.

Хоть на амфору заноси. Хоть слагай печальную песню.

Задушенный крик. Хихиканье и бормотание под нос:

— Нравится? Вот сейчас с ним поближе познако… познак… кххх…

Амфора брызнула осколками. Несложенная песня — словами.

Ледяные пальцы из пустоты сжали горло божка Приапа до хруста. Небрежно подняли в воздух.

Может ли бог увидеть свою смерть? Тот, которому от рождения положено — бессмертие?

Наверное, не может.

Но Приап увидел.

Наверное, что-то страшное — потому что воздух вокруг отравил запах падали, а в глазах у Приапа, прорывая вечную пелену похоти, плеснулся ужас, граничащий с наваждениями Лиссы.

Из груди вырвалось тоненькое поскуливание — просьба о милости к тому, кто никогда милости не давал.

Наверное, так смотрел проснувшийся Уран на Крона, который стоял над ним с серпом.

Хорошее сравнение.

Меч в руке дернулся, как живой. Танат отпустил пальцы с горла Приапа, шагнул назад и несколько мигов смотрел, как божок катается по поляне, немо, без голоса вопя.

Фаллос его валялся рядом, отсеченный оружием, раны после которого не затягиваются даже у богов.

Через несколько мигов Танат сделал медленный, тяжкий шаг. Поднял меч — и Приап с ужасом уставился на черное лезвие в каплях своей крови. Лезвие безмолвно напевало о том, что у божка есть еще слишком много конечностей. И о том, что еще через три мига на траве окажется правая рука. Потом левая. Потом ноги.

Беззвучно всхлипывая, Приап схватил свой отсеченный фаллос и на четвереньках уполз в кусты.

Воздух пах семенем и ихором.

Из окропленной кровью почвы прорастали невиданные цветы. Танат перешагнул их, переступил погасший костер, шагнул к Гестии.

Маленькая блаженная взахлеб плакала, свернувшись в комочек. В волосы у нее набилась хвоя, острые плечики выглядывали из-под сползшего растерзанного хитона. На лице горело пятно — след удара.

Нужно было все же ударить еще два раза, — подумал Танат. По рукам.

Снял серый хламис, оставшись в коротком хитоне — прикрыл Гестии плечи. Сел рядом. Неловко вынул веточку из растрепавшихся волос. Подумал — нужно что-то сказать.

Свой голос показался не своим — чуждым, дальним.

— Я здесь, богиня.

Коснулся ее руки, потом опять волос. Будто ласкового пламени, которое танцевало на ладони. Вспомнилось — она смеялась и уверяла, что ему нужно учиться легким касаниям, «Потому что у тебя очень сильные пальцы, вот!»

Легки ли они для тебя теперь, маленькая богиня?

Нужно было сообщить олимпийцам. Привести этих, докучливых — Деметру… Геру? Кто из них на Олимпе? Как уговаривать, что говорить страже?

Легче отнести на Олимп ее.

— Я отнесу тебя на Олимп, царевна, — сказал Танат и взял ее на руки. Будто пламя, мелькнула в голове шальная мысль. Горячая, даже сквозь хламис, бьется в плаче… веса совсем нет. — Не бойся. Это быстро.

— Я не… боюсь, — чуть слышно раздалось из складок хламиса. Сиплым шепотом, совсем непохожим привычный звонкий голос. — Не надо… на Олимп.

Спорить он не решился, отпустить ее — тоже. Осторожно опустился там, где стоял, не размыкая рук. Маленькая блаженная уткнулась носом ему в плечо и опять тихонько заплакала — пусть себе.

Ее растрепавшиеся волосы щекотали подбородок, пахли медом. Тихо пламенели под последними солнечными отблесками. Казалось — окуни пальцы в это пламя со сладким запахом — согреются навсегда.

Меч молчал. Мойры скрылись в своем ветхом сером доме на Олимпе — боялись лишний раз чикнуть нить, чтобы не встретить тот взгляд, который поймал недавно божок Приап.

Где-то далеко торжествующе ревел осел — непонятно, что этой твари было нужно…

Танат Жестокосердный не думал больше о Мойрах, мече, приказах Нюкты и Великом Эребе. Думал только о том, чтобы не стискивать маленькую блаженную в объятиях слишком сильно.

Потом заметил, что она дрожит.

— Он… ушел? — спросила шепотом куда-то в плечо.

— Да, богиня. Я его… ушел.

— Разведи огонь, — попросила, поднимая к нему заплаканное личико. — Пожалуйста. Мне холодно, и я… не могу.

«И я не могу», — чуть было не прыгнуло в ответ с губ.

Не прыгнуло, зацепилось за что-то.

Обнимая Гестию одной рукой, Жестокосердный потянулся второй к затоптанному костерку. Открытой ладонью. Вспомнил Флегетон, вспомнил огонек, который плясал у него по ладони, подаренный хозяйкой. Подумалось: пусть не мое предназначение. Пусть — не знаю, откуда и как призывать пламя.

Пусть меня называют Гасителем Очагов.

Мне на один раз. Я только хочу, чтобы она согрелась.

Среди веток сонно подмигнул бледный огонек. Робко сжевал пару прутиков, смущенно порозовел, потом вдохнул полной грудью, обнял ветки и поленья как родные, затрещал, подарил наступающей ночи сотни искр-светлячков…

— У тебя хорошо получается, — сказала Гестия и шмыгнула носом. — Смотри, какой хорошенький… настоящее чудо.

В глазах у нее отражались искры. Я ее не отпущу, вдруг с кристальной, режущей ясностью понял Танат. Ни к Гипносу, ни вообще к кому бы то ни было. Шло бы в Тартар предназначение. Вообще, все — шло бы в Тартар. Кроме ее улыбки.

Говорят, чудовища не могут чего-то желать. Я хочу, чтобы она опять улыбалась, потому что она смотрит серьезно и время от времени всхлипывает, и дрожь еще не прошла.

Я хочу, чтобы моя маленькая блаженная зажигала свои огни и выполняла свое предназначение — греть.

Я буду драться ради этого. Наверное, не мечом. Оружием, которое возьму в случае надобности: что они там берут, остальные? Слова, объятия, поглаживания по волосам?

И еще нужно утереть ей слезы. Пальцами, хотя хочется — губами. Заодно попробую, жгутся ли у нее веснушки, как искры — давно хотел…

Наверное, я утрачиваю разум. Пусть. Лисса говорит — безумцы счастливее многих.

— У тебя пальцы теплые, — прошептала Гестия и приложила к его ладони свою. — Ты давно не приходил. Я скучала…

— Я пришел, — прошептал он в ответ. Хотел еще добавить — «Тоже скучал», но слова показались бездумной, ненужной шелухой, и вообще — непонятно, зачем слова, когда есть ее глаза — сияющие глаза — и губы, и щеки, и маленькие ладони…

И губы ее слаще меда, и ее пальцы запутываются в волосах, будто ночные бабочки, и нет ничего лучше, чем держать в объятиях маленькое, рыжее пламя, которое шепчет тебе ласково и призывно, и все даже лучше, чем в его снах, хотя чудовище все равно не может их видеть…

Несколько блаженных минут он был слеп и глух — слишком сосредоточен на том, чтобы дарить ласки, не причиняя боли, слишком погружен в медленные, сладкие ощущения — вот ее ладони скользят по груди, помогают развязать пояс, и девичья грудь доверчиво ложится под пальцы, и голова начинает кружиться от медового запаха ее волос.

Потом ударило ощущение чужого взгляда. И — почти одновременно — насмешливый голос:

— Вот, значит, как!

Тогда почти мгновенно оказался на ногах, дернулся за мечом…

Меч, выбитый из руки могучим ударом двузубца, воткнулся лезвием в землю.

Двузубец.

Фальшивый царек-Кронид.

Всё.

Облекаясь в хитон и встречаясь с торжествующим взглядом Жеребца, Танат уже знал — всё. Даже до того, как услышал:

— Значит, ты решил, что можешь бесчестить мою сестру, подземный?!

Бездарно дерется тот, кто не дерется до последнего.

— Я посватаюсь к твоей сестре, — сказал Танат сквозь зубы. — Но разрешения спрошу не у тебя.

— А должен бы! — гневно громыхнул Жеребец. Он явился не в одиночестве — притащил свиту. Наверное, в одиночестве вряд ли посмел бы. — Ты посягнул на сестру своего царя! И понесешь за это кару.

И поднял двузубец, и Танат подумал с облегчением: если несколько ударов… ответить тем же, в подземном мире сочтут это просто боем…

— Не смей, младший!!

Гестия выросла между ними, одетая в обжигающее пламя. Гестия ли?! Флегетон во плоти! Огонь перебегал по волосам, струился с пальцев, горел в глазах. Не домашний огонь очагов — яростный жар.

Вспомнилось медленно, неохотно: Гестия лишь немного младше Климена, Посейдон для нее — и впрямь младший… А потом взметнулось в глазах Жеребца его вошедшее в пословицы неистовство — и Танату стало не до воспоминаний.

— Женщина! Поднимаешь на меня голос?!

Двузубец движется вниз — сейчас нанесет удар. Мелькают черные крылья — стрелой… почему стрелой?

Просто стрелой. Без лучника.

Стрела выбивает двузубец из руки Владыки.

В ответ на крылья Смерти валится сеть.

Тяжелая — наверное, ковал Гефест… или Циклопы. Кто набросил?

Кто угодно мог, почему-то кажется — братишка-Мом постарался.

— Не лезь! — еще успел крикнуть Танат Гестии, потому что еще миг — и Посейдон заковал бы в цепи сестру, и война с Олимпом началась бы гораздо раньше. Выпрямился, окруженный свитой Посейдона из младших титанов, божков, лапифов-прихлебателей.

Проклятая сетка настойчиво тянула крылья вниз, но непременно нужно было взглянуть в глаза Среднему Крониду.

— И что собираешься делать? Устроить суд? Обратиться за выкупом к моим родителям?

Железо стукнуло в грудь ровно, безнадежно: в глазах Жеребца пенилось злое, бесшабашное веселье.

— Суд — для насильника моей сестры? Много чести! В цепи его! Пусть на него посмотрят подземные — а потом уже разберусь по-своему.

— Ты не знаешь, что делаешь, Кронид. Я — сын Эреба и Нюкты. Подземный мир не спустит тебе такого оскорбления.

Посейдон подошел поближе. Посмотрел с ухмылкой. Сказал почти что дружески:

— Ты ведь хотел увидеть, как в твоем мире появится царь? Увидишь.

— Ты подашь им повод к бунту!

Крик? Нет, горячечный шепот. И все равно — горячечный шепот? Исказившееся лицо?! У смерти?!

Простофиля — и тот удивился. Правда, ненадолго.

— Позаботься лучше не о моем троне, а о себе, Железносердный! Я уж как-нибудь справлюсь.

И к свите:

— Его — в подземелье моего нового дворца. Того, что в кольце Флегетона! Сестра, тебя я на первый раз прощу. Возвращайся на Олимп.

Танат почти услышал отвратительный хруст, с которым Ананка повернула свою ось. Успел шепнуть еще Гестии — одними губами: «Предупреди…».

Всегда оставалась надежда на то, что Климен Криводушный хоть что-то понял за эти годы из пьяной болтовни Гипноса.

Гестия закусила губу. Кивнула. Кажется, прошептала что-то еще: Танат не рассмотрел, не прочитал по губам. Его рванули за руки, уводя за Посейдоном.

Память сохранила лишь росчерк пламенных волос да растерянное лицо с зацелованными губами.

Все остальное тонуло в темном прозрении, которое случается даже у чудовищ.

В волнующихся ратях подземного мира. В оглушающем радостным реве: «По-о-о-о-оздно!!!»

Повод был дан.

Восстание против выскочки-царя началось.