А Время любит быть щедрым слишком,
Дарить свою милость и злобу многим.
Когда на войне умирали мальчишки —
Рождались боги…
Анастасия Порсева
— Милый… прошу…
Говорят — судьбы повторяются. Как сны или сказки. Старухи-Мойры, дочери Ананки-Судьбы, скуповаты и ленивы — вот и вписывают в свиток одно и то же разным смертным… богам…
Сын бьет отца в спину — и потом получает неумолимое «Тебя свергнет сын…» Девушку похищает кто-то на колеснице. Смертный вызывает бога на соревнования, и бог жестоко карает дерзкого. Вглядись в полотно Судьбы — а там одни и те же рисунки, будто на надоевшей амфоре.
Этот рисунок я точно видел — только не могу вспомнить, где.
Черноволосый юноша держит в объятиях нереиду, и ее ладонь скользит по его лицу, и она все не может на него налюбоваться, и серебристые волосы текут на песок, смешиваясь с серебристой кровью…
И кажется — сейчас приоткроются побледневшие губы, долетит шепот: «Мне очень хотелось пить. Мне очень… почему-то…»
Но вместо этого долетает другое:
— Милый… найди его… скажи ему…
— Кто?!
— Найди своего отца…
— Кто сделал это?!
— Скажи ему…
«Было не так!» — хочется выкрикнуть туда, прямо в видение. Он слишком хрупок — нет ни усов, ни бороды, ни широких, ссутуленных плеч. Не проступает в черных глазах печать упрямства и власти: «Они подавятся каждым смешком» — глаза синие, и они проливаются слезами — бесполезной водой, признаком смертности и слабости…
Нет серых скал и озера с черной водой — поросший травой берег моря и пещера рядом. И серебристая кровь торопливо и живо сбегает в ручеек, и шепот нереиды тоже слишком торопится.
— Скажи, что я возвращаю… возвращаю…
Распахиваются бирюзовые глаза — пучина любви и восхищения. Голоса нет, а взгляд все не угасает — сияет изнутри ласковым светом. Юноша еще кричит что-то: «Мама! Погоди, мама!» — но пальцы, гладящие его щёку, ослабевают и опускаются, и доносится слабый — последний вздох, будто дальний плач кифары.
Тогда юноша тихо опускает нереиду на траву. Достает из воздуха кифару и медленно, бездумно начинает перебирать струны. Он играет и плачет, сидя спиной к телу матери — и не слышит, как звуки кифары сплетаются и собираются вокруг тела, как серебристые волосы становятся серебристыми листьями, как встает позади него юное деревце — тополь. Юноша играет и не замечает, как листья тополя украшают его синие одежды, как летят в ручей — и тот несет их, баюкая, сперва к реке, а потом к любимому морю…
«Было не так», — хочется сказать мне, но я молчу. Потому что знаю: было так. Знаю и то, что было дальше. Когда из-за спины кифареда раздался голос:
— Вот Тартар, не успели, — и он вздрагивает так, будто ожидал услышать другое (а что? «Маленький Клименид…?»).
— По приказу Громовержца, конечно? — продолжает голос. — Ну да, неудивительно. После того, что он со своей женой вытворил…
И тогда кифаред вскакивает на ноги. Он не спрашивает ничего — только вышвыривает кифару в воздух.
И достает из воздуха лук.
И небо в отдалении содрогается, будто повторяется знакомая ему история.
— Аид!
Долго еще будет длиться этот день?! Вроде бы, и Гелиос загнал своих жеребцов в конюшни, а Нюкта что-то не торопится в небо. Засела, великая, во дворце — и вместо покрывала ночи над Олимпом распластались вялые, серые сумерки.
В самый раз — сметать с трона царей. Выковыривать их, будто моллюсков из раковины, из дворцов. Я, ко всему прочему, еще и чувствую себя — лишенным раковины моллюском. Решишь сражаться — нет лука, решишь бежать — шлема нет, осталось гадать только — откуда удар придет?!
От сестрёнки Гестии. Явилась в разодранном хитоне, вихрем пронеслась по коридору, отыскала меня даже в моем покое, где я старался осознать: что вообще делать без оружия?! И вывалила, запинаясь, вперемешку: Танат, Приап, Посейдон… И всё тянула меня за гиматий — скорее, скорее! — умоляла бежать, помочь…
Среди слёз и прерывистого шёпота решительно неясно было — кто на кого покушался, кто кому чего отсёк и кто кого куда уволок, так что я меньше слушал и больше вглядывался в отчаянно полыхающие глаза сестры.
Приап — этому вообще повезло. Я бы за сестру ему все конечности поотрубал и в Тартар бы забросил. Пусть благодарит свою Ананку. И Таната.
Танат и Гестия… не стой я над пропастью — порадовался бы. К этому все и шло — не зря же шептались, что Жестокосердный отирается у костров сестры. Посвататься обещал, надо же. Чуть ли не первая хорошая новость за день — тут и возможность породниться с Эребом и Нюктой, укрепить узы подземного мира и Олимпа… воя, конечно, будет — до небес: олимпийку за подземное чудовище! Но ведь всегда же можно наврать: она резвилась на лужайке, а он явился на колеснице или на крыльях…
А вот чего Жеребца понесло заступаться за честь сестры — решительно непонятно. То есть, понятно, что Железносердный рано или поздно все равно сцепился бы с Посейдоном. У кого хочешь спроси — скажут, что у Убийцы неуступчивый характер. Гипнос еще рассказывал, что Посейдон гневается на бога смерти — тот не является на пиры и вообще новоявленного Владыку в грош не ставит. Но я-то считал, что у Жеребца хватит мозгов явиться к Танату лично, устроить драку и на этом угомониться. А тут полез, понимаешь, при свите, с сеткой и громкими высказываниями… как-то это уж слишком тонко для Посейдона — или он и впрямь там поумнел, в подземном мире? Опять же, непонятно — почему он не расправился с Танатом на месте…
«Пусть на него посмотрят подземные — а там я разберусь с ним по-своему!»
Не взял ли ты в любовницы Лиссу-безумие, брат? Да, подземные не слишком любят Железнокрылого (покажите мне того, кто его любит, кроме Гестии). Но неужто ты думаешь — они будут почтительно созерцать, как ты тащишь одного из них в цепях? Через весь мир?
Послушал бы ты лучше — что говорит тебе этот один из них.
— Ты подашь им повод к бунту!
