Я иду — чтоб вернуть. Не вернуться, я знаю, что милость —
Просто звук, погремушка немого шута подле трона.
Я иду — защищать. Потому что такому учился.
Потому что я — мир. Потому что я — слово закона…
А. Порсева
Память — бездонная кладовая. Свалено — своё и чужое, в полусне копаешься, ворошишь, разобраться пытаешься: моё? Чужое?
Кричащее небо — огонь кровавыми каплями медленно стремится сверху вниз, на землю, подальше от летящих скал…
Содрогается земля в судорогах упоения — под тяжестью Гигантов.
Жена с лицом, на котором — брезгливое отчуждение: «Не хочу от тебя детей».
Маленькая, хрупкая богиня распахивает объятия, сгорая: «Ухожу в людские очаги, брат!»
Этого не было, — надрываясь, кричу я. Влезаю в память, судорожно ворошу сваленное, выхватываю торопливо: нет, не было, не то, не мое… Обвиняюще швыряю в лицо тому, в отражениях: вот, смотри, у тебя все было неправильно.
Ага, — кивает тот, и щурится устало, и у него с пальцев капает окрашенный рассветным ихор. А у тебя — вернее некуда.
И швыряет в ответ. Обрывками, ошмётками моей памяти. Откуда мертво пялится отрубленная голова Посейдона. Там лежат безжизненные крылья Таната — раскинулись, рассыпались железными перьями… И тянут ко мне пальцы ледяные воды Стикса, обещая: хочешь исчезнуть?!
Он ничего не спрашивает — тот, который смотрится в воду и который не-я. Только смотрит вместе со мной. Но я все равно слышу невысказанный вопрос: а ты уверен, что вот это — правильно?!
— Я надеюсь на это, — отвечаю я, стиснув зубы — и напарываюсь на невеселую усмешку того, с Тартарской пустотой в глазах.
— Я ничего не знаю о надежде, — тихо звучит из глубин отражения. — Только то, что я убил её однажды.
— Ну так значит, у тебя всё еще и неправильно кончилось, — уверенно отвечаю я. —Потому что ты убил не ту.
И ухмылка того, в чёрных водах, оборачивается режущей ухмылкой отцовского Серпа.
Говорят — Золотой век кончился и аэды нынче в печали. Ходят, побираются, какие-то воинские подвиги воспевают. Со скульпторами тоже как-то неладно в последнее время, будто бы: видать, не слишком хорошо идут изваяния Зевса Олимпийского.
Про ткачей и говорить нечего: и хочется найти новый сюжет — а откуда?! Конечно — пиры и измены Зевса — дело благодатное, да только…
Утешься, неведомая ткачиха. Я бы тебе подкинул новый сюжетик: кощунственный донельзя.
Называется — «Владыка в кругу семьи. Слушает, что семья наворотила за двенадцать лет его отсутствия. Седеет на глазах».
Сидит Владыка за столом, в доме его дочки Афины и его сына Ареса. На щёку оперся, смотрит хмуро. Физиономия, прямо скажем, такая, будто зубы болят. Рядом — встревоженная жена, кубок нектаром наполнила, всё старается придвинуть к мужу. Напротив — дочка, повествует вовсю. Разошлась, щёки румянцем пылают, прядь по лбу так и танцует. Арес чешет затылок острием копья: вот такие дела, как понимаешь. Чуть поодаль Танат Убийца — хмуро изучает то, что осталось от его клинка. Гестия оперлась на плечо бога смерти: спрашивает безмолвно, как он.
Тебе мало, ткачиха? Ну так можешь еще выткать Геру. Вот она входит — сестра и бывшая жена, златоволосая и воинственная.
И с порога, невозмутимо:
— Ну что, Кронид… не хочешь назад в Стикс нырнуть от такой жизни?!
Дернул углом рта. Показал жестом: подумываю о таком. Понимаю — почему Арес, перед тем как Афина начала рассказ, поинтересовался: а не принести ли вина?
Наверное, стоило тогда согласиться.
Вылез, называется, из Стикса три года назад!
Флегры. Пандора. Подземный мир, признавший царицу. Конец Золотого Века (ничего себе, Зевс разошелся — за двенадцать лет век почти под корень). И снова — Флегры. Гиганты. Тартар. Плесень…
Мы для них плесень.
Слушать удавалось плохо: лучше получалось всматриваться. Важное забивалось неважными, мелкими деталями: смотри-ка, Арес как в плечах раздался… и дом у них тут, на краю света, неплохой с Афиной. Танат украдкой стискивает пальцы Гестии — хорошо, всё хорошо… кто их соединил, правда, что ли, Персефона? У Геры от волос пахнет морем, а пальцы натружены тетивой — видать, непросто дается жизнь в изгнании.
Страшные слова о Гигантах, о последней войне, о Луке Неба в руках остроскулого Гиганта — как из дальних далей.
Может, я так и не привык пока — заново. Волна бессмертия и юности прихлынула-отступила… Смотрю вот на доказательство своего возвращения — переломанный клинок смерти. Половинка на столе, половинка в пальцах у владельца. Факел из рук Убийца научился испарять за первые полчаса — поморщился только «на пояс повесить нельзя».
А теперь вот смотрел, чему-то удивляясь, все трогал холодное, не поющее железо. Стискивал в пальцах, не боясь порезаться.
Словно сущность, попранная, сломанная — еще горела, по живому.
Понимаю — хотелось сказать мне. Когда только недавно отошел от грани…
Смертность дышала в спину — страшнее Тартара. Смертность и память о черных водах — непонятно, как избавиться от того и другого навсегда, если уж даже клинок Убийцы не властен…
Может, только Убийца и заметил — как я стараюсь не смотреть на багряные пятна на полу, когда мы покидали дом огородника Ойтиса.
Наверное, смертность — как его клинок. Следы не заживают.
Поэтому Гигантам — так говорит Афина Мудрая — Гигантам нужно принести смерть. Иначе они принесут ее нам. Так говорит Афина Мудрая, и ее слова падают не шелухой — вескими, драгоценными жемчужинами. Черными. Белыми.
Саженцы Геи должны умереть. Мы должны стать их судьбой — иначе они станут нашей.
Хочешь, моя мудрая дочь, я расскажу тебе, что смертные знают о Судьбе? Что она неотвратима и беспощадна. Отвратительное чувство — будто скот, который загонщики сгоняют между узких стен.
Мы — их Судьбой… Они — нашей… Судьбой.
Ананкой — скрипит на зубах.
Брат на брата, поколение на поколение. Титаны, теперь вот боги. Гея рожает назло, два поколения сшибаются, и в этом — гармония. Ананка.
Деметру, что ли, позвать — специалистку по саженцам. А то у нас тут внезапный огородный совет. Собрались боги, огорчаются: ну и цветочки вырастила Мать-Гея! Как бы это нам их сжать, чтобы, стало быть, пальцы себе до смерти не уколоть?
Разве что какой-нибудь огородник придумает, как эти саженцы выполоть — но кто поручится тогда, что Гея не родит опять?! Что на смену Гигантов не наплодит еще каких-нибудь саженцев — ибо и это прописано там, в свитке этой, которая ось мира вращает?
Что мне сказать тебе. Мудрая? Что у меня есть готовый план — откуда бы взять смертного стрелка, как отправиться на Флегрейские поля, принести Гигантам смерть… Как победить того, у кого Лук Урана в руках.
Кого не взять на Флеграх, потому что никого из них не взять на Флеграх, у материнской груди…
Нет у меня никакого плана, Мудрая. И ты не смотри на отца, мой воинственный сын. Отцу бы твоему сейчас — шлем на голову, Персефону под руку… и куда-нибудь на край света. А то моя царица каждым жестом, каждым взглядом так и кричит: «Не ходи! Не смей! А вдруг там…»
Молчу. Сам понимаю. Пожалуй, сунься я туда — там не вдруг…
Там — обязательно.
Даже обидно, что та, за плечами, мёртво молчит. Не вздыхает, не смеется. Ушла, как не было.
Очень может быть — беседовать с другим, остроскулым и черноглазым, который — почти что чей-то смысл…
— С Мойрами, — сказал я вслух. — Мне нужно поговорить… с Мойрами.
Афина, кажется, как раз излагала, что нам нужно поговорить с кем-то другим. То ли с Нереем, то ли с Океаном, которые помогают нам тайно накапливать войска для войны. Осеклась, остальные тоже воззрились недоуменно. Танат вот только еле заметно кивнул.
Может, Убийца тоже слышал это. Пронзительный треск рвущегося свитка. Истошные крики в отдалении: «Что ты сделал, что сделал?!» Неосознанно слетевшее с губ — «Переписал…»
Я не был в сером доме на Олимпе. Сторонился — сначала как того места, откуда вылезло ядовитое пророчество обо мне самом. Потом не желал смотреть на тех, кто предрек уже мне — то же самое, безжалостное: «Тебя свергнет сын…»
Видно, время пришло.
— Ты… пойдёшь сейчас?
За взглядами — другое. Удивленное, недоверчивое. Где быть царю после того, как вернулся из смертности? В царстве — это уж наверняка. Сесть на трон, подтвердить власть. А то кто там знает, что Мом в подземном мире наделает!
Подземный мир и сам шлёт гонцов. Вон, часть подданных уже и у двери топчется.
— Хайре, хайре, Кронид, с возвращением! — и цепляется за стены крыльями, и воняет маковым раствором. Обниматься лезет, тараторит радостно: — Геката меня отправила. Так и сказала: Владыка, понимаешь, вернулся, так что давай, ты сам должен знать, где они там… А мне откуда знать — почему вы тут, а не там?! Ух, какая там у нас буча!!! Братишка-Мом объявился сперва, весь в соплях, попытался было на трон сесть и за двузубец схватиться. Так его как начало мотать! По всему залу трепало — мир, значит, своевольничал… Ну, он еще помотался по миру, а потом вот куда-то сгинул. Вроде бы, на Олимп, как ошпаренный, кинулся. Геката тут и говорит: всё, Владыка точно вернулся. И меня послала спросить: Кронид, ты когда вообще в своё царство собираешься?! Да там подданные уже собираться начали, и двузубец, да и вообще… А как ты вообще из смертности-то вернулся? А…
Тут Гипнос присмотрелся к Танату, который задумчиво крутил в пальцах осколок своего клинка. Икнул.
Случилось невероятное — но близнец смерти заткнулся самостоятельно.
— На Олимп, говоришь? — прищурился Арес. — Значит, дядюшка-Зевс узнает о возвращении отца первым. Радости будет — до небес.
Хмыкнул — совсем по-матерински. Гера откликнулась точно таким же хмыком.
— Ну, так ведь и мы щит готовили не зря. На случай братского счастья. Ифит вот сейчас у морских — от них не вырваться…
Помрачнела. Послушно впустила во взгляд — как прежде: смотри, старый союзник! Морские готовы воевать на нашей стороне. Только они требуют — гарантий. Пока что они скрывают армии, которые собрали Арес и Афина. Прячут их от взглядов Зевса и Аполлона. Накрывают Коркиру морскими чарами.
А готовы — сделать втрое, впятеро, всемеро больше… если мы только даруем им царя. Царя, любящего и понимающего море.
Если кифара будет — против кифары, а лук против лука. Как только Ифит Клименид выступит против Аполлона Зевсида, как только его музыка избавит морской мир от назойливого присутствия недоцарька… море готово покориться новому Владыке. А если вдруг Ифит еще раз сходит со своей музыкой на Олимп — чтобы и Зевс канул в воды забвения… о, тогда море будет всецело на нашей стороне!
Морские — известные хитрецы. Обтекут со всех сторон, водой сквозь пальцы просочатся.
Неизвестно как, но они вызнали про то, в обмен на что Ифит отдал Олимп. Про клятву Зевса. Ту самую клятву черными водами — ты знаешь об этом лучше меня.
Поняли, что Зевс не сунется воевать с нами сам. И увидели в этом шанс выйти из-под власти тирана.
Только вот и Ифит, и я понимаем, брат… если вдруг мы поддадимся на уговоры, если пойдем против Аполлона — Зевс будет мстить за сына не своими руками. Найдет способы.
А хитрец-Нерей всё торгуется и торгуется, удушает внука в объятиях — и между делом всё старается подсунуть ему морских красавиц: то дочерей Океана, то нимф… Потому что старика очень устраивал бы царь, который не втягивал бы море в войны. Которого ничто бы не связывало с поверхностью. Которого бы не связывала с поверхностью я. Так что радуйся, Кронид, твой сын там в битве. Я, конечно, знала, что он упрямый, но он двенадцать лет стоит против интриг своего же деда, который дай ему волю — оставил бы внука узником в своем дворце. Ифит переубеждает — музыкой и словами — склоняет на свою сторону, по крупице вытягивает из морских хоть какое-то подобие обещание и союзов — и одной рукой отстраняет морское владычество, которое слишком уж настырно пихают ему в руки. И мне скоро туда — поддерживать его в битве…
Чтобы у вас был щит при встрече с Зевсом. Войска, собранные нами — безумными заговорщиками — за годы. Слышишь, твоя дочь опять говорит о них? О тех, что прибывают на Коркиру? Что нужно бы посмотреть, раздать приказания… решить.
Да, решить.
Словно на перепутье дорог вышел. Разбегаются тропы — какую бы выбрать? Стоят путевые указатели, вот-вот сами на нужный путь потащат. А то что это ты молчишь, неуступчивый невидимка?
Вот, например, широкая, правильная, черная дорога — вниз. Указатель — белокрылый близнец смерти. Всем своим видом напоминает: эй, у тебя тут не только щит, но и м… мир, в общем. Наш. Не хочешь ли наконец-то сесть уже на трон?
— Лети. Скажи Гекате — я скоро буду.
Взвился Гипнос, крыльями захлопал: был бог сна — нет бога сна…
Вот — тропа средней величины. Жди — сама водой под ноги прольётся. Утянет в море ласковым отливом. И указатель — сестра-жена с красными от недосыпа глазами. Смотрит молча: помоги сыну, ты не знаешь — как он вырывался на это состязание, чего ему каждый раз стоило покинуть чертоги деда. Мы молчали: у всех было то, что важнее. Но теперь — одно твое слово… и с тобой Нерей спорить не посмеет.
Кивнул чуть заметно: да, Гера. Я обязательно встречусь с морскими. Как в старые времена — найду нужные слова. Обману, если понадобится. Мне, в конце концов, нужен щит от Зевса — если вдруг мы собираемся вместе выступать против Флегр.
Только вот не сейчас. Сейчас — другая тропа, иная дорога…
Узкая, извилистая, почти незаметная. Вьётся, уходит вверх. На Олимп, к серому дому, в котором никогда не бывал. Вот её указатель — не родной, названный брат. Напряженно глядящий в пустоту — будто силящийся рассмотреть что-то…
— Убийца. Что Мойры?
Едва слышно вздохнула Персефона («Ну, конечно — он пойдет сейчас, а ты чего ждала?»). Танат неопределенно повёл плечами.
Выглядел бог смерти, пожалуй, встревоженным.
— Они молчат, невидимка. С тех пор, как ты…
Факел объявился в ладони из ниоткуда.
— Так, может, это ты их не слышишь? — осведомился Арес.
Убийца качнул головой: все может быть.
Солгал.
Вещие Мойры не просто так прекратили резать нити. Замолчали — не просто так. Ты в это сам не веришь, я же вижу твои глаза, брат мой.
Ты думаешь, случилось что-то иное. Что-то страшное, что заставило онеметь ножницы Атропос. Что-то, для чего не понадобился твой клинок или твой факел: просто множество нитей вдруг истончились и распались в пыль…
Кто может мне ответить — что это было?
Только разве что Мойры.
Да еще — провидение во плоти.
— Ты пойдешь со мной.
Давно не виделись, Провидящий. Кажется — в последний раз ты пытался против меня заговоры составлять. Оберегал Ифита от безумного родителя.
Теперь вот ни радоваться не пожелал, ни взглядом не удостоил. Ввалился в покой: взлохмаченный, на лице фанатичным прозрением глаза тлеют… Новую ли дорогу хочешь предложить мне, сын Япета? Новым ли указателем стать?
— Идём же!
Персефона недоуменно шевельнулась возле меня — и я понял, что Провидящий смотрел на нее. И говорил с ней.
— Что ты видел? — спросил тихо. Как тогда, в последний раз.
— Ананку, — отозвался Прометей ещё тише. На миг обжёг голубым будущим из глаз: стрела легко свивается на тетиве знакомого лука, наводится в лицо… косматые фигуры встают — выше неба. И щерится знакомая усмешка — щербатая, радостная: «Давно не видались, сынок!»
Усмешка времени, сжатая в чьих-то безумных пальцах.
Коротенькое слово, плеснувшее из глаз Провидящего.
Коркира.
Иная дорога, непредвиденная, непредсказуемая. Вон, два указателя стоят — сын и дочь, как раз ведь рассказывали, что там собираются войска…
Стоят, смотрят, как я обрисовываю губами: «Коркира…»
Как пропадаю, шагая в заветное — «Рано или поздно».
Выбрав дорогу. Потому что «рано» — уже прошло.
А поздно настаёт прямо сейчас.
* * *
Показалось: вижу что-то привычное. Знакомое по снам или по видениям — в этих видениях мелькали молнии и Зевс радостно выкрикивал: «Это хороший знак!», и захлебывался за плечами крик: «Чем будешь бить, маленький Кронид?!»
А потом мы стояли все втроём — я и братья — над остатками нашей армии, и ветер неторопливо разносил серую пыль.
Или там было что-то другое, в этих видениях? Бессмертные над убитым будущим? Над телами на острове Коркира?
Неважно.
Мы стояли на том, что было когда-то Коркирой. Где когда-то было время. И наши армии.
Я — и те, кто сделал шаг вместе со мной. Афина и Арес. Танат и Гестия. Гера.
Коры не было — наверное, задержал Провидящий.
Может, понимал, что весна здесь не к месту.
Потому что никакому семени не подняться с этой почвы.
Пыль — мягкая, серая, жирными облачками взлетающая из-под ног.
В пыли разлеглись остовы кораблей — распластались повыгнившими скелетамидиковинных рыб. Лежат остатки союзнических войск — полуистлевший меч… позеленевший котел.
Щит — когда-то медный. Теперь — проросший мерзкой зелёной плесенью.
Цветущая Коркира — проплешина посреди тревожного моря.
Вода не шумит, не пытается лизать берег. Воде страшно попробовать серую пыль — яд обезумевшего времени.
И глухо молчат чайки — опасаются подавать голос там, где затихло время.
Замерло.
Отковалось в ядовитую гадину — лежит, щерится осколками клыков.
В обугленной, подрагивающей ладони того, кто…
— Здравствуй, — сказал он хрипло и будто через силу. — Здравствуй… брат.
Махайра рвалась из его ладони, приподнимала руку — обожженную до локтя и будто бы высохшую. Не махайра, нет. Серп Крона — воплощённая месть матери-Геи, выплавленная ею из самого себя.
Чистое небытие.
Чистая ненависть.
Такая же, как сейчас — в улыбке брата. Выгоревшей, страшной — и в глазах у него больше не серое, грозовое небо. Там — пепел, без конца и края, такой же, каким засыпано всё вокруг.
Пыль времени с отблесками адамантия.
Белые взблески в волосах — не молнии. Яростные, холодные блики — будто играет на самом острии клинка лунный свет.
И за плечами — косматой горой стоит мощь Олимпа. Небесный орёл распахнул крылья-тучи, вскинул голову, открыл клюв в клёкоте. Показалось было — в гордом.
Нет, в болезненном.
Орёл крыльями вцепился в плечи хозяина: держись! Не смей! Тащил назад — всей мощью Олимпа уравновешивал то, что у Владыки лежало в ладони.
Взбесившееся время.
— Я… удержал, — сказал Зевс. Ухмыльнулся — кривой улыбкой, похожей на щербатый оскал Серпа. Выжал — из искусанных губ: — Ты не смог бы. Ты бы… не смог. А я…
— Что ты сделал?! — прошептала Гестия. Бессильно сделала несколько шагов вперёд. — Что сделал, брат?!
Уведи её, — швырнул я Танату взглядом, чуть повернув голову. Уходите все, — это уже Афине, тоже без слов. Уведи мать, — это Аресу, потому что Гера потянулась за луком.
Потому что дело — не в том, что он уже сделал. Дело в том, что он ещё сделает.
Пусть он уверен — что удержал. Опьянён мнимой победой, одержим тем, что вот! Владыка! Настоящий! Мощь Олимпа — за плечами, Серп Крона — в руках!
Я вижу, как подрагивают на лезвии клинка дочерна обожжённые пальцы. Как обугливается край багряного владыческого гиматия. В смехе брата, в глазах брата, во всём — всё меньше самого Зевса, и всё больше той гадины, которая лежит в его ладони.
И под ногами всё яснее и радостнее начинает звучать: «Рано или поздно…»
Рано или поздно — тебя выжгут брат. И ты не удержишь.
— Что я сделал? — переспросил Зевс, улыбаясь кривой, не своей улыбкой. — Я… убил её… Его. Он думал — заберёт мой трезубец. Думал — это его Судьба… Судьба. Думал… задаст мне вопрос. А мать дала мне ответ. На всё ответ.
Ответ.
Лежит в пыли золотой лук — серебряная стрела одиноко подмигивает. Кифара — полуистлевшая, с порванными, торчащими во все стороны струнами. Струны, наверное, печалятся. Вспоминают любимца муз, и неудавшегося морского царя, и вечного аэда за его плечами.
От Аполлона не осталось пыли — вот следствие отцовского гнева. Попытки пойти против Владыки.
Попытки стать Клеймом Кронида и его Судьбой.
Радуйся, Зевс. Кажется, только что ты убил бессмертного.
— Я убил Судьбу, брат, — шепнул Зевс, то ли улыбаясь, то ли скалясь. Ненависть смотрела из его глаз всё яснее — выжигала страшнее махайры, которая нетерпеливо рвалась вперёд из истлевших уже до кости пальцев. — Мать сказала, что он может… кого угодно. Что угодно. Что я… что я удержу. И я смог.
— Ненадолго, — сказал я. Сделал шаг — по полю, из которого не подняться всходам, по мягкой, серой, жирной пыли с запахом времени. Орёл в небесах напряг крылья, всколыхнул небо истошным клёкотом: держу! — Ты знаешь, что это ненадолго, брат. Ты чувствуешь, что это ненадолго. Опусти его. Опусти его совсем. И возьми свой трезубец. Будь Владыкой Олимпа.
Говорить было трудно: пыль забивала горло, воздух пропитался ненавистью и смертью, и плакала за спиной Гестия, и слишком близко стояла — грань.
Смертный страх, которого уже коснулся однажды — сегодня.
Извивающаяся тварь в ладони брата шипела в лицо, и виделось: перерезанное горло, и старческие руки, бессильно зажимающие прореху, черно-алая жидкость ползёт по пальцам, и открывается проход, и я хочу…
— Опустить?! Чтобы ты ударил меня в спину?!
Пронёсся вихрь — густой, плотный: это орёл за спиной Владыки Олимпа взмахнул крылом. Вихрь подхватил трезубец, поигрался с ним — небрежно, будто с перинкой. Мягко опустил к ногам истинного Владыки — мол, пусть полежит, сейчас возьму… мне же ещё с ним править.
Возьму — и буду Владыкой Олимпа, как и сказано, брат. После того, как вы…
— Хорошо, что вы все здесь, — выплюнул Зевс. — Всех… разом. И всё кончится правильно.
— Головешкой на трон сядешь? — это уже вскрик Афины. — Будешь править пустыней? Это — правильно, дядя?! Ты не остановишь его во второй раз.
Глянул искоса: дочь стискивает копье в пальцах, Арес за дротик держится… ну конечно, с чего бы им отцовских советов слушать, тут Мудрость и Война на пару.
Спасибо ещё — действительно не пытаются братцу ничем врезать. Потому что врежешь ему, как же — а он пальцы разожмёт.
Потому что он же единственное, что сдерживает сейчас эту гадину, ядовитую тварь.
Он — и вся мощь Олимпа. Нанеси удар, покачни равновесие — такое начнётся, что уже не до Флегр будет. Не до Гигантов. И не до мести матушки-Геи.
Да и чем вообще можно бить?! Чем можно удержать небытие, унять месть, рвущуюся с поводка, остановить древние адамантовые клыки, которым только дай рвануть мир?
Невидимость не спасает от небытия. Даже если я призову шлем… стоит исчезнуть — и Зевс нанесёт удар. Хорошо, если после этого хотя бы шлем останется.
О копьях, стрелах и прочих мелочах и вспоминать бесполезно.
Танат вон это понимает даже слишком хорошо: одной рукой удерживает Гестию, другой стискивает ни к Хаосу не нужный тут факел, потому что — что еще делать-то?! С этим не сразишься. От этого ещё и не сбежишь.
Потому Убийца занят самым нужным делом: думает. Пока я пытаюсь докричаться до брата, пока ступаю по острой кромке новой смертности, пока во рту у меня становится сухо и солоно, отвратительно солоно… пока я пытаюсь играть в старого-себя и договариваться, и торговаться…
Потому что думать я не могу. Перед лицом раскачивается, зловредно ухмыляясь, древнее адамантовое лезвие и на глазах у меня жрёт по крупице моего брата, и мне кажется — я слышу его отчаянный крик — того Зевса, который когда-то хохотал, разливая нам с Посейдоном амброзию, и с азартом рассказывал о том, как охотился на драконов (и на нимф). Который на глазах у меня обращается в адамантий и пыль, в божественные ножны для проклятого, ядовитого времени, в олицетворение мести матушки-Реи («Пейте ту же чашу!»), и я кричу, не открывая рта, только глазами: «Стой же! Борись же! Пусть ты будешь Владыкой, забирай себе золото любых тронов, только не смей превращаться в подголосок отцовского оружия. Я не хочу повторения! Слышишь, я не хочу — чтобы и с моим младшим братом было то же, что со средним, я не хочу, а потому — держи, слышишь?! Слышишь?! Держи, я сейчас придумаю — как удержать еще надежнее, я удержу, мы удержим, брат…»
Но в ответ на меня смотрит холодная, бездумная, насмешливая ненависть: поздно, брат, поздно, я сам… я могу, я вот…
— Что ж ты стоишь?! — это яростный крик Геры. — Ну, давай, попробуй — ударь! Хлебоед! Какой из тебя Владыка — мечик удержать не можешь!
Мелькнула даже стрела — испарилась, растворилась, не долетев до воплощённого Величия. Отлетела, испуганная — прянула куда-то в черные клубящиеся тучи над головой, затерялась в оперении орла в небесах.
Быстрее стрелы мелькнула мысль — Гера что, совсем…
А вслед за этим — короткое прозрение: да нет, не совсем. Просто старая союзница помнит то, о чём ты чуть было не забыл. О том, что у нас есть ещё одно оружие — помимо утонувшего в волнах моря трезубца.
Только вот воспользоваться мы им не успеем.
Я — так уж точно.
Потому что рука Зевса крепнет на рукояти — лишенные кожи и плоти, опалённые дочерна кости. Крепнут, и сжимают ее, стискивают — будто она — часть руки.
И падает на искривлённые, искусанные губы брата легчайшая улыбка — полная юности, радости… безумия.
— Ударить… тебя? Не надейся, сестра. Тебе я сделаю подарок. Царский подарок. Жизнь твоего сына — в том случае, если согласишься быть моей… добровольно. Я не заставляю тебя, не посягаю на очаг. Просто даю выбор. Тебе. И твоему сыну. Цени это, избранница моя: не все тут получат такой выбор.
Почему он еще держит его, — мелькает мысль, не мысль — отчаянный её ошмёток. Как брат еще держит эту тварь, или вернее — что держит самого Зевса? Ненависть?! Мощь Олимпа?! То, что его лицо — всё больше с каждой секундой становится лицом из памяти, тем лицом, в которое я когда-то сказал у подножия Олимпа: «Ты хотел меня видеть…»
Может — всё вместе.
А может — это ты, Аид-невидимка. Связующее звено между ним и Серпом Крона. Они ведь оба жаждут мести тебе — твой брат и оружие, которое твой отец не успел когда-то вынуть из ножен.
И значит, чтобы разорвать эту связь — нужно просто…
Нет, — кричало что-то внутри, пока я упирался взглядом в ядовитую гадину. Пока вставал напротив брата и делал приглашающий жест — ну же, давай!
Нет-нет-нет, стой, не смей, не надо больше, я не хочу, я не желаю больше, ты же так недавно решил, что ты удержишься, не смей, не нужно…
Прости меня, Ойтис-огородник, чей смертный крик я слышу там, в груди. Чья седина теперь проглядывает в моих волосах. Чья кровь делает солёными губы.
Очень может быть — мне на роду написано так вот: малой ценой.
Прости, Персефона — хорошо, что тебя нет здесь теперь. Ты бы, наверное, не выдержала — если бы во второй раз.
Может, лучше было бы, если бы вы не вернули меня несколько часов назад, разломав меч Таната: тогда я ушел бы как смертный, а не как бог, который теряет бессмертие по капле, которому под ноги подкатывается отвратительно острая грань смертности — и трудно дышать, и знаешь, что сейчас у тебя будут отбирать последнее…
— На колени, — сказал Зевс, и адамантовая гадина в его руке качнулась вправо-влево, показалось даже — язычком затрепетала. — А то я ударю по твоей дочери.
Мёртвое молчание — вязкое, как те самые, незабываемые ледяные воды, которые еще долго будут приходить в снах. Хорошо, что их больше не будет. Хорошо, что будет быстрее.
Серый прах пристаёт к коленям, во рту — кровь напополам с полынью: горечь и соль, и грань слишком близка, извивается, касается, щекочет…
И в глазах у Зевса — мучительный вопрос: ну, как тебе, невидимка? Как тебе — чувствовать себя побеждённым?
Не знаю, брат. Моей нити нет там, в сером доме у Мойр. Перерезана несколько часов назад, так что они, наверное, ее даже не видят. Я не знаю — каково это: быть побежденным.
Зато я недавно узнал, как можно — умирать.
А вот тебе — как? Как тебе быть марионеткой мести нашей дорогой матушки? Каково — когда ты лишь рука для нанесения удара?
Я бы, наверное, сказал тебе перед прощанием что-нибудь, да шелуха слов основательно с меня ссыпалась — вот, могу только смотреть. Увидимся по ту сторону — не знаю, где, наверное, в Великом Ничто — что-то мне подсказывает, что ты здесь тоже не задержишься, Владыка Олимпа.
Остальные как-то растворились, смазались. Остались будто отсечёнными там, за гранью — и мы с тобой здесь наедине, брат. Посреди берега, покрытого не песком — пылью, которой опасается касаться немое море.
И вокруг нас свернулась невидимая змея — кусает собственный хвост. Ловушка Крона, которую ты невольно создал, бездумно вычертив этот вечный круг клинком. Брат на брата, сын на отца — кипит в крови клеймо, от которого не избавишься.
Наверное, ты прав, и всё неправильно началось. Может, если бы я не вмешался тогда, с Тифоном — не взял бы трон у тебя из-под носа… может, всё лучше закончилось бы.
И потому мои губы шевелятся, произнося последнее — «Прости меня».
И вижу только по движению твоих губ — знакомое имя… Ананка.
Но не слышу.
Всё забивает последний миг смертной тишины.
И в тишину не может проникнуть ничто — ни крик, ни плач, ни зов…
Только, может быть, разве что музыка.
Пролилась неожиданно. Сразу отовсюду: дождём — из-под небес, приливной волной — из моря, родником — из-под земли. Брызнула в похолодевшее лицо, дунула свежей ободняющей мелодией: радуйся! Радуйся, радуйся…
Радуйся, папа.
Музыка взметнула серую пыль, вздёрнула меня на ноги и заставила сделать вздох. И гадина, свернувшаяся вокруг — невидимая, отсекающая от остальных ловушка времени — разомкнула кольца, пропустила отрывистый, задохнувшийся крик Геры: «Не надо!!». Потом крик скомкался, отрезался, потонул в звонком разливе кифары, и в сером мареве стала видна фигура музыканта.
Будто соткавшаяся из музыки — или из воды.
Не знаю, хотел ли ты меня теперь видеть, папа, — сказала музыка чуть виновато. Но я не мог не прийти. Думаю, ты это понимаешь лучше меня.
Я не сказал музыке в ответ ничего. Только взглянул — в бесконечное, бескрайнее море глаз (решимости — до краёв), где не плескалось ни капли страха.
И понял, что уговаривать бесполезно — ибо нельзя уговорить музыку и море. Легче переломить меч смерти во второй раз. Легче переписать Судьбу.
А Зевс смеялся. Непринуждённым, почти прежним смехом. Глядя на гибкого юношу напротив себя: мокрые кудри рассыпались по смуглым плечам, полощется гиматий цвета морской волны, в руках трепещет струнами кифара… Глядя на то, как изгибается кифара в руках юного музыканта — и делается луком.
Смеялся и качал головой укоризненно — мол, брат-брат, вот почему с тобой всегда всё так неправильно получается?! Я, понимаешь ли, свою Судьбу убил — я же тебе сказал! Вот оно лежит в пыли, Клеймо Кронида. Которое Аполлон. Вот остатки его кифары, вот — мое сбывшееся, обращенное в прах пророчество!
Так какого, спрашивается, сюда еще и этот мальчишка приперся, не по правилам играет?! Сказал бы ты ему…
Ага, покивал я, медленно отходя подальше, подальше. Ты вот ему сам — попробуй, скажи. Я уже его музыки наслушался. И вообще, не знаю, как там у тебя дела с детьми, братец, только вот мои — как на подбор упрямые.
И с правилами и пророчествами у них какие-то нелады. Даже и не знаю, в кого.
Надо отдать Зевсу должное — он попытался.
— Кифаред… — погрозил ему серпом. — Это не твоя судьба, Кифаред!
Музыкант (лучник?!) в ответ прищурился. И усмехнулся углом губ — знакомой такой усмешкой, у одного пастушка видал, на Крите ещё…
— Да, — сказал тихо. — Это моё решение.
И разжал пальцы.
Взвизгнуло испуганно и яростно древнее адамантовое лезвие: почему разжал?! Зачем пальцы?! Ты — лучник! Ты же должен сейчас — стрелу из колчана, потом на тетиву…
Чтобы мы успели ударить. Чтобы я успел…
Блеснула серебряным бликом молния — подарок пастушка нереиде в благодарность за ночи. Стрела, для которой не нужны луки и колчаны. Позови — явится.
Та самая, которую я оставил сыну.
Игрушечная стрелка — куда там произведению Циклопов против воплощённой мести матери-Геи! Лезвие заскрежетало-заусмехалось: сейчас… в пыль… как только столкновение…
Стрелка упала в пыль — не вынесла даже быть поблизости от небытия, заключённого в древний адамантий.
Потом щербатая усмешка замерла. Довольный скрежет захлебнулся.
И непобедимый Серп Времени полетел в пыль следом за молнией — вместе со сжимающей его дочерна истлевшей кистью.
Ифит целился не в махайру — в руку.
Змея кусает собственный хвост — вцепилась, не разорвать. Секунда кажется дольше жизни: успеваешь увидеть всё, услышать всё, всё почувствовать. Зевс — рот открыт в безмолвном, но истошном вопле боли и ярости. Ифит — полон решимости закончить, заслонить, защитить, и лук вновь выгибается, становясь кифарой, сейчас обрушится вслед музыка… и за стеклистым, изломанным маревом — будто жилы хрусталя — мечутся фигуры: одна, с золотистыми волосами, ломает руки — наверное, Гера…
Фигур сейчас не будет. И змеи — преграды, ловушки, которую невольно поставил Зевс — сейчас не будет, и острова Коркира, и много чего ещё…
Потому что в пыль летит ядовитая гадина, которую не удержали. Разъярённая. Настроенная только — жрать.
Обращать в прах, пыль, бездну.
Сейчас коснётся земли — резанёт наотмашь, чтобы — вся и всё…
И некому схватить ее за хвост.
Мгновение — чаша, до отказа налитая событиями. Вижу — как движется адамантовое щербатое лезвие вниз, как распахивает крылья гневный орёл в поднебесье, слышу — раскат грома, и хихиканье в Тартаре старой сволочи, давно не подававшей голос: «Его могу удержать только я, как тебе такое?!»
Мне такое — никак. Я тут вообще другим делом занят. Например — вытягиваю из воздуха легкий, серебристый шлем, пришедший на зов. Махом нахлобучиваю его на голову.
Ты хотел, чтобы я исчез, братец? Вот, пропадаю.
Хотел, чтобы я с Серпом Крона познакомился?
Вот и сведем знакомство.
Сводим.
Отчаянно и страшно. Пальцы невидимки — намертво вцепляются в истертую рукоять — ту самую, на которой только что истлели остатки пальцев Зевса. Она обжигает холодом, эта рукоять, и время вздыбливается и бесится: ты не можешь меня удержать, жалкий…
Но я держу — вцепляюсь и держу, рывком тащу взбешенное время на место, в предназначенные ему ножны, и цежу ему в отсутствующую рожу: «Я победил твоего прежнего господина, ясно тебе?!»
Время — водоворот, затягивает и тащит. Мелькает всё наперекосяк, вперемешку: взвивается медный вихрь волос Коры, и надрывается младенец в колыбельке — тебя свергнет сын — и смотрит мертвыми глазами отрубленная голова Посейдона. И фигура на остром уступе протягивает дрожащие руки, развеваются поседевшие волосы, крик летит в гневное небо.
Веки прикрыты, вот только они же невидимы — и время щемится под них, мелькает бесконечной вереницей образов — взвивается бич, полосуя спину Геры, рассыпаются под пальцами серебристые волосы Левки, и из выгоревшей до пепла земли Флегр до небес поднимаются новые всходы — Гиганты, идут — Олимп будто яблочки околачивать…
Прошлое свилось змеей — вокруг него обвивается будущее. Раскрывают пасти, кусают друг друга, вот-вот задушат кольцами затесавшееся между ними настоящее.
Настоящее: распахнувший гневные крылья орёл в поднебесье. Косматая мощь. И трезубец в руке Владыки Олимпа — второй руке, бестрепетной и твёрдой.
И воздух трепещет от хищного клёкота птицы, в котором — чистая ненависть.
Настоящее: тонкие пальцы на серебряных струнах, и бездонное море плещет из глаз, и музыка изливается на измученный берег, захлёстывает своего музыканта до колен, до щиколоток, поднимается выше самых высоких гор — и распахивает собственные крылья, и становится прочнее щита, летит — острее стрел.
И воздух дрожит от соприкосновения с любовью, которая затапливает берег вместо немого, безучастного, боязливого моря. Которая делается морем сама. Которая не умеет промахиваться, не умеет уклоняться, не умеет бежать.
Любовь и ненависть столкнулись в небесах.
Змея кусает собственный хвост. Мощь Олимпа — против песни. Старая мелодия «Я море… ты — скалы…» на новый лад: «Ты — море… я скалы… Ибо разве не разбивается ненависть о любовь? Разве не скалами мы становимся, когда нам есть, что защищать? Мне есть, что защищать, о Владыка Олимпа. Я выстою. Я… я удержу…»
Я удержу, — повторяю я невидимыми губами. И веду свой собственный бой — со взбесившимся временем, которое рвется и рвется из моих рук — обращать в прах.
И поток секунд обращается — ледяным холодом Стикса, но я только сжимаю ладонь крепче, вцепляюсь и прорастаю в древнюю рукоять всем своим… смыслом? Миром…
Прошлое встаёт из закромов памяти — неумолимое. Титаны, и кривая усмешка отца, и какой-то бунт во дворце, где я убивал в спину. Поддашься, дрогнешь пальцами — прошлое рухнет на землю, подомнёт тушей, и земля станет вечным прошлым — Хаосом без конца и края, когда не было ничего и никого…
Будущее движется навстречу — вот-вот головой небо заденет. Мстительное, грозное будущее с Флегр. Злобится, кричит: «Эй, плесень!!!» И стоит отпустить, упустить — и будущее наступит тут же: выжжет землю, откроет врата Тартара, отравит ядом мести, и будет — только мягкий серый прах, как здесь…
В почти задавленном настоящем.
Где Афина и Арес пытаются пробиться через стеклистое марево — сгущенное время — туда, где идёт бой… Где Убийца опустил руки — одну просто так, а вторую на плечо Гестии. «Нельзя вмешиваться». Правильно, правильно, Убийца, лучше не лезьте и скажите это стоящей на коленях Гере — нельзя вмешиваться, потому что это хуже, чем попасть между жерновами…
Потому что жерновов обычно — два. А здесь — три. Три боя.
Будущее схватилось с прошлым — желает перетереть в порошок настоящее.
Я схватился с Серпом Крона. Или может — за Серп Крона. Желаю… ничего не желаю. Просто держу, пока эта тварь пытается спалить меня изнутри.
Ненависть стоит против любви. У ненависти пока получается лучше — потому что крылья орла велики и могучи, потому что их потоки рассеивают, развеивают мелодии, и яростный клекот глушит серебристые звуки кифары… ненависти слишком много — выплёскивается во взгляде, в крике и травит, пачкает светлые волны музыки, которые поднимаются вокруг.
А пальцы кифареда — слабеют, вот-вот собьются, и гибкий музыкант едва стоит против ураганного ветра с неба. Очень трудно спорить с тем, кто по-настоящему считает себя Владыкой Олимпа — и кто вцепился в своё владычество, как один подземный царь сейчас — в Серп Крона.
Всё же море в ярости может иногда разбивать и топить скалы.
И потому юный кифаред выливает в воздух уже не музыку — просто самого себя, выплёскивает до края собственную сущность, и в переливчатый звон струн начинают просачиваться траурные ноты.
Я удержу, — слышится мне там. — Удержу, сколько надо. Слышишь, папа? Ты скажи ей, чтобы она меня простила. А я… а я удержу.
Я дам тебе время, папа.
Просто немного своего времени. Оно теперь тебе очень нужно.
Мне очень нужно время, сын Левки. Потому что то, которое у меня в руках — не желает подчиняться, и миги растягиваются в бесконечность ослепительной боли, и оно вопит: «Пусти, ничтожество, пусти!!», и старается хватануть клыками, ошалелое. И я чувствую, что скоро не будет невидимости, потому что трещины змеями расползаются по светлому металлу шлема. Потому что воплощению мести Матери-Геи очень хочется взять свою судьбу… нет, у чудовищ ее быть не может…
Значит, выполнить предназначение.
Уничтожать. Доказывать, что есть только — небытие, только адамантовые клыки, а остальное — прах. И под моими пальцами рыдает и смеется безумное Небо, лишенное плодородия: «Что ты сделала, моя жена, что ты сделала, неужели не понимаешь, что эта тварь может убить даже…»
Ты не понимала, — шепчу солёными от смертности губами в вихрь секунд. Той, которая ждет меня там, на Крите — яблоки морщинистыми руками по земле раскладывает. Ты не понимала — что за предназначение ты дала той твари, которую породила. А отец вот понял. Наверное, потому со мной заговорила та, из-за плеч, голоса которой я больше не услышу.
И мать поняла тоже. Просто вложила Серп не в ту руку.
Как это — не в ту руку, возмущается Серп под ладонью (и мне кажется — где-то я слышу жалобное взвизгивание чёрного пса, который тоже старается удержать время). В ту самую руку! В руку ненависти. В руку, которая нанесёт нужный удар — по тебе, потому что ты — ее любимчик, и все наконец станет правильно, наконец разомкнётся проклятый круг…
Змея, кусает собственный хвост — наверное, это больно…
Когда я смеюсь — змеяот изумления, начинает разжимать челюсти. И ядовитая гадина в пальцах — перестаёт извиваться и жалить роем раскалённых мгновений.
Ты не можешь хотеть того же, Кронид, — шипит слабо. — Ты же любимчик, щит, который она сковала, чтобы защититься… от него…
Защититься от меня.
Я не щит, — звучит в моем ответном смехе. Я лучник. Я учился не защищать: не промахиваться.
И как может быть ее щитом тот, у кого её теперь нет?!
Прошлое подкатывается под обожжённую ладонь — гладкое, холодное, твёрдое. То недавнее прошлое, в котором — истошный крик Мойр, и чей-то трещащий свиток…
И будущее в страхе бежит от такого прошлого, теряя по пути сандалии. Бежит — в неизвестность.
Я не любимчик, — шепчу я. У меня для этого слишком неправильно всё началось. И теперь вот я…
Я — это скалы? — спрашивает мелодия из настоящего. Оттуда, где любовь бьётся с ненавистью, переплетается с ней, как прошлое и будущее, и кажется, что они — одно…
Я — это море?
Я — это… ты?!
Одно.
Прошлое отступает — наверное, отлив начался. Уходит, тревожно оглядываясь, будущее: ну его, пожалуй, невидимку!
Рукоять не жжет больше ладонь: так, теплится виновато…
Наверное, это слишком страшное настоящее, чтобы его уничтожать.
Слишком… страшные… строки.
Я лежу на мягкой, серой пыли, опустошенный и выпитый до дна, сполна использовавший время, которое мне дали. Ладонь — стиснута, не разжимается на страшном оружии, непобедимом Серпе Крона — обычной махайре со странным предназначением.
Не могу разжать пальцы. Ибо мы — одно.
Вокруг гаснут последние всплески мелодии: я держал, сколько мог.
Прости меня, папа.
Я надеюсь, я дал тебе время.
Ты дал мне время, сын, — силюсь я ответить сквозь боль и невидимость, и всё пытаюсь рассмотреть тонкую фигуру музыканта, над которой вот-вот сомкнутся ураганные крылья орла — Мощь Олимпа. Ты дал мне время. Ты молодец. Ты удержал.
Только вот я не могу прийти к тебе на помощь, ибо это — не мое предназначение.
Ибо оружие, которое у меня в руке — предназначено только для одного.
А кроме него мне бить нечем.
Тихий, прощальный звон — это одна за другой рвутся серебряные струны. Шепчут на прощание: прости, прости, прости…
А Зевс Однорукий, Зевс Победитель, Зевс Владыка Неба — смеётся прежним смехом. Заливистым и ликующим.
Перед последним ударом по едва различимой за ураганными вихрями фигуре.
— Ну что, морской?! Теперь понял, что значит — гнев Владыки?! Чем будешь бить, морской?!
Трезубец рассекает воздух радостной вспышкой — высветляет лицо брата, полное упоения битвы. Озаряет лицо противника: бледное, строгое лицо кифареда с плотно стиснутыми губами — чёрные кудри летят по ветру, темнеют бирюзовые глаза — будто море в грозу…
А за плечами у юноши дыбом выгибается морская волна. Шипит, как разъярённая кошка, кидается вперёд, принимая на себя удар неба, и расплёскивается пеной.
Волны приходят, и заключают фигуру юноши в бережные, любовные объятия, облекают в царские бирюзовые одежды и поднимают на себе, чтобы он мог стоять лицом к лицу с Величием. Море помнит — как Величие однажды бросило его и сбежало. Как трусливо отдало трон.
Море ничего не забывает. Особенно — любви. И звенит, и светится серебром, и несёт на себе тополиные листья, упавшие в бегущий к морю ручей. Море щедро отдаёт потонувшие в нём песни, и воды — ковкое серебро — готовы переплавиться во что угодно: в щит… в новую кифару… в лук.
Во что угодно — для морского. Для своего морского. С которым оно — одно.
Для нового морского Владыки, идущего в трудный путь — против неба.
«Вор!» — кричит, надрываясь, Зевс, и орёл в небесах выставляет когти и исступлённо рвёт поднимающиеся к небу волны. Тучи и волны переплетаются, перевиваются, как незадолго до того — прошлое и будущее.
И из водного вихря рождается, выплетается дикий жеребец — олицетворение моря, такое же, как орёл — для неба и пёс — для подземного мира. Взлетает пенная грива, вздымаются копыта — напротив крыльев, летит по ветру хвост — бурунами…
Небо — за яростно сияющей фигурой Владыки с трезубцем в руке. Море — за спиной юного кифареда, у которого больше нет оружия.
И чёрный пёс где-то тут же, поблизости, сидит, порыкивает весело над своим хозяином. Башкой весело качает в сторону сцепившихся в смертной схватке моря и неба: дураки, да?! Совсем дураки, да?! Бездарно дерутся?!
— Бездарно… дерутся, — соглашается хозяин, чуть шевеля губами.
Чёрный пёс и его хозяин уже знают — кто проиграл эту схватку. Еще до того, как она началась.
— Бездарно дерёшься, — шепчут губы Убийцы там, за пределом битвы неба и воды.
— Почему бездарно, — бездумно спрашивают губы измученной Геры, сердце которой сейчас — в этой битве.
— Потому что результат известен заранее.
Потому что стеклистое марево, ловушка Крона, через которую ничто не могло пробиться — теперь исчезло. Потому что Серп Крона теперь лежит спокойно и безмятежно — в руке нового хозяина.
Пытается делать вид, что он тут ни при чем.
Потому что ничто не мешает мне теперь шептать чёрному псу — можно…
И мой шёпот слышит то, что должно.
Та, что должна.
«Чем будешь бить, морской?!» — кричит Зевс, заливаясь безумным хохотом, и удар трезубца подсекает ноги вставшему на дыбы коню. Небо вцепляется в море — когтями, бьёт его крыльями вихрей, терзает клювом двузубца. Схватилось — с предвечным врагом, которого сейчас развеет, разобьёт, раздавит…
«Что у тебя за оружие, морской?!» — слышится в истошном хохоте неба, которое валