Аид: иная судьба - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

МОНОДИЯ. ПЕРСЕФОНА

Жизнь подземного страшится:

Недоступен ад и тих;

И с тех пор, как он стремится,

Стикс не видывал живых;

Тьма дорог туда низводит;

Ни одной оттуда нет;

И отшедший не приходит

Никогда опять на свет.

Ф. Шиллер

Однажды Аполлон показывал ей оракул. Свой храм в Дельфах. Расселину, из которой поднимался ядовитый пар — свивался в диковинные пары и плыл, плыл… Она ёжилась, слушая бормотание пифии, а Аполлон улыбался покровительственно: «Не бойся, на бессмертных этот туман не действует». И потом еще не мог понять: почему она дрожит? Почему прижимается к нему?

В клубах тумана стояла тень. Худая, будто изглоданная кем-то, высохшая, с безумными гноящимися глазами. Тень тянула костлявую руку, разевала рот в безумном крике — и на запястьях у нее были следы от цепей.

— У меня нет детей, — шептала тень и всё пыталась дотянуться дрожащими пальцами. — У меня нет детей, а я так хотела. Но она изгнала меня и родила сама. Ты представляешь это — никогда не иметь детей?!

Нет, — хотела она сказать. Не представляю. У меня непременно будут дети. Но мне тебя жаль. Кто обидел тебя?

— Моя сестра, — шепчет тень искусанными губами. — Сестра, с которой мы родились в один день. Она решила, что мне не место в мире. Растерзала меня и обрекла то, что от меня осталось, на вечное заточение. На вечное заточение среди чудовищ и бед. Ты представляешь, что это — вечное заточение?!

— Нет, — покачала она головой. Рядом со мной мой возлюбленный, и я могу радоваться солнцу, и так будет всегда. Но мне очень, очень тебя жаль. Могу ли я помочь тебе?

— Сможешь, — шепчет тень со впалыми щеками, с язвами на ногах. — О, ты сможешь, Персефона, ибо лишь та, кто уничтожает разрушение и приносит весну может победить ее. Потому что весна всегда приходит с моим именем!

Я не Персефона, — хотела она сказать. Я просто Кора, и я не понимаю, о ком ты говоришь. Я не хочу никого побеждать. Никого не хочу убивать. Кто ты, несчастная?

Но тень отходит, растворяется. Бормочет что-то жалкое, захлебывающееся о том, что лишь отголоски ее пребывают в мире, и всё повторяет о заточении среди самых страшных бед и чудовищ, и о каком-то сосуде. И о своей сестре, которая настигла ее обманом и лишила ее всего, потому что знала…

Что знала — этого не слышно, только горькая жалоба о том, что безжалостная сестра родила. Трех девочек. Трех дочерей, которые любят прясть. И о том, что ей всего мало, этой сестре, и она все выбирает себе приемышей-любимчиков, так почему бы и ей самой не выбрать?

И Коре страшно даже сквозь годы: все кажется, что потухшие, отчаянные глаза смотрят сквозь ядовитый дым на нее с последней искрой надежды.

Чёрный пёс ей снился часто. Всегда — одинаковый: огромный, остроухий, с мощной грудью и крепкими лапами. Казалось почему-то — не охотничий, сторожевой. Такие хорошо сидят у порога дома, облаивают ночью воров, нежданных гостей к хозяину на крыльцо не пускают.

Только вот ни крыльца, ни порога, ни дома у пса не было. Очень может быть — хозяина не было тоже. Наверное, не было и вообще больше ничего, вот он и заладил являться в снах: исполинской тенью восседал где-то поблизости. Следил огненными точками глаз.

Когда она во снах искала своего мужа — следил. И когда танцевала во сне по зеленым лужайкам — сидел. Смотрел пристально, иногда головой крутил — внюхивался, будто желая уловить знакомый запах. Иногда подходил — всматривался пристальнее. Щерил предупредительно клыки — не подходи, мол.

Наверное, прежняя Кора испугалась бы ночного спутника. Персефона не боялась. Пса ей было, пожалуй, жаль — он был какой-то бесприютный, заброшенный. Может, выбросили, забыли, вот — сидит, дичает. Наверное, выть хочется, только вот не воется — где подземному чудищу луну отыскать, чтобы обвыть как следует?

— Ты тоже ищешь, — как-то сказала ему Персефона во сне. Пёс поднял голову с лап, недовольно рыкнул. Нестрашно. — Я понимаю. Я тоже потеряла. Своего царя. Полюбила его и пошла за ним, а потом сразу же его потеряла. Найти вот не могу. Наверное, мне не хватает чутья.

Пес слушал молча, глядел внимательно — алыми точками.

— Еще я не могу плакать, — сказала она тогда. — Мне очень хочется… но я не могу. Царицы не плачут — может быть, поэтому. Мне даже некому сказать. Мать не слышит меня, она теперь все чаще с Гебой, и они не верят мне, не верят, что я пошла за ним… только Гестия, она славная. Но ее жених…

Пёс вывалил ярко-огненный язык, как бы соглашаясь — ну и жених, однако. Подумал, устало лег на бок. А она вздохнула и заговорила ещё, и говорила во сне всю ночь, и под утро камень в груди стал полегче, и она смогла дышать и опять искать.

Чёрный пес в снах неизменно следил и ждал, и теперь разговаривала она с нимчасто. А без снов не приходил. Иногда она искала глазами — вдруг появится, сторожевой. Нет, не являлся.

Только показалось один раз, недавно… когда под ногами во второй раз оказалась выжженная пустошь Флегрейских полей, когда Арес прошептал: «Уходите с Гипносом, я их отвлеку» — когда рванулся спасать жену, встал во весь рост, радостный вопль Гигантов врезался в небеса отравленной стрелой… Тогда она крикнула — без слов, и вдруг показалось: рядом с Аресом мелькнули знакомые черные уши.

Но нет, это клубился мрак, пришедший непонятно откуда. Посреди тусклого дня — эребская ночь. Гипнос потом, когда нёс ее на крыльях с Флегр, шептал что-то пораженное над ухом. Потом, когда уже на землю поставил, таращился. Наконец выдавил:

— Я не знал… царица.

Персефона не стала расспрашивать его: была в тревоге за Ареса и Афину, которым предстоит добраться до края Флегр пешком. Прождала несколько часов — не осилила труд, не смогла ждать еще и этих. Закрыла глаза, провалилась и падала, падала, сперва в серое, потом в темное, куда не достают корни растений… Потом увидела белую дорогу. У дороги сидел, щерился приветственно пес.

— Радуйся, — сказала она ему. Пес порадовался: неловко подергал хвостом. Потом подошел, заглядывая алыми точками в лицо, будто спрашивая: я сделал правильно? был хорошим?

— Хорошим, — повторила Персефона. Несмело протянула руку, потрепала по холке. Показалось вдруг — коснулась вязких, ледяных вод, потом забвения, потом чего-то обжигающего… Пес фыркнул. Вцепился зубами в ее подол, потащил за собой. Она попыталась высвободиться, но он только рыкнул — молчи, смотри… вот, покажу. И тащил, тащил, и подземный мир изламывался и прорастал искрами по краям, шел складками, пока они в три шага достигали дворца Владыки.

В котором никогда не бывало Владык. Всегда восседали — цари: временные марионетки, чужаки, которых приятно было за ляжки покусывать. Посейдон, например. Это он захотел, чтобы зал отделали черным мрамором и аквамарином — будто окунаешься в опасный омут, только колонны временами взблескивают серебром. Да трон стоит из чистого золота — ждет, пока его согреет седалище очередного царька.

А царек тут как тут — расселся, пытается сохранять на физиономии выражение торжественного величия. Только ведь физиономия Мома-насмешника к этому делу не приспособлена сроду, а потому выходит дурная помесь натужности и напыщенности.

Не царь — кривляка паскудный. Вон и свита понимает: хранит больше насмешку, чем почтение. Кроме приближенных подпевал: Керы, божок Эврином, Оркус, мрачные боги снов… Эти тоже хихикают, только вот не над царьком, который подобрал себе трон не по размеру.

Над теми, кто стоит перед троном.

Девушка с огненно-рыжими волосами устало кутается в плащ — холодно, очаги не горят… Русоволосый воин застыл рядом: кажется — вот-вот прогремят за спиной железные крылья.

Нет, не гремят почему-то.

А царек на троне цедит одно слово за другим:

— Великий Зевс прислал мне весть. Ты поднял руку на Громовержца, оскорбил его сына и похитил сестру. Громовержец гневается.

— И ты выдашь ему одного из подземных?

Голос смерти спокоен и сух. Царек — золотой обруч ярко сияет в рыжине волос — кривится: к нему не обратились с должным почтением. Потом хмыкает, озирает свиту: подлизы затаили дыхание.

— Нет, пожалуй, нет. И если бы Громовержец хотел захватить тебя, Чернокрылый, он сделал бы это. Все знают, что тебя легко позвать. Потому он хочет, чтобы я покарал тебя сам.

В гордом голосе — трусливые нотки прежнего Мома: этого покараешь, как же… Но ведь и с Громовержцем же не хочется ссориться, так что нужно. Пальцы сперва несмело, а потом все тверже сжимают двузубец — чудесное оружие, наследство Посейдона. Алый язык скользит по губам в предвкушении.

Танат Жестокосердный стоит спокойно, глядя на острия, которые медленно направляются в его лицо. Гестия слабо вскрикивает — крик душит дружное оханье придворных…

Пес рыкнул вопросительно — чужой? Чужой, — кивнула Персефона. Не свой. Ты же, наверное, что-то можешь, раз привел меня сюда. Сделай, пожалуйста, что-нибудь. Он — бог смерти, и я ему помочь не могу ничем, меня же учили только выращивать цветы, но ты же можешь что-то — прошу…

Острия двузубца немо молчали. Чуть подвигались назад, будто кто-то вцепился зубами в нижнюю часть оружия — и тянет на себя. Мом побагровел от натуги, попытался взмахнуть, едва не потерял равновесие, удивленно воззрился на оружие — так, будто оно его подвело впервые.

Подскочил чуть-чуть, будто кто-то хватанул за пятку.

Впрочем, быстро сделал вид, что просто крутит оружие ковки Циклопов в пальцах. Засмеялся милостивым, царским смехом — и свита угодливо подхватила.

— Только олимпийцы подумали, что я буду карать своего брата! Я помню о нашем родстве, несмотря на то что взошел на трон. Нет, не покараю. Сделаю подарок к свадьбе. Твоей молодой жене нужен будет другой дом, Танат. Светлый и солнечный, не чета твоему дворцу. Так живи с ней среди благоухания и цветов, в Элизиуме! Я отдаю его тебе в дар — пусть отныне будет твоей вотчиной. Мастеров для постройки дворца я дам. И отказа не приму — не противоречь моей щедрости! Я хочу видеть твое жилище только в прекрасном Элизиуме, слышишь?

— …слышу, — донеслось чуть погодя, выцеженное сквозь зубы.

В мертвую тишину зала. Молчали даже насмешницы Керы, онемел рой вечно шумливых снов. Молчали так, будто подарок был несоразмерно тяжкой ссылкой. Пыткой, страшнее любых казней.

— Так помни — теперь твоя вотчина Элизиум и только! — Мом утвердительно качнул царским жезлом. Успел поправить съехавший венец. — Я желаю, чтобы вы поселились там с сегодняшнего дня… чтобы в полной мере насладиться. И не тревожьтесь — вас проведут, доставят вещи… о, вы ни в чем не будете нуждаться. Даже если Громовержец разгневается…

— Спасибо, — прозвенел робкий голосок Гестии. Она стояла рядом с Танатом поблекшая и уставшая, и новоявленного царька передернуло, когда он взглянул в ее лицо. Прочистил горло, сказал, покривившись:

— Будь благодарен за мою милость, брат. Вам теперь безопасно лишь в Элизиуме и…

Где еще — не договорил, будто поймал себя на ненужной откровенности.