Наверное, я разучился смотреть. Или, может, Гестия не то вспоминает. Потому что мне кажется, что там, в ее глазах — у Смерти исказилось лицо… Что не так с этим бунтом, Танат-Убийца, несостоявшийся жених моей сестры? О чем ты радеешь — о том, что рати подземного мира сметут выскочку-Кронида? О том, что потом вмешаюсь я, и начнется война между мирами?
Она не начнется. Выскочка-Кронид сослан сюда в наказание, все знают об этом. Я не вступлюсь за брата. Неужели тебя страшит — что одинокий Кронид сможет подчинить себе мир? Сильно сомневаюсь.
Чем же можно испугать Смерть? Почему Великая Нюкта так настойчиво предлагала Крониду воцариться в подземном мире?
Почему Геката как-то отравила отца — Гипнос под хмельком рассказывал, что там тоже был бунт. Скользко упоминал, неопределённо, прятал глаза: «А потом, стало быть, Перс пошел просить совета… у отца да. Ну, рати, понимаешь, Керы в воздухе носятся, Харон какое-то весло ухватил, хотя откуда у него, спрашивается, весло?! А потом? Что потом… ну, пошел, вышел… тут Геката его и отравила и в Тартар запихала — она на такие дела быстрая».
Раньше, значит, отравить не могла, а сходил к Эребу — и родного папаши не жалко… показалось вдруг — держу за хвост мысль. А она извивается гидрой, норовит выскользнуть из пальцев, шипя, в болото уползти…
Гестия дергает за гиматий — давай же, давай! Прикажи брату, прикажи его свите, освободи пленника…
Предчувствие катастрофы, острое и опасное — упало на плечи быстрее, чем покрывало Нюкты на небо. Дернулась рука — надеть бы шлем, прогуляться, посмотреть — что там… Опустилась.
Танату Жестокосердному придётся надеяться на себя. И на рати своего мира. Если он вообще умеет надеяться.
— Ты… скажешь Посейдону? Да?
— Я пошлю к нему вестника. Отдам приказ отпустить Таната. Ссора с подземным миром не нужна ни брату, ни мне.
Пламя в глазах Гестии полыхнуло в последний раз, с надеждой — и потухло, придавленное тоской. Владычьим ответом.
Не смотри на меня так, сестрёнка. Я не мог дать другого. Пусть мое владычество кануло в Тартар, и еще на склоне Парнаса я сказал Ананке: я не Владыка… Понимаешь, сестра, меня тут вроде как должны свергнуть. Пусть — не Арес, который решил наплевать на пророчества и предпочел скитаться в обществе Афины на краю света… Но кто-то должен. Моя Ананка дует мне в затылок холодом и молчит презрительно, и я знаю, чем закончится этот бесконечный день.
Я не могу оставить мою вотчину сейчас, когда золото моего трона трясется и колеблется — вот-вот обернется обманкой.
И даже если бы я мог — соваться в подземелья только с жезлом, не зная, что там…
Прости, сестра.
Гестия шмыгнула носом и отпустила мой гиматий. Может, рассмотрела в глазах что-то лишнее.
— Дело не только в Танате, — сказала шепотом. — Он просил тебя предупредить. Как будто там начинается… страшное. Аид… прошу…
— Я сделаю, что могу.
Слова упали — просыпалась сбрызнутая бессилием шелуха. Сестра опустила руки так, будто понимала — не могу я ничего.
К Гестии я приставил Геру. Та кусала губы и, видно, желала пойти поискать своего кифареда, но спорить не посмела: отправилась утешать сестру, отпаивать нектаром и оберегать от необдуманных поступков. Все же кровь Кронида, кто там знает, что выкинет.
Гермеса я в подземелья действительно послал — с приказом для Посейдона и наказом присмотреться как следует: что там творится, в подземном мире. Племянничек явился назад скоро. Невинно развел руками:
— Понимаешь, Владыка, я и внутрь-то попасть не сумел. Входы там закрылись, что ли. Я уж и к тому, который у мыса Тэнар, летал, и к Колоннскому, и на край света, не поленился…
Когда успел только.
— …вот, разве что у истоков Стикса не был, да только кто туда в здравом уме сунется?! То есть, дядюшка — если ты прикажешь…
Страх в голосе — скользнул змейкой. Вдруг — прикажет? Взглядом — куда угодно, только не в глаза дядюшки, а то увидит, всезнающий… Махнул рукой — чего там смотреть. И без того ясно, что вход закрыт. Может, и выход тоже.
Сна не было ни в одном глазу. Было — вязкое ощущение: начнется, начнется… И непонятно — что там начнется и что с этим делать. Ставить охрану вокруг Олимпа? Предупреждать Зевса? Убирать с Олимпа Геру, Афродиту и остальных женщин — чтобы и в них не попало? Что?!
…ждать, невидимка, что тебе еще остается. Как тогда, на Крите, в детстве. Только тогда ждал — когда ты… Теперь вот — когда тебя.
И как никогда велико искушение махнуть рукой на все, подмигнуть доставучему золоту трона, вернуться на Крит, место первой учебы. Сказать: что хотите, то и делайте. Я вот Аид-невидимка, так что не знаю — откуда вы тут хотите меня свергать. Хотите — сяду на задницу, да с холма съеду, а откуда тут еще свергаться можно — вот уж понятия не имею.
Только вот что-то подсказывает мне: можно уйти с Олимпа, нарядиться в рубище и оставить трон. Можно — укрыться в пещере на Крите, на Лесбосе, на краю земли. И все равно владычество потащится за тобой, неумолимое и неотступное. Пока тебя не победят.
И тогда все закончится.
Во дворце вон — уже тихо, хотя Олимп ведь всегда полон света и радушия. А тут и нимфы затаились по каким-то углам. И стража затихла. Вообще никто голоса не поднимает, будто сговорились все: запрятаться и подождать. Что-то сделает Владыка? Куда пойдет в предрассветной тьме?
На острый уступ, куда ведет дверца из тронного зала. Нависающий над пустотой уступ, так что стоишь на краю, а вокруг — с трех сторон бездна, и идти некуда. Самое время встать, вглядеться сперва вниз… сколько там падать с Олимпа? Потом устремить взор вдаль. И стоять, полной грудью вдыхая ночной воздух, вглядываясь в серое небо — где твое покрывало, Нюкта? Пытаясь расслышать — вдруг что-то подскажет та, которая за плечами, вдруг окликнет бабуля-Хтония, вдруг будет хоть какой-то знак, который разорвет бессильное ожидание над пропастью…
Стоять. Дышать. Слушать.
Пока в тебя не врежется невесть откуда взявшаяся белая молния.
Не отбросит тебя от края, завоняв при этом окрестности маковым раствором.
И не выдохнет сдавленно тебе в ухо:
— Началось, Кронид… Началось.
* * *
Со стороны казалось — Гипнос, сын Нюкты, был отчаянно пьян. Всхлипывал, заикался, стучал зубами. В мой гиматий вцепился намертво — даже когда я его уже сдвинул с себя. Нес околесицу о Гекате, своей чаше и своем брате и дико хихикал.
Волосы у бога сна были растрепаны, крылья испачканы черной дрянью, щеки исцарапаны, глаза — безумны.
— Говори, — шепнул я. Тряхнул как следует, повторил: — Говори же!
И добился только того, что белокрылый икнул, прошептал: «Там… ждут тебя…» — и обмяк. Тут только я заметил, что хитон и крылья бога сна намокли от ихора. Пришлось волочить через тронный зал — самому, перекинув руку Гипноса через плечо и путаясь в крыльях. Хорошо еще — в коридоре тут же откуда-то взялась Гестия. Небось, караулила меня — не приму ли решение?
— Он весь изранен! — прошептала испуганно. Потом принялась помогать: дотащить до ближайшей спальни, промыть раны, омыть ихором и амброзией, где-то еще целебная мазь от Пэона была, для Ареса составлял, Арес ведь вечно после стычек с Афиной… то есть, ой.
Белокрылый приходил в себя медленно. Только вот смотрел через ресницы мутно, будто засыпая: ну, ясно же, бог сна.
А может, там и не сон. Вон, Гестия раны промокает на плечах и груди у близнеца смерти. Глубокие, явно когтями. Шепчет, прижимая к ранам ткань: «Кто такое мог…»
— Керы, — выдавил вдруг бог сна. Губами зашевелил — в мучительной попытке вспомнить. — Керы… сестренки. Они закрыли… путь наверх. Геката сказала — лети… я рванул… а они, значит…
Поморгал немного и заключил под нос торжественно:
— Сволочи.
— А что с Танатом? — тихонько спросила Гестия. Покосилась при этом на меня: не разгневается брат-Владыка? Не разгневается.
Такие вопросы целебнее любого нектара: вон, белокрылый глаза не просто раскрыл, но и вылупил. Хлоп-хлоп.
— С Чернокрылом?! То есть, ну, а что с ним может… В темнице. В цепях… — чутко поймал испуганный вздох Гестии и добавил, силясь изобразить улыбочку: — Этот-то еще лучше всех, в общем. Вот остальные…
Я кивнул сестре на дверь — и она не посмела спорить. Оставила нас с белокрылым наедине.
Мой приказ говорить он понял без слов.
— Началось еще вечером. С пира у Посейдона: пир был… как обычно пир. Потом явился братишка-Мом, о чем-то с Посейдоном побеседовал. Тот как грохнет: «Ах так!» — и прямо из дворца выскочил, наверное, туда, где колесница… Еще кого-то с собой прихватил из своей свиты — вот уж не знаю, кого. Ну, а нам только и осталось гадать — куда это он понесся. Сплетни, сам понимаешь… пиры.
Понимаю. Особенно про пиры. Хмель из бога сна выветрился не окончательно — физиономия серая, а винные нотки так и просачиваются сквозь аромат нектара.
— Ну, а потом уже стало ясно, что это он — за Чернокрылом. Что-то там из-за сестры — ну, из-за Гестии. Слушай, Кронид, а Чернокрыл что — правда…? Вот я его так даже зауважать рискую — нет, ну кто бы мог подумать…
…Скованная фигура на колеснице. Серый короткий хитон — будто пастушок на прогулку выбрался. Волосы мертво текут на плечи. Крылья в сетях. Руки в цепях. Статуя — не фигура: говорят, есть на краю земли такое чудовище — Медуза Горгона, взглядом в камень превращает. Не встретился ли ты с ней глазами, Танат Жестокосердный? Тебя можно принять за изваяние даже в глазах твоего близнеца, куда я сейчас жадно заглядываю (слова — шелуха, так ведь?!).
Впрочем, нет. Это Медуза бы обратилась в камень, если бы встретилась с тобой взглядом. Что в нем? Вряд ли твой брат смотрел тебе в глаза — но я все равно вижу, даже отсюда.
Обреченность. Ты не смотришь на дорогу, по которой тебя везут. Не смотришь на огненные притоки Флегетона, змеями сползающиеся посмотреть на твой позор. Тебе не интересны жильцы Стигийских болот, божки подземного мира, нимфы Коцита — те, что молчаливо стоят по обочинам дорог. Твой пленитель, который гордо воздвигся на идущей впереди колеснице, тебя волнует меньше всего.
Так, будто ты знаешь, что его уже нет.
Будто в тяжком молчании подземных жильцов, грозном рокоте из-под земли, улавливаешь мерное: «Будет, будет, будет…»
— …то есть, сперва я думал, что то ли вино какое-то не такое, то ли Геката с зельями чудит… чтобы Чернокрыла — в цепи! Да и откуда у него такие цепи?! Хотя, может, загодя готовил или у Циклопов попросил… В общем, уже тогда ясно стало — был царь да весь вышел.
Ясно. Ясно даже для Жеребца — я вижу твоими глазами, бог сна… я вижу, как вздрагивает спина того, кто, кажется, должен бы торжествовать. Как он невольно ускоряет и ускоряет бег своей квадриги. Как бросает мимолетные взгляды на свод подземного мира — будто свод скоро свалится ему на головы.
Посейдон все же не так глуп. Жаль только — сначала делает, потом думает. Вот и сейчас — медленно, прямо на ходу понимает, что именно сделал. Осознает, что подземные молчат неспроста.
«Ты дашь им повод к бунту!»
В глазах Гипноса мелькают теперь — оскаленные Керы, гневные Эринии, кривляющийся Мом: «Отомстим за сына Нюкты!»… бледный, будто высеченный из мрамора, профиль Гекаты — два призрачных тела зажмурили глаза.
— …одно удивляюсь — как они еще до дворца доехать успели. Там… Харон с богами сперва начали, потом великаны, потом стигийские подтянулись. Такое началось! Свиту Посейдона, которая была в его дворце — почти что сразу… кто-то все орал еще — в Тартар, в Тартар… А какой Тартар, когда в Тартаре орут… Во дворец лезут со всех сторон, брат твой двузубцем лупит, повсюду — кровища, гарь, земля содрогается… В общем, мы уж думали — всё…
Что ты же ты давишься воздухом, белокрылый? Вот, выпей нектара. Мы с тобой давние знакомые — ты даже полагаешь, что друзья. Но я знаю тебя. Знаю, что с легкокрылости тебя бы не сшибли — ни крики, ни тела, ни бушующие великаны, не распаленные жаждой кровью стигийские…
Что же теперь ты сделался под цвет крыльев?
— Дальше.
— Геката было говорила — закрыть дорогу… только все кинулись выходы закрывать — если он вдруг на Олимп бы… тебе, значит, пожаловаться. А он — нет…
Да. Брат горд. Он не пошел бы жаловаться на бунт подчиненных тому, кто сослал его в подземный мир. Не пошел бы к Зевсу, с которым они соперники… И значит — он отправился за помощью не на поверхность.
Куда?
К бархатно-синему дворцу на окраине мира. К стрельчатому чертогу, изукрашенному по стенам драгоценными камнями. Там, где покоится прохладное покрывало, которое почему-то не торопится сегодня в небо.
Где покоится не только оно.
— Главное — кто ж знал, что проскочит… дворец окружили, а он…
Значит — плохо окружали. Или кто-то услужливый подсказал Посейдону. Как пройти мимо подземной охраны. Как добраться до дворца Нюкты.
— Он?
— Вошел.
— И?
— И вышел.
Все. Закрыл белокрылый глаза. Только дрожит мелкой дрожью, а губы — губы дергаются. Пляской пляшут, как пьяные сатиры: ни слова не вымолвить. Да и вообще, все ведь сказано: вошел. И вышел.
Понятно, что Посейдон вошел — а что оттуда вышло?!
Ты не говори, белокрылый, я вижу, что ты не можешь. Приказ, сильнее моих приказов, что-то древнее, с самого рождения, в крови… Но ведь смотреть-то тебе не запрещали, а? Открой глаза, Гипнос. Смотри. Вспоминай.
— Не… не заставляй…
Во взгляде — осколки. Отчаянные, острые, перемешанные между собой. Мелькают, будто картинки на расколоченной мозаике: вот Посейдон влетает в двери дворца Нюкты, вот преследователи — стигийские… замерли в недоумении, ворчат и ревут… Потом открывается дверь — и выходит…
Не знаю, кто выходит. Не вижу — кто. Не брат. Не Посейдон.
Взгляд, изгиб губ, властительная посадка головы, неторопливый шаг… Впился в глаза белокрылого пристальнее, нагнулся, пытаясь рассмотреть… Кто? Как?!
— К-к-к-к-кронид!!!
Гипноса нешуточно колотило, пальцы терзали простыни, лицо искажено мукой. Вглядись я, посмотри дальше — и все, поздоровается бог сна со своей сестрицей-безумием.
Я отвел взгляд, и Гипнос тут же зажмурился. Дышал с присвистом, со всхлипами — пока я сидел и пытался собрать — раздробленную мозаику, картинку с амфоры…
Дворец Нюкты — не только ее дворец. Там есть еще один жилец — который может приказывать своим детям. По слухам, может приказывать вообще всем в подземном мире — потому что он создал этот мир. Вот только, если подумать, Первомрак на глаза никому столетиями не показывался — спит, говорят, у себя в комнате. Лежебока.
А может ли показаться тот, кому нужно тело?
Мысль скользнула — узкая, слизкая. Шустрый червячок. Ее птицей догнала и пожрала вторая — цари… сколько царей было в подземном мире?
— Сколько царей было в подземном мире? — спросил я вслух.
Бог сна, не открывая глаз, кивнул — мол, хорошо размышляешь. Ты у нас вездесущий, ты и скажи.
Я слышал о Персе, отце Гекаты. Слышал про одного из сыновей Япета. Слышал даже, что сам Крон хотел поставить там своего наместника, да что-то не задалось. Перса вот отравила любящая дочь — и история похожа, там тоже был бунт…
Кого же ты на самом деле травила, Трехтелая?!
Спасибо, Великая Нюкта. Век не забуду за твою доброту — хороший же подарочек вы нам подсунули! Усадить на трон подземного мира Кронида — бога, новую силу, новое… тело. Дождаться, пока царь освоится и пока к нему привыкнет непокорный мир. Подбросить предлог для бунта — чтобы царь сам побежал к вам просить о помощи… Что было дальше? Вы уговорили его принять мощь Эреба? Солгали, что это сделает его всесильным? Или и уговаривать не пришлось? Посейдон бы на многое пошел — чтобы только доказать, что чего-то стоит.
Не знаю, что там было — дальше. С бунтовщиками. Но судя по тому, как трясется белокрылый — Посейдон (Эреб?) все же доказал — кто здесь Владыка подземного мира.
Не думаю, что вольный мир ждет от своего Владыки что-то хорошее. Иначе Геката не лишила бы Эреба тела в прошлый раз.
— Геката… сказала — лети… Просить… тебя. Только тебя…
В глазах у близнеца смерти теперь — мутное. Алые искривленные губы богини колдовства: «Ты должен успеть на Олимп», стремительный росчерк крыльев, какие-то тела, душная, смыкающаяся под сводами тьма, визжащие Керы…
— Почему я? Кто знает — есть ли у меня силы справиться с Великим Эребом.
— Она сказала — у тебя есть право.
Право. Я поставил Посейдона в подземном мире. Не выделив ему равную часть — поставил как наместника, и значит — мог бы претендовать…
На что? Скоро у меня и Олимпа-то не будет.
— Нет, — сказал я, вставая. — Я не могу пойти.
Белокрылый дернулся было — опять упал на ложе. Прошептал, что я не знаю, чем кончится. Еще что-то бормотал. Я махнул ему — отдыхай уже… вестник. Говорят, смертные за такие новости голову сносят. Прости, белокрылый — не могу же я тебе сказать, что мне попросту не с чем идти спасать твой мир. Шлема нет, лука нет… может, послать к Зевсу, одолжить трезубец?
Будет трудно. Потому что и трезубца у Зевса тоже нет.
— Ты был прав, брат, — сипло сказал он, выходя на свет в коридоре. Младший. Лицо спокойное, волосы мокры от морской воды. Прижимает руку к боку — прячет рану.
Полыхнул подземный мир? Ну, конечно, и подводный не отстанет.
Жаль — Гестия опять нырнула в покой к Гипносу — расспрашивать, как там Танат.
— Постой. Сейчас позову Геру или служанок — нектар…
— Не нужно.
Голос ровный, губы кривятся в улыбке — улыбке проигравшего. Понявшего то, что понял я: сегодня заканчивается век Кронидов.
— Чаша нектара — большего не нужно. Да и вообще ничего не нужно, брат… можем не успеть. Скажи, есть у тебя покой для того, чтобы выслушивать дурные вести?
Ближайшим покоем оказался — тронный, как в насмешку. Впрочем, для дурных вестей разве не он подходит лучше всего? Зевс уселся на серебряную скамью — я встал около своего трона.
И родное золото не потеплело — настороженно затаилось под пальцами.
— Где твой шлем, брат?
Стрелу моего ответного взгляда Зевс встретил хриплым смехом.
— Ну, конечно, я знаю, что он у тебя есть. Узнал через слуг… подсылал шпионов. Всегда нужно знать, что делает родня, так? Особенно если вдруг собираешься занять чье-то место. Скажи, брат, не водишь ли ты дружбы со старухами-Мойрами — не они ли насмехаются над нами теперь?
Нет, я только был дружен с Ананкой-судьбой, которая любила поговорить со мной из-за плеч, а теперь вот махнула на меня рукой. Но эта истина не про тебя, брат.
— А ты не водишь ли дружбу с Лиссой-безумием? Ты хотел меня свергнуть — и признаешься в этом?
Младший пожал плечами, как бы говоря: «Да сам себе удивляюсь».
— Только не говори мне, что ты не знал об этом… о вездесущий. И не говори, что собирался меня покарать — тебя опередили старухи-Мойры. Я угодил в собственную ловушку, а ты был прав… Так где твой шлем?
— Хочешь — я задам тебе тот же вопрос? — сказал я, и золото трона похолодело от моего голоса. — Где твой трезубец?
Брат криво усмехнулся, развел руками. Пробормотал:
— Может, мне стоило прислушаться… к Аиду Мудрому. Примириться с ним, назначить выкуп, найти чудовище…
— Аполлон, — подсказал я. Твое «с ним» имеет имя, брат. Это у тебя на боку рана от стрелы — благо, задела вскользь?
Ну, кто ж знал, что мальчишка таким шустрым окажется.
— Думаю, Гермес с ним. У мальчика хорошо получается красть, знаешь. Припоминаю, что как-то в шутку он украл копье у Афины, меч у Ареса…
А теперь вот, значит, разжился трезубцем, да, брат? И моим шлемом — наверняка тоже (ах, племянник, скотина, как невовремя!). Вот только вряд ли они это провернули вдвоем, да, брат? Кто еще с ними?
— Тритон, — Зевс только головой мотнул в ответ на мое хмыканье. Мол, что ж ты брат, такое рожаешь, вон, третий уже в заговоре. — Главк — тоже из морских. Помнишь — говорил тебе: не хочет подчиняться… Кой и Лелантос — из титанов. Может, есть и другие. Мне хватило, брат.
В глазах у младшего можно заблудиться. Слишком много неба для Владыки Морского: в нем теряешься, будто впервые полетевшая птица. И все же видно: растерянные слуги мечутся по дворцу… рука ищет трезубец… падает заздравная чаша, визжит какая-то нимфа… с любовницей подловили, брат? Ну, как неловко вышло.
— Я принял бы бой — ты знаешь, я не привык отступать… Вот только ты был прав. Мой сын — лучник. Почему мы забыли, как опасны могут быть стрелы сыновей?
И потрогал бок, на котором уже начал подсыхать ихор. Я передернул плечами — отозвалось неизбывное, вязкое «Тебя свергнет сын, сын, сын…»
Может, ты и забыл, Зевс. Я помнил.
— Особенно когда они летят из невидимости… Да, брат. Я сбежал. Покрыл себя позором, оставил царство. Не хотелось в Тартар — кажется, туда сыновья отправляют свергнутых отцов? Говорят — в бегстве нет постыдного, когда оно — разумно. Мое было разумным: я отступил, чтобы попробовать вернуться. Собрать войско… может, даже обратиться к Посейдону… Но еще я хотел предупредить тебя. О том, что теперь…
Глаза чище неба, яснее колесницы Гелиоса. Блики золота играют в волосах. Теперь они придут за тобой — это ты хочешь мне сказать? Потому что знают, что ко мне ты обратишься в первую очередь? Потому что Аполлон оскорбил моего сына — и собирается нанести удар первым, и еще не знает, что Арес выбрал изгнание? Потому что, если уж начали — нужно продолжать?
— Трогательная забота.
Трогательная забота, брат… Без тебя я никак бы не догадался об этом. И можешь не прятать за ресницами истину. О том, что если бы ты вдруг успел свергнуть меня — под твоей рукой оказались бы все силы Олимпа. Ты смог бы воевать с сыновьями более чем на равных…
Смешок Зевса прозвучал — одиноко и мертво.
— Подозреваешь, что я собирался тебя свергнуть, так, брат? Я собирался. У меня даже было оружие — один ученик Прометея, который, может быть, знаком тебе. Сын нереиды… неважно, как ее звали, она уже на пути в подземный мир. Я думал, что расскажу мальчишке о твоей расправе над женой — и подтолкну его этим. Но кто-то придумал лучше. Теперь мальчишка жаждет мести, и скоро — слышишь, брат, скоро… Ты хочешь узнать — зачем я здесь? Предложить тебе союз. Не знаю, что стало с твоим луком, но я не вижу его при тебе… значит, мы безоружны — оба. И нас могут свергнуть — обоих. Но мощь Олимпа — это мощь Олимпа. Если ты созовешь войска… я смогу подтянуть морских, которые мне еще верны… Мы протянем время, обратимся к Циклопам — нам нужно новое оружие. Можем даже обратиться к Посейдону, пообещать брату освободить его от изгнания, заключить сделку… почему ты смеешься, брат?!
На тебя приятно смотреть, Зевс Морской. Глаза полыхнули воинственным светом, сжалась ладонь в кулак, так и сыплешь идеи — полной горстью. Полководцем бы тебе быть — да только войны нет, как назло…
Обидно — что и не будет.
Потому что я смеюсь тихим, едким, невладыческим смехом, начиная прозревать — будто сняли повязку с глаз. Будто явились тайные нити судьбы каждого участника этого заговора — уходящие не наверх, к Мойрам, а вниз.
Я смеюсь, потому что начинаю понимать. Потому что уже понял то, что ты невольно высказал еще до того, как мы вошли в этот зал — «Можем не успеть».
Потому что…
— Поздно.
В груди глухо бухает «Будет! Будет! Будет!»
И тогда, взявшись из ниоткуда, от подножия Олимпа сердцу вторит кифара.
* * *
Юноша шел на Олимп. Один — на царственную гору. Неспешным, усталым шагом — так идут туда, где тебя уже давно ждут.
Юноша шел, и рядом с ним шла музыка.
Сперва робко вздохнула. Окликнула пронзительно и вкрадчиво — можно? Потом поняла, что можно — и пролилась смелее, захлестнула первой, нежной волной прилива, потом плеснула второй, рассыпалась дробными брызгами-звуками, разлилась шире моря — и потопила в песне Олимп.
Юноша шел, расправив плечи — одинокий кифаред, которого я не должен был видеть, но видел. И синий гиматий плескал по ветру — откромсанный от моря лоскут, и по ветру вились черные кудри, и пальцы порхали над струнами кифары. Глаза были сухими и покрасневшими от чего-то — то ли от морской соли, то ли от слез.
Юноша шел по тропе, не замечая ее — и тропа льстиво юлила и норовила распластаться поудобнее. Горный путь, по которому не пройти смертному и на котором кентавр сломает себе ноги — выпрямлялся и подкатывался под истертые сандалии, и камни ласкались к ногам юноши хозяйскими псами — покорные сладкой песне.
Ты — море, — шептали камни в такт. Мы — скалы. Ты не представляешь, как мы скучали без тебя… какое счастье — нести тебя на себе. Спой же нам, спой нам…
Юноша кивал на ходу камням тропы, как старым знакомым. И кифара пела — о шуме моря и о веселых волнах — ласковой влагой проливаясь на каменистые ребра Олимпа.
Юноша шел на Олимп просто и спокойно, не скрываясь и не таясь. Не оглядываясь и не опасаясь удара в спину — неотвратимо, как море наступает на сушу во время наводнения. Не играя — выплетая музыку, свивая ее из своего дыхания, из сердца, из всего себя — и отправляя вперед…
Птицей — с руки. Солнечными лучами. Морским легким ветерком — вперед.
Музыка шла впереди — его глашатаем, и ворота Олимпа открылись перед ним сами, распахнули тяжкие золотые створки: заходи, только не прекращай петь.
Замерли нимфы, хариты, наяды возле дворцов — очарованные звуками. Протянули руки, шепча: «Не останавливайся, только не останавливайся…»
Юноша кивал, словно слыша знакомую мелодию. И шел вперед — как тот, кто не собирается останавливаться. И из-под пальцев его лилась музыка — неостановимая, неумолимая. Просочилась во все щели, змеей вползла во все углы, в неистовстве омыла стены царского дворца и заструилась внутрь.
Коснулась меня — и я понял, что выбирать больше не могу. И сбежать не успею. Потому что юный кифаред идет по Олимпу — и мое царство склоняется ему под ноги: нимфы осыпают его цветами, божки кричат ему хвалу, и даже лошади в конюшнях заливаются ржанием — и они рады, что он здесь…
И что меня здесь скоро не будет.
Зевс взлетел было с лавки, на которой сидел, подхватился: действовать! Быстрее, брат! Стек обратно, будто связанный, не в силах противиться мелодии.
Мелодия жила, зачаровывала, дарила мечту о тихих бухтах, наполненных хрустальной водой. О песнях и хороводах нереид, о покое… покое… покое… — и желающие покоя прямо сейчас начали опускаться на землю и засыпать, стражники оставили свои посты и вытянулись на траве, мечтательно глядя в небо, где им мерещились пенные барашки волн…
И дворец затих, покорный музыке, отзвуки которой вплыли в коридоры. Так, будто стены хотели напитаться мелодией и сохранить ее в себе на века. Так, будто им — предательницам! — не было достаточно застольных песен на пирах у Громовержца.
Дворец распахнулся перед юным кифаредом доверчиво и радостно. Слуги встретили со слезами на глазах. Двери открылись сами собой, коридоры вывели куда надо.
И золото трона отвернулось от меня, едва он сделал первый шаг через порог. Обожгло холодом. Вцепилось в руки, в спину — клыками пса, который предал хозяина.
Я поднялся ему навстречу. Отшвырнул ненужный скипетр. И стоял — чужак в собственной вотчине, царь, у которого не осталось царства, потому что оно само легло под ноги другому.
Кифаред Ифит стоял напротив — и вокруг него, колыхаясь, погасали последние отзвуки его мелодии. Гневные отзвуки — о жене, которую супруг подверг жестокой каре. О серебристом тополе, роняющем листву в ручеек. О шепоте — листвы? Ручейка? Нет, другом шепоте: «Найди его… скажи ему…» Скажи ему — что?!
Очень может быть, что увидеть этого я уже не успею. Потому что струны кифары слились в объятии — и стали тетивой. Потому что сама кифара раздалась в длину и выгнулась в руках юноши трепетным луком.
Кажется — вот, совьется стрела из воздуха. Из песни. Ляжет на тетиву, оперенная музыкой. Пронзит — насквозь.
Кажется — юноша стоит на холме, глядя в глаза старому тирану. И вместо синего гиматия — леопардовая шкура, и рядом выступает коза, и с губ готово сорваться давнее:
— Ты хотел меня видеть…
Радуйся, мое пророчество, мы наконец-то встретились. Радуйся, Судьба — ты наконец нагнала меня. Наверное, я был скверным любимчиком — поищи себе теперь других. Радуйся и ты, Ифит, сын нереиды Левки. Жаль, я не знаю, что сказать тебе — помимо приветствия.
— Не смей!!
Ни я, ни он (ни тем более — застывший на скамье Зевс) не заметили, когда она вошла — или как она возникла. Опомнились только когда она оказалась между нами. И эхом отозвалась память. Шепнула: где ты это видел, Аид-невидика? Двое — отец и сын — застыли друг напротив друга, готовы сцепиться. Стоит между ними мать — загораживая… отца? Сына?!
Нет, не то. Младенец лежит в колыбельке. Заходит отец — и мать целится в него из лука, шепча дрожащими губами: «Аид, я не позволю…»
— Я не позволю, — шепнула Гера. Прическа у нее растрепалась и спуталась. — Я не позволю, Ифит.
Руки ее в этот раз не дрожали, и стрела, наведенная в сердце юному кифареду, твердо лежала на тетиве.
Странно чувствовать себя младенцем в колыбельке. Одно хорошо — я сейчас не вижу ее лица. Лица лучницы. Богини домашнего очага, сделавшей свой выбор.
Не знаю, как ты, сын Левки, а я бы, наверное, от такого зажмурился.
Но он только задохнулся. Вздрогнул длинными ресницами — и из-под век ударило отчаянное «Как?! Зачем ты защищаешь его? Я же здесь ради тебя, вот, спасать тебя пришел, да я за тебя…»
Ох уж эти богини. И спасти-то спокойно их нельзя. И судьбу свою принять мешают.
— Отойди в сторону, — сказал я. В ответ Гера только цыкнула на все еще (или уже нет?!) Владыку Олимпа. Мол, а ты вообще не мешай. Не с тобой разговариваю.
Взывать к Гере я больше не пытался — зато попытался воззвать к разуму ее возлюбленного.
— Опусти лук, герой. Иначе вы так и будете целиться друг в друга. Она не отступит — ты уж мне поверь.
Разума в Ифите оказалось примерно столько же, сколько в разъяренной супруге — и упрямства не меньше. Сузил синие глаза, выбросил сквозь зубы:
— Скрываешься за плечами жены, Криводушный?
Интересно бы знать — а что мне делать? Отодвинуть Геру с дороги? Подножку ей дать? По затылку стукнуть скипетром, чтобы исполнению пророчеств не мешала?
Шагнул вперед — так, чтобы стать сбоку от Геры. Взглянул наконец на это во всей красе: двое упрямцев со слезами на глазах целятся друг в друга.
Положил ладонь на ее стрелу. Нажал — опуская.
Хватит.
Хватит, Гера. Я слышу — чего тебе это стоило. Вижу искусанные губы и непреклонную решимость в глазах. И понимаю, что другого выбора ты сделать не могла. Долг прежде всего, очаг прежде всего…
Впрочем, нет. Ты могла не вмешиваться, но выбрала — драться против того, кого любишь.
Только вот хватит. Ты пыталась заслонить нашего сына от его судьбы. Теперь вот пытаешься меня. Оставь, Гера. Мы с Ананкой давние знакомые.
Посмотри лучше на своего возлюбленного — у него такое лицо, будто ты уже выстрелила. Свив стрелу из предательства.
— Он бичевал тебя — и ты готова… за него?!
— Не стреляй, — попросила она шепотом.
— Он убил мою мать. По его приказу…
— Нет, — сказал я.
Прощай, Левка. Не знаю — почему ты решила от меня скрыть. Может, твой отец, вещий старец Нерей, рассказал тебе о Клейме Кронида — и ты поняла, кем суждено стать твоему сыну.
Твоему сыну, который смотрит на меня гневной морской синевой: мне ли верить тебе, о Криводушный?
Пальцы которого легко отпускают тетиву.
Вскрик Геры. Блик легкой, серебряной стрелки в воздухе. Теплый металл щекочет щеку и пахнет морем.
Потом улетает куда-то за спину и звенит там о золото трона. А юнец-кифаред опускает лук, и тот звенит как кифара — погребальной песней.
«Прости, мама, я не смог. Не смог — потому что она попросила меня. Не смог — потому что он безоружен. Я не верю ему, я слышал о его коварстве — и у меня был шанс… но все-таки я не смог».
— Ты не смог, — сказал Сребролукий.
Почти добродушно и только слегка укоризненно. Милостивым, владыческим тоном.
Троица заговорщиков явилась из-за спины кифареда точно из воздуха. Три брата: один — со светлой мечтательной улыбкой поэта, второй стоит — угрюмо уставился в пол. Это Тритон, конечно. Гермес вон старается вообще не показываться — не думал летун, что до такого дойдет. Шалости, проказы — ладно, а тут вдруг отца свергать. И не только отца.
«Ох, и получим мы за такое», — читается на физиономии у Гермеса. Правильно читается. Какие заговорщики? Мальчишки стоят в зале, юнцы… свергать пришли. Свистнуть, рявкнуть: «А ну по домам!» — небось, рванут — как бы хитоны не обмочили…
Только вот мальчишки тоже умеют воевать. Особенно когда за ними стоят нужные силы. Вот они заходят — Главк, Лелантос, Кой… Нужные силы. Титаны, которых я не успел запихнуть в Тартар.
Поколение против поколения. Извечное — сыновья свергают отцов, эпоха — эпоху…
— Я не смог, — тихо сказал кифаред, опуская лук. В глазах плескалось море боли. Накатывала приливная волна ненависти — и отступала, когда он взглядывал на Геру.
— Бывает, — засмеялся Аполлон, и лук под его пальцами выгнулся как живой. — Не всем дано. Ну, тогда забирай ее, раз уж ты за ней шел. И идите — чинить препятствий нам не будут.
Кифаред взглянул на Геру с сомнением. Протянул было руку — и вздрогнул, когда увидел, как богиня очага снова вскидывает лук.
— Прочь! Я буду защищать мужа.
Лучше бы ты этому мужу в руки лук пихнула. Защитница выискалась… позорище.
— Уведи ее, — бросил я Ифиту, но тот стоял с опущенными руками. Вглядывался в глаза Геры, губы кусал. Потом глубоко вздохнул и встал слева от меня — поднимая лук.
Целясь в Аполлона.
По залу зарницей запорхал смех Зевса, которому досталась роль зрителя в этом театре. Для полного счастья не хватало только Лиссы-безумия — собственной персоной…
— Ты не успеешь сделать сразу два выстрела, — тихо сказал кифаред. В лицо вскинувшему брови Аполлону — у того, кажется, поперхнулся незримый аэд за плечами. Кончились слова для песен.
— Не безумие ли посетило тебя?
— Она защищает его. Значит, его защищаю я.
Рядом с Аполлоном встал Тритон, поднимая отцовский трезубец — слишком тяжелый для тонких пальцев морского… только вот удар не замедлит прийти. Нетерпеливо хмыкнул Главк: «В расход!» Брови Сребролукого сошлись на переносице.
— Разве ты не знаешь, что он приказал бичевать свою жену?
— Знаю, — процедил кифаред сквозь зубы.
— Разве не он убил твою мать?!
Плечи мальчика вздрогнули. Тут же сжались, ссутулились — странно, по-знакомому упрямо…
— И ты готов отправиться с ним в Тартар?! — продолжил Сребролукий. — Я не хочу лишних жертв, но…
Вскинул голову — олицетворение милосердия. Дающий последний шанс — завершить миром. Положить на алтарь одного… ну, двух, если посчитать Зевса. Оставить бесполезное упрямство.
— Владыка! Неужели ты будешь прятаться за плечами жены и ее любовника?!
Хаос событий, вихрь звуков — в один миг. Гневный отклик Геры — она обозначает, что сын Зевса от богини Лето может прямо сейчас отправиться… ух ты, далеко, аж титаны рот разинули — не ожидали от царицы. Смех Зевса — этот сейчас в ладоши похлопает. Кифаред отвечает еще что-то, стиснув зубы. Тритон шепчет Аполлону — «Давай уже…» Грузный Кой сопит от нетерпения, Главк шепчет Лелантосу: «Цепи давай и сеть», Лелантос гремит чем-то тяжелым…
Всё — в один миг: и как бедное мгновение не треснуло с натуги? Следующий миг вспыхивает ослепительным ожиданием: вот… сейчас… переплелись воли, переплелись взгляды. Взгляд на царицу — не спустил ли стрелу? В кого шибанет? Взгляд на кифареда Ифита — вдруг кифару достанет, зачарует! Взгляд на Зевса — от него можно и без трезубца всего ожидать!
А одного забыли — невидимка…
К чему смотреть на свергнутых безоружных Владык?
Владыка лишился лука — его забрала мать-Гея, обиженная смертью своего сына Офиотавра. Владыка лишился шлема — его украл ушлый Гермес, которого обвел вокруг пальца кто-то более ушлый. Владыка лишился трона — сейчас на него сядет кто-то из молодых.
Что осталось бывшему Владыке? Память о величии. Да шепот, который поймал в глазах мальчишки-кифареда.
«Найди его… скажи ему…»
Он не успел сказать. Но я и так знаю. У тебя хороший сын, Левка.
И в ответ донеслось — едва слышным шорохом из дальних далей: «Будь счастлив, милый… пожалуйста, будь счастлив».
Отзвуком слов, которые я должен был услышать: «Скажи ему, что я возвращаю… возвращаю».
«Возвращаю твой подарок, милый».
Да, Левка. Ты мертва. И мой подарок тебе больше не нужен.
— Наши встречи были хороши, — сказал я, целуя ее. — И я дарю тебе свой выстрел. Один свой выстрел. Делай с ним что хочешь.
Очень зря они не смотрят на свергнутого Владыку. Потому что пальцы Владыки стиснули стрелу, для которой не нужны луки. Которую забыла забрать Гея — и не могла бы забрать, потому что стрела была подарена другой.
Легкая, шутливая стрелочка, скованная в древние времена Циклопами. Не оружие — игрушка.
Хотите поиграть во что-нибудь, юнцы, которые вообразили, что могут свергать царей?
Легкий свист — и нежная стрелка блещет молнией, освещает чертог. Вышибает из пальцев у Тритона трезубец — тот высекает искры по полу, отлетая в угол, а Тритон валится на пол, хватаясь за перебитую руку.
Пальцы Стрелка отпускают тетиву, и золотая стрела рвется навстречу — и сталкивается с бронзовой. Выпущенной кифаредом — сын Левки отличный стрелок.
Стрелка, вернувшаяся в пальцы, дрожит от гордости, прежде чем сверкнуть молнией снова. Главк оседает на плиты, схватившись за горло. С вскриком возносит копье Лелантос — и впечатывается в стену: это Зевс быстрее стрелы нырнул за любимым оружием — обрел трезубец. Свистит стрела Геры — и Сребролукий хватается за пропоротую ладонь (а тебя предупреждали, что ты не выстоишь против двоих!). Грузный Кой падает, обжигаясь о маленькую, легонькую стрелку, которая вновь сорвалась с моей ладони…
Всё.
Зевс баюкает трезубец в объятиях как лучшую любовницу — гляди, еще детей народят. Гера и Ифит готовы кинуться друг другу навстречу, только вот при всех неудобно как-то. Гермес трясется, сжимая в руке шлем — спасибо, племянничек. Дай-ка его сюда, пригодится.
Шлем Гермес отдал безропотно. Еще и показал: видишь, мол, в исправности возвращаю. Хорошо присматривал. И вообще, я тут за вас. И вообще — это все он.
— И что сделаешь теперь… дядюшка? — спросил сквозь зубы «он». В ладони у Аполлона так и сидела стрела Геры. Лук валялся у ног. Зато взгляд был дерзким донельзя: я — почти смог! Почти дотянулся… почти…
Что мне с тобой делать, мальчишка — жертва на алтаре чужой игры? Может — мне рассказать тебе, куда тянутся опутавшие тебя нити? Или может, ты расскажешь мне, как кто-то нашептал тебе о безжалостности Владыки, подговорил украсть Кору, подготовить восстание, исподволь внушил — другого шанса нет. А я в ответ поведаю, как этот же кто-то убил сына Геи, Офиотавра — и этим лишил меня моего лука. Убил Левку — и этим едва не лишил меня всего остального.
У Мома, сына Нюкты, хорошо получается внушать и лгать. Не зря же его прозвали Правдивым Ложью.
И нити свиваются в одну черную, удушающую веревку, тянутся в подземный мир, где сейчас в обличии брата ходит тот, кому почему-то очень понадобилось, чтобы я был свергнут — или хотя бы занят.
И ты зря смотришь на меня с таким вызовом, Сребролукий. И аэд, которого ты вечно таскаешь за плечами, зря надеется на суд.
— Мне нет до тебя дела, племянник. Твою участь будет решать Владыка Олимпа.
Сперва они не поняли. Потом грохнул трезубец Зевса о пол — брат едва не уронил любимое оружие.
— Царь мой… — прошептала Гера тревожно.
— Нет, — сказал я. — Ананка неизбежна и неотвратима. Пророчество Мойр сбылось. И меня сверг сын.
Мы стояли теперь лицом к лицу — я и кифаред Ифит, лучник и любовник моей жены. Сын нереиды Левки.
Отмеченный клеймом Кронида — свергать отца…
Глядящий на меня с изумлением, недоверием и болью.
Готовый свести брови — и воспротивиться. Откроет рот, скажет: «Я шел не свергать тебя! То есть, и свергать тоже, но теперь…» Выбросит Судьбу на ветер, развеет пророчество в прах, как это сделал другой мой сын — тот, который сейчас скитается на краю света в компании Мудрости.
И тогда я, будто Судьба была ускользающей тканью, схватил ее за край — и рванул на себя.
Легкая стрелка, страшное оружие Циклопов, легло из моей ладони в его: от лучника — к лучнику.
— Однажды я подарил её твоей матери. Сегодня она вернула мне подарок. Она твоя, сын. Не промахивайся.
Больше я не позволил себе ни взгляда. Ни слова. Прошел мимо сжавшегося Гермеса. Мимо посторонившегося Стрелка, стонущих титанов, каких-то еще заговорщиков, пугливо толкущихся в коридоре. Прошел, на ходу надевая взятый у Гермеса шлем.
Туда, куда звала черная, толстая, соткавшаяся окончательно нить. Туда, куда звали Гестия, Гипнос, Геката и вой далекого пса, на которого пыталась надеть оковы жестокая рука.
Где был нужен сейчас неизмеримо больше, чем на Олимпе.
Невидимкой — в подземный мир.