— Так спасибо, — процедил Танат в ответ, — что не выбрал Тартар.

Взял Гестию за руку и зашагал к выходу из зала. Мом за его спиной задумчиво вперился в двузубец: попробовал поднять… мельком взглянул туда, где стояла Кора, и показалось: вздрогнул. Может, узнал пса?

Она невольно опустила ладонь на холку — погрузила в ядовитые туманы и во влажные лепестки асфоделей. Потом оказалось, что дворца вокруг нет, а есть только поляна где-то на окраине — заросшая бледно-золотистыми цветами и корявыми деревцами граната. Плоды падали, раскалывались, брызгая соком памяти — слишком алые…

Пес сидел совсем близко, глядел тоскливыми, ждущими глазами.

— Ты просто чудо, — сказала ему Персефона, вспомнив Гестию. Та вечно и всем говорила, что они просто чудо, и заливисто рассказывала, что «вот, у брата была такая коза, тоже чудо, только странное какое-то, она меня очень хотела забодать, но потом я достала медовых лепешек…». — Наверное, тебе бы понравились медовые лепешки. Жаль, у меня нет.

Пес глубоко вздохнул. Ткнулся носом в ладонь и начал выть — низко, раздирающе и жутко, будто высказывая накопившееся.

«Увы-ы-ы, увы-ы-ы-ы-ы», — жаловался пёс от всей собачьей души, и всё было понятно: с самого рождения никакого покоя, только и хотят нацепить шипастый ошейник, и все норовят сломать и выдрессировать, взгромоздиться на плечи…

Он очень ждал дома, пес. Ждал хозяина, которого выбрал. Который придет — и сделает дом. Только вот хозяин все не шел и не шел, а на его место сел другой, который, кажется, совсем даже и не хозяин. А еще есть эта, от нее хозяином пахнет, и наверное — она тоже его, только что ж теперь делать-то?!

— Ждать вместе, — сказала она ему. — Будем ждать вместе. Пока он придет. Хочешь?

И огромный дикий пес взвизгнул от радости и подпрыгнул, как почуявший добрую ладонь щенок.

И она проснулась.

* * *

Мечи звенели нестрашно и задорно. Железо вызвякивало упрямо: поживем еще — и упорно вырывало из сна. Прогоняло страшные воспоминания: она сначала падала, потом стояла на черном, выжженном поле, и из каменистой почвы проклевывались острия копий — всходы. Посеяли месть, обильно полили горечью и болью — проросла.

Персефона открыла глаза, устало повела по лицу ладонью. В комнате пахло молоком и яблоками и немножко — медом. Рядом, у изголовья, серебрился шлем невидимости — тек серебряными струями.

Напоминал.

Там был Зевс, — вспомнилось, но смутно. — Или нет, сначала был Аполлон. Танат вступился за нее, назвал царицей. Крикнул, чтобы она бежала — и она повернулась, шагнула, успела подумать только — не к матери, лучше к бабушке Гее, больше не к кому…

И ее рвануло, закружило и понесло, она не шла, дорога сама бежала к ней, тащила неведомо куда, и мир вокруг прорастал уродливыми изломами. Потом были Флегры — колыбель матери-Земли. Гиганты, их пляски у костров, и вопли жертв, и запах горелого мяса… И тусклые звезды пялились с неба равнодушно — будто глаза сотен потерявших разум старух. Не хотели сочувствовать ее блужданиям между острых камней. Не указывали путь, когда она пыталась сбежать. Не помогали звать на помощь.

Запах еще был. Донесся смутно, поманил за собой — и она увидела, как стелются по бывшим камням и разворачивают листья в ночном сумраке растения, коснулась их пальцами, спросила — а вы что тут делаете? Да вот, неуязвимость дарим, — ответили листья. Слышишь, такой же запах идет от костров? Мы там, в котлах. А скоро потечем по их жилам — по стеблям саженцев матушки-Геи.

Наверное, она тогда и закричала, когда осознала это. Вот только почему откликнулся Арес? Он же теперь ей не жених…

Потому что он его сын, — вкрадчиво шепнул голос мудрости. Он старший в семье, куда ты вошла — и он обязан тебя защищать.

Защитник, легок на помине, носился с женой по внутреннему двору, размахивая мечом. Персефона невольно вздрогнула: слишком похож. Голос вот только не тот: молодой, задорный:

— Что так медлишь нынче, жёнушка? Мудрых мыслей невпроворот?

— Так ведь приходится помедленнее — как иначе с тобой драться?

Второй голос… и не скажешь, что Афина. Звенит серебряным, полным колокольчиком — в такт звона мечей.

— Эй, что застыл? Все плачешь, что не попал к Афродите на свадьбу?

— А тебе, случайно, не Гефестова женитьба покоя не дает?

— Вот я и гляжу — не нарочно ли ты хромаешь? Решил Гефестом заделаться?

— А ты мечом тычешь, будто пальцем на новые благовония указываешь — не Афродиты ли образ примерить решила, Мудрая?

Дзынь-дзынь — это клинки. Дзынь-дзынь — колкие, нестрашные фразы. И волосы летят, развеваются на ветру, упрямые, черные, похожие чем-то, будто у брата и сестры…

Опыт дерется с опытом. Мудрость — с хитростью.

Только вот ранить не хочет никто.

Медные волосы тоже рвутся ветром — полететь бы туда, с ними потанцевать… Лежите, дурные. Натанцевались уже. Ночью, на Флеграх.

Арес наконец ее заметил, кивнул Афине. Подошел, еще запыхавшийся после поединка, чуть припадающий на правую ногу.

— Ну, дорогая мачеха, — сказал, усмехаясь. — Такого натворила! Как увижу отца — первое что скажу, так это что с выбором не прогадал. Мало того, что с его шлемом — так еще и в его манере: получите в зубы то, чего не ждали.

Персефона, глядя на его лицо, тихо шевельнула губами: чему радоваться? И даже больше того: тут Лисса-безумие не проходила? Война на пороге, богов Гигантам не одолеть, а эти двое нашли, когда — на мечах…

— Мы вчера вечером как раз вернулись — ты уже спала. Ну как, отдохнула? — глядит только с тревогой, будто на младшую сестренку. — Тебе бы подкрепиться сейчас — нектар…

И это тоже — нашли когда. Персефона поморщилась, хотела было спросить: может, это все-таки был дурной сон, ее просто выбросило здесь, остальное приснилось… Но вслед за мужем подошла Афина и ответила сразу на взгляд:

— Не сон. И не бездельничаем. Просто ждем кое-кого — а забивать голову сейчас было бы неразумно. Успеем, когда гости прибудут.

Арес пробормотал что-то под нос о том, что некоторые гости кому угодно что угодно в голову забьют. Гвоздь, например. Персефона взглянула недоуменно и настороженно.

— Они тебя не выдадут, — успокоила Афина. — Ни Зевсу, ни Аполлону, ни матери. Будут только наши союзники.

Союзники бывают в войне.

Оказывается, они к ней готовились. Ждали и копили силы. Олимп пировал, — думала Персефона с горечью. Олимп пировал, и у нас вовсе нет войск. А здесь, на краю света, втихомолку и издалека заключались военные союзы, ковалось оружие под руководством Прометея, создавались отряды, палестры…

Что может группка изгнанников-заговорщиков?

Судьбы мира решать, оказывается.

На совет первым явился Прометей. Прошел в густую тень обширной беседки, уселся. Извинился за брата: у того какие-то разговоры с отцом. То ли по поводу сосудов, то ли по поводу Пандоры, то ли по поводу вещих прозрений, кто там знает многомудрого и осторожного титана Япета.

Прилетел Гипнос — какой-то встрепанный и угрюмо трущий глаза: «Уснешь с вашей братией! То копьем. То на Флегры. На себя самого отвара не хватает!»

Следом возникла Гера, кивнула деловито: «Так и знала, что ты где-то тут, успокою сестру. Нет, не скажу, конечно, где ты. Садись ближе, племянница, долго не виделись». Персефона кивала скованно: не знала, как говорить с первой женой Климена Странника. Хотя она ведь сейчас замужем за другим — вон ее кифаред, тихо гладит струны, а глаз с жены не спускает — вдруг да потеряется.

Последними в воздух внутреннего двора шагнули Танат и Гестия. Богиня очага улыбалась тускло, измученно, и Гера тут же подскочила с возмущением:

— Ты с ней что в ваших болотах сотворил, подземный?!

И поперхнулась, когда взглянула на Убийцу. Раньше у того разил только взгляд — а теперь все лицо заострилось будто лезвие. Подольше посмотришь — с дырой в глотке упадешь.

— Думаю, не в болотах дело, — сказал Арес вполголоса, пока Гера усаживала Гестию поближе к очагу. — Тетушка, а правда, что Громовержец после беседы с тобой летел кверху тормашками?

Гестия, грея руки у огня, призадумалась.

— Тормашек не было. Но немножко, кажется, все-таки летел. Ну, он же хотел ударить Таната!

Рассмеяться в голос помешала только толосная физиономия бога смерти.

— Элизиум, — тихо сказала Персефона. Дождалась непонимающих взглядов. — Зевс разгневался на непокорных. Помешавших ему. Бросивших ему вызов. Он обратился к Мому — тому, кто занимает трон в подземном мире. Мом-Насмешник не хочет выдавать подземного. И ссориться с Зевсом тоже. Он сделал Элизиум вотчиной младшего сына Нюкты. И отправил его туда… в ссылку.

Тихо охнула Гера. Прометей исторг сочувственный вздох. Афина подперла кулаком подбородок, смотрит пристально: откуда знаешь?

— А что б ей не знать, если она тьму нашего мира призывает, — бурчит Гипнос. — И мир гранатами зарос по самое не могу. Ее признали царицей. Дали право — я бы так сказал, побольше, чем у братишки-Мома, хоть у него и трон под седалищем. Только вот — почему?

— По праву мужа, — передергивает плечами Гера. — Может, на Олимпе брак и не признали, а вот мир признал. Тем более что они клялись в верности на его берегах.

Ничего не укроется от богини домашних очагов. Только вот Гипнос не согласен.

— Пф! — возмущенно машет крылом. — Чтобы царице! Власть! Пока муж в отлучке! Да вы хоть знаете, как наш мир с царями-то обычно? А тут — жене такое!

Персефона молчит. Не хочется сыпать впустую словесную шелуху, говорить, что это значит лишь одно: мир признал нового царя так, как не признавал еще никого. Не за месяцы, не за годы — в несколько минут.

Потому что никто раньше не пытался жертвовать собой ради мира.

Ифит глядит встревоженно. Он ничего не говорит, но кифара у него под пальцами выплескивает из себя предвидение. Осторожно, царица подземного мира. Мом-Насмешник не глупец Он поймет, почему у него нет власти. Поймет — и…

Арес хмурится.

— Элизиум — дрянь, конечно, — говорит с ноткой раздражения. — Только у нас тут скоро Тартар в гости заглянет. Точнее, уже заглянул в гости — к Гее-Матери, а она и родила от большого-то счастья.

Потом рассказывает Афина. Скупо, кратко, сухо — и от этого выжатого, обесцвеченного пересказа всёкажется еще страшнее. В рассказ Афины не прокралась гарь от сожженных навсегда Флегр, не пролезло видение бесконечной дороги. Но они где-то там, притаились неподалеку. Ждут, когда можно будет — без промаха…

— …смертный лучник.

— Так из смертных много кто хорошо стреляет, — хмыкает Гипнос. — Эврит, к примеру, царь. Или пара десятков сыновей Зевса — ну, знаете, последних. Или…

Или.

Тяжкое молчание повисает между присутствующими. В молчании — понимание.

А в горле — ком.

Его не могут найти три года, — хочется крикнуть Персефоне. Три года назад он шагнул из Стикса — и я искала его, и не могла его найти. Я вижу по лицу Ареса — он тоже искал. И Гера. И Ифит со своей музыкой. Даже Убийца — и тот искал, вглядывался — вдруг мелькнет рядом с умирающими…

Нет.

— Искали не только мы, — говорит Ифит тихо. — И недруги тоже. И олимпийцы, — олимпийцев он все же к недругам не отнес. — Но найти между смертных трудно. Словно найти гальку на берегу.

Невидимка — всегда невидимка. Пусть себе без шлема — найдет, где скрыться.

— Плохо, значит, искали! — фыркает Гера. — Уж я-то его знаю: залез себе в какую-нибудь пещеру, сидит, и…

— А если вдруг война? — вскидывается Арес.

— Что — война?

— Если вдруг… ну, скажем, война между смертными. Явится?

— У смертных постоянно войны. Тебе ли не знать. Сколько там случилось только за три последних года? Ты там отца видел?

Арес разводит руками: не было такого.

— Я мог бы попробовать… сочинить песню, — вступает тихо Ифит. — Если… нужно.

И никто не смеется. Слишком многие помнят о том, какая сила заставила ворота Олимпа распахнуться, а дорогу — покорно стелиться под ноги новому господину.

Только Убийца цедит углом рта:

— И как вы собираетесь скрыть этот поиск?

Афина кивает — верно, верно. Нелегко искать кого-то, когда по пятам идут те, кто тоже желал бы найти. Но вряд ли для доброго.

— К чему скрывать? — это уже опять Арес. — Шлем ему на голову, да и…

Спор крепчает, отращивает головы. Гипнос возмущенно хлопает крыльями: ага, ага, шлем на голову, спрятать… А если братец Мом его — до того, как шлем на голову? Или Зевс? Или кто там еще гоняется за бывшим Клименом Вседержителем? Может, вообще другого смертного стрелка поискать? Арес возражает: стрелка подыщем, а войска кто возглавит? Ну, то есть, можем и мы с Афиной, но все-таки… Гера отметает взмахом ладони: вы-то всё можете, только вот тут уже такое начинается, что под силу только одному разобраться. И не забывайте про этого, как его… Гиганта, который погибель для Аида. Нужно возвращать невидимку.

Провидящий грустно ухмыляется — а как ты его вернешь, если никто… Ифит хмурится — план вынашивает. Отстраненно смотрит в сторону Гестия — тянет руки к огню.

Персефона прячет руки в одежды — чтобы не выдавали дрожь. Потому что это неправильно. Нельзя так. Осталось еще шесть лет до срока, она уже смирилась, что никто не сможет его найти, потому что от их разговоров нарастает внутри боль, и кажется — вот он, проклятый невидимка-без-шлема, на расстоянии вытянутой руки.

Только не дотянуться.

— Может, все же — если война…

— Не война.

Это звучит голос мудрости. Тихий — но споры тут же прекращаются. Все глаза, все взгляды — на Афину. На губы с легкой усмешкой, на непокорную прядь.

— Не война. Нам нужно то, что уже сработало один раз. И что не вызовет подозрений.

И — с небрежным широким жестом, будто истину с небес:

— Состязание!

И тут уже все заговорили разом: нужно организовать так, чтобы не поняли, что это они… да и условия повкуснее, чтобы побольше лучников собрать… А если Аполлон тоже явится, спрашивается?! То есть, когда явится. Значит, что-то надо делать с Аполлоном, и отвлечь Зевса, и Мома тоже надо бы…

Афина достала откуда-то глиняные таблички — черкала, уподобившись Мнемозине-памяти, которая всегда пишет. Гипнос сыпал дурными идеями, Ифит что-то вполголоса говорил Аресу про войска, лапифов и кузницы…

Совет разбился на части, распределился. Гера вышла куда-то — прогуляться, что ли, вздумала? Персефона глянула искоса на спорщиков — хозяйке дома не до того… сбегала, накрыла на стол. Расставила фрукты, принесла нектар — и не заметили, каждый своим занят. Гестия о чём-то говорит с Афиной. Арес горячится, доказывает Ифиту: «Да вот весь вопрос в том, чтобы он сразу туда не полез…» Только Прометей прислушивается ко всему со все возрастающей жалостью. И в глазах — что-то страшное, о нитях, о Мойрах… Правда, к Прометею тут же пристал Гипнос: «Так а если бы вот там усыпить…»

Персефона тихо скользнула в сад. В пальцах засеребрился шлем невидимости — приглашением: давай же, исчезни.

Невидимой она прошла по зеленым дорожкам, на которые упали сраженные полуденным зноем листья. Вздохнула полной грудью, неверяще прислушиваясь к себе.

Меньше дня назад она видела Флегры. Черное будущее для богов. Вечное небытие. Откуда же взялось спокойствие, куда девалось вечное, черное равнодушие?

Будто кануло в Стикс, который эти безумцы собираются победить.

Они его вернут, — вдруг с кристальной ясностью поняла Персефона. Не остановятся, пока не вернут. А это значит — не шесть лет, может, даже не шесть месяцев.

Может, три месяца или даже меньше — и она дождется.

«А потом он уйдет на Флегры, — шепнул голосок, похожий на голос Мома. — Чтобы нести смерть Гигантам. Они вернут его не для жизни. Он будет смертным, единственным смертным в бою. А смертные хрупки, ты знаешь».

Персефона прижала пальцы к вискам, стараясь утопить, заморозить, истребить ненужные мысли. Будто сорную траву, будто худшего врага — где там бог смерти для этого неуемного внутреннего голоса?

У бога смерти нашлось дело: каменеть рядом с бывшей царицей богов. Подслушивать, наверное, нехорошо, — подумала Персефона, когда увидела этих двоих во внутреннем дворе. Не по статусу царицы. Впрочем, был один такой — ходил себе невидимкой, подслушивал, подглядывал. Между прочим, был Владыкой Олимпа. Так что и ей можно, наверное.

Хотя что тут подслушаешь, на что поглядишь? Молчание — тяжкое и изматывающее. Тетка Гера уселась на скамью, задумчиво перебирает стрелы в колчане. Выжидает.

Пока каменная статуя оживет и надумает говорить.

Статуя, правда, не оживает сразу. Минута, две — и вот почти незаметно приоткрываются губы, с них медленно срываются слова:

— Я хотел… просить.

И вновь молчание, только иволга в кустах поперхнулась. Подумала, что ослышалась, наверное: просьбы — у смерти?!

— О Гестии. Чтобы ты приняла ее в свой дом.

— Вернуть хочешь? — насмешливо вскинулась Гера. — Наигрался досыта, теперь не нужна?

Персефона невольно восхитилась смелостью тетки: такое — и Танату! Да еще под таким взглядом…

— Элизиум, — скрежетнул голос подземного. — Я выдержу — мне не нужно будет возвращаться туда часто. Но не она.

Гера отмахнулась досадливо. Перебрала пальцами в воздухе — будто лук хотела напрячь.

— Не меряйся дуростью со своим братцем и не разбрасывайся простыми истинами. Все я понимаю. А ты — понимаешь ли, как это будет выглядеть?

Танат слегка пожал плечами, как бы говоря — всё равно.

— Тебе может и все равно, — отрезала Гера. — А ее на весь мир опозоришь. Похитил — ладно, вон, Арес тоже кой-кого украл, так про это никто уже и не вспоминает. А вот то, что назад вернул… вы бы хоть свадьбу сыграли.

Подземный еле слышно хмыкнул, как бы говоря — а у кого достанет смелости провести обряд? Свадьбу царевны должен скреплять Владыка. Зевс гневен, Аполлон так и не воцарился в море… к Мому постучаться?

— Да и еще, — упрямо продолжила Гера, — вы зря полагаете Зевса недальновидным дураком. Ввязываться в противостояние с сыном Ночи, который имеет прав на трон в подземном мире не меньше, чем Мом-Насмешник… Он не пойдет на такое. Если и пойдет, то иначе. Например, заманит тебя к какому-нибудь дружелюбному царьку, скует цепями и подвесит в подвале. На твоем месте я следила бы за кубками, из которых пьёшь, Жестокосердный.

Танат молчал, стиснув губы. Персефона замерла, боясь дышать.

Похоже было, что стрелы из глаз Гера пускать умеет лучше, чем из лука.

— …и потому он отыграется на ней. Потому что гневается на нее сильнее, чем на тебя. Потому что женщина не поднимала на него руку. Во всяком случае, с тех пор как…

Усмехнулась мгновенно, остро. Будто вспомнила что-то. Пальцы сжали воображаемую тетиву, отпуская невидимую стрелу на волю.

— А у этого к тому же еще были свидетели. Поверь, если я что-то помню о нраве брата — он не успокоится, пока не отомстит. Наверное, если бы не музыка Ифита — Зевс отыгрался бы и на мне… за один давний случай. Останавливает его только мысль о потере трона… и о бунте в подводном мире.

Странно, что она не сказала этого на общем совете, — подумала Персефона. Впрочем, может, она говорила это Афине или Аресу много раз.

— Ты не задавался вопросом — почему Аполлон так часто появляется на Олимпе, хотя Зевс заявил, что хочет видеть сына наместником в море? Сребролукий не любит море.

Подземный фыркнул.

— Блондинчик умеет любить лишь самого себя. Но чтобы править — любить необязательно.

— В небе — может быть, — откликнулась Гера неторопливо. — У вас, под землей… тебе виднее, Железносердный. А море иное. Оно признает своим правителем лишь того, кто породнился с ним сердцем. Зевс любил его, он любит все, что дает власть… но недостаточно: настоящим Владыкой он так и не стал, все оставался словно бы и не на своем месте, да еще и об Олимпе мечтал. С Аполлоном еще хуже. Отец не доверяет ему. Морские не желают покупаться на его обаяние. И даже нереиды находят его песни фальшивыми. Аполлон даже посылал к Прометею — пять лет назад. Спрашивал, кто будет править морем. И Прометей сказал — Кифаред.

— Понятно, — немного помедлив, вымолвил Танат.

Персефоне представились пальцы на струнах кифары. Тонкие, живые, нежно гладящие струны — будто ласкающие морские волны…

Не пальцы Аполлона. Другие. Кифареда Ифита, морского, внука Нерея… и сына Аида. Плоть от плоти моря. И плоть от плоти Олимпа.

— Ифит любит море, а оно любит его, — Гера говорила устало, проговаривая уже сотню раз сказанное. — Морские видят в нем своего царя — пусть даже он не хочет власти. Но если Зевс попытается ему навредить — морской мир взбунтуется. Зевс понимает это — и не хочет начинать новую войну. Но неужели же ты думаешь — он не ищет путей тихо сбросить меня и Ифита в Тартар? Нам трижды пришлось менять дома за последние два года: слишком много шпионов и тех, кто хотел бы ударить в спину втихомолку. Гестии не будет покоя у нас. Рядом с нами он отыщет ее быстрее. И у Афины с Аресом. И у Прометея. Она беззащитна, пока не за щитом — не за-мужем. Пока она просто его похищенная сестра — а он глава рода и может решать ее судьбу. Забрать обратно и заточить в подвалах. Или выдать замуж, за кого ему вздумается. Или…

Вспомнилось — голова золотого змея медленно ползет из травы… к желудку подкатил клубок тошноты.

Танат опустил голову.

— Я не могу, — сказал глухо. — Ты видела Элизиум?

— Слышала, — хмуро отозвалась Гера. — Когда твой братец лез в дружбу к мужу… к Аиду. Болтал про это. Про то, как отец хотел создать себе вотчину и попытался сотворить идеальный мир. Подробностей Гипнос не рассказывал, только вот я знаю отца. Представляю, чем там могло кончиться.

— Не представляешь, — отрезал бог смерти.

Молчание опять пришло, затопило — тяжкое, душащее. Геру окликнул от дома Ифит — родилась какая-то новая идея. Бывшая царица поднялась со скамьи, бросила коротко: «Думай как следует, подземный» — и была такова.

Танат шевельнулся. Поднял подбородок, будто решил вдруг полюбоваться на овец Нефелы. Или думал: взлететь бы, убраться на край света… Только вот — куда уберешься, когда и без того на краю?

— Тебе нужно учиться подслушивать, царица. Дышишь слишком взволнованно.

Голос подземного догнал неожиданно. Но Персефона не смутилась. Медленно потянула с головы шлем. Подошла, вгляделась — до этого ведь даже и лица не видела, все отворачивалась: мороз по коже…

Хотя чего бояться — после прогорклого пепла Флегр? Ну, на Гипноса похож. Красивый — если бы еще не жесткость и заостренность черт. Хотя пусть уж лучше так, чем как у Аполлона. Глаза…

«Не гляди! — испуганно вскрикнул голос матери в голове. — Чудовище, чудовище!»

«Не вижу чудовища, — мотнула головой Персефона. — Воина вижу. Мечника тоже вижу. Изгнанника. Нелюбимого сына. Брата без братьев и сестер. Жениха вот вижу — за невесту свою тревожится. А чудовища не вижу. Не хочу, наверное».

Подземный моргнул. За кинжальной остротой взгляда проступило удивление. Не наведалась ли к девчонке Лисса-безумие? Олимпийка и без того многое видела за последние сутки…

Персефона засмеялась тихонько.

— Видела, — сказала негромко, — и хочу увидеть еще. Покажи мне Элизиум.

* * *

Все на Олимпе гадали — что Гестия могла найти в мрачном боге смерти.

Наверное, вот это, — решила Персефона. Отсутствие пустословия. Попыток ограждать и душить показной заботой.

Абсолютную прямоту — как у клинка.

— Тебе не понравится, царица, — только и сказал Танат до того, как взять ее с собой в Элизиум. Гера, например, сказала много больше, когда она узнала — куда они намереваются отправиться. Много больше и очень громко. А закончила победоносным: «…совсем все спятили».

А Афина потребовала объяснить: Мудрой непременно хотелось знать, какие у Коры есть причины. Ифит хотел сопровождать, Провидящий Прометей глядел с жалостью, Гипнос остерегать пустился.

— Да ты вообще представляешь ли, что это такое? Крон взял одно мгновение — правда, светлое, радостное — и вытянул до бесконечности, замкнул в кольцо. Да туда даже сестренка-Лисса не суется, то есть сунулась как-то, а потом так неслась, так неслась! Только тени и могут существовать, так они ж давно мертвые, для них уже и времени нет. Да там вообще все мертвое — и цветы, и листья, и птицы — мертвые и не знают об этом, и разорвать этот круг…

Персефона слушала очень внимательно — ждала, когда умолкнут. Потом подала голос тихая, выцветшая Гестия:

— Я пойду с ними.

Танат было дернулся, но Персефона обронила тихо:

— Да, тебе очень нужно пойти.

А больше никто и не спорил — только ежились, когда глядели на ее улыбку. И когда они втроем уже делали шаг — в Элизиум, она еще услышала голос Ареса:

— Кажется, девочка решила проверить свою власть.

Умный, — усмехнулась Кора, делая первый шаг уже в Элизиуме. Впрочем, ясно в кого.

Потом сделала второй шаг. Третий. По шелковистой мертвой траве, по тлену прекрасного мирка Крона. Время корчилось под ногами, сжималось, недодавленное гигантской ладонью — в воздух лилось птичье пение, и отчаянно благоухали розы, и беспечно звенели крики танцующих у озера. Посреди Элизиума высился наспех воздвигнутый дом из камня — грубо обтесанные стены, дверь из дерева толстая… Подарок Мома брату — вместо дворца.

Гестия всхлипнула, прижалась к Танату. Тот молча каменел за спиной у Персефоны, глядя на свою вечную вотчину.

— Красиво, — сказала Персефона равнодушно.

Под ногами подрагивало время. Съежившееся, убитое, не желающее распрямляться. Не надо, — стонало время. А то ведь придется показать — какой ценой Крон сотворил свой вечно блаженный мир, что на самом деле сделал с Островами Блаженства…

Словно раззолоченная ткань, скрывающая ослизлые кости. Под маской вечного лета и возрождение — вечное умирание и вечная зима.

Время, скрученное в жгут, искалеченное, растянутое, как перед бичеванием, хныкало под ногами. Вздрагивало жарко, судорожно, будто чувствовало, что к нему крадется охотник — черный пес с огненными глазами.

Подползает, сейчас тряхнет башкой, вцепится, разорвет…

Пес крался и щерился насмешливо. Знал: Крон не успел доделать свой идеальный мирок. Сотворить мир блаженства таким, каким задумывал. Слишком уж быстро его доконала стрела Урана — а все потому, что явился какой-то пастушок…

Будь у Крона хотя бы две сотни лет — он бы сжал секунды в пучок, скрепил между собой, вбил в землю адамантовыми кольями, чтобы — не разогнуть… А так торопился, наверное, — поспешно накинул на Элизиум неверный покров из навечно убитых секунд. Покров трещал и рвался от прыжков черного пса, и время вскрикивало, испуганное, и рвалось прочь от гигантских лап, от клыков, от огня в зубах…

И зелень бархатистой травы ложилась под ноги прахом, деревья оплывали скользкой, жирной плесенью, озеро почернело и иссохло, и по камням нового дома побежали потоки слизи. Тени, немо голося, метались по своей обители блаженной, которая обретала настоящий вид: страшный, искалеченный.

Падали птицы с деревьев — становились костями, потом пылью. Истлевали розы, и все шире становились проплешины в траве. Мир получил приказ царицы — и напрягся, и сдернул постылое покрывало со своей части.

Вечное солнце в небе обернулось неярким, серым, пограничным светом, какой и должен быть на подходе к подземному миру. И осталась только сырая, промерзлая почва — плоть, из которой не подняться семенам. Ослизлые камни. Отчаянные крики теней, которые утратили свое фальшивое блаженство.

Еще осталась царица подземного мира. И черный пес — вопросительно глядящий на нее огненными глазами.

— Это твое, — прошептала она. — Твоя часть, отнятая у тебя Кроном. Так забирай ее назад.

Пес хрипло зарычал, замотал башкой: ну ее, такую часть. Она вон мертвее Стигийских болот, жутче Полей Мучений. Оно мне надо?!

Я говорила тебе, — шепнули губы, вспомнившие вкус гранатового сока. За зимой всегда приходит весна.

Я — весна, и я пришла сюда. К тебе.

Смотри, я иду, и из моих следов прорастают травы. Кто сказал, что замерзшее нельзя отогреть? Кто сказал, что умершее не воскресить? Кто солгал, что под землей весна бессильна?!

Ты близко, и скоро я увижу тебя… отогрею тебя, как эту землю. Заставлю вспомнить, что такое жизнь — как эту воду.

Видишь ли ты — как оживают родники от мановения моей ладони, как заново наполняется озеро, как поднимают головы душистые нарциссы, и асфодели, и гиацинты?

Ты дал мне право — и я взываю к нему как царица. Но еще я — весна.

И потому Элизиум зацветет по-настоящему.

Не фальшивыми розами — мелкими, пахучими дикими тюльпанами, и метелками вереска, и поздним дельфиниумом, и всем, что примет и впустит в себя твой мир… и мой мир. И поднимутся тополя — смотри, они уже поднимаются, шелестят серебристыми голосами. Наверное, Ифит узнал бы этот голос — говорят, именно он вырастил первый тополь в память о матери, так вот, я принесла их сюда, эти тополя. И плакучие ивы от Коцита пришли тоже — хотели посмотреть на обновленный Элизиум. И яркая осока по краям озера, и…

Первое дерево рванулось сквозь почву внезапно — корявое, приземистое, зато почти сразу украсившееся алыми цветами. Цветы качались и облетали, и превращались в плоды — те падали и раскатывались, рассыпали алые зерна, и новые деревья рвались навстречу тусклому свету пограничья.

Напоминали о настоящих клятвах — не чета глупым черным водам, которые никого не могут больше отнять.

Хватит, — сказала она тогда себе. Смотрела, как плющ радостно бросился вверх, по стенам дома. Твердила: всё, уже всё, даже весне нужно поберечь тепло…

Иначе как бы не случилось зимних заморозков.

Гранат доверчиво свесился с ближней ветки, лег в руки, треснул, открывая алую мякоть. Она согрела его в пальцах — и тогда уже повернулась к Танату и Гестии.

Бог смерти и олимпийка глядели одинаково изумленно. Гестия — радостно («Теперь смогу греть!»). Танат — недоуменно («Откуда в ней вообще…»)

Молча они смотрели, как Персефона снимает пояс — праздничный, в котором собиралась на тот самый пир. Вышитый гранатовыми зернами.

Поясом она связала их руки. Зачерпнула широким листом кристальной воды из озера — вместо вина для обетов. Вместо жертвенной крови приказала жестом вкусить зерна граната. Сказала тихо:

— Я царица подземного мира, и я благословляю ваш брак. Зажгите свой очаг в этой вотчине — и пусть огонь в нем никогда не погаснет.

Потом отвернулась и шагнула прочь. Легко. Не шествуя — танцуя в ароматной траве возрожденного Элизиума.

Время, освобожденное и шальное, носилось рядом. Щенком норовило подкатиться под ноги: путало прошлое и будущее, и прошлое казалось туманным, а будущее проступало чередой четких амфорных рисунков.

Рисунки дробятся, амфоры повторяются.

Две фигуры посреди цветов и трав: воин преклонил колени перед девушкой, сжимающей гранат в пальцах. Ну, это точно где-то мелькало. А эта была или нет? Вспыхивает огонь в очаге, расцветает тысячей нарциссов. Кажется, сейчас в нем появится и пропадет женская фигурка… нет, не пропадает. Другие рисунки, фигурки тоже не те: эта всплескивает руками радостно, и огонь тоже плещет ладошками. А вот еще: комната, ложе, девушка протянула руку — оттолкнуть воина… Да не оттолкнуть — поманить.

Время несется слишком быстро — скоро набегается, успокоится. Перестанет подкидывать скорое, очень скорое будущее: осторожные касания, и загорелые ладошки в веснушках — на белых, будто из мрамора вытесанных плечах, и одно дыхание на двоих, и жар огненных волос, оплетающих и заворачивающих — будто в кокон…

Не буду смотреть, — мысленно вскрикнула Персефона. Зажмурилась, на мир прикрикнула — хватит, распоказывался! Во-первых, и Танат и Гестия по глазам читают — и как прикажешь не смотреть им в глаза до скончания веков? Во-вторых — за алостью щек подкрадется мысль: у них с ее царем могло быть так же. Лучше, чем так же. В ту самую первую ночь — если бы она настояла и отдала бы себя ему. А потом он бы ее не отпустил — не смог бы, и у них было бы хоть немного времени…

Слишком всё ярко, слишком больно… слишком близко.

Афина-Мудрая, наверное, сказала бы, что труднее всего ждать в последние дни. И печаль ярче всего видна на фоне чужого счастья.

Трёхтелая Геката не говорила ничего.

Стояла на черте пограничья: уже не подземный мир, еще не Элизиум. Глядела, прищурившись, тремя телами. Пальцами пощелкивала — щелк-щелк, задумчиво.

— Мир сегодня странен, — сказала, как старой знакомой. Будто два века дружили и косточки перемывали за нектаром знакомым богиням. — Давно я не помню его таким.

Персефона остановилась. Прислушалась к прыжкам черного пса: утомленным, но радостным.

— Псы чуют перемены первыми, — отозвалась. — Приближение хозяина — особенно.

Взгляд Трехтелой Гекаты мелькнул — и канул за плечо стрелой.

Предвестником великого Состязания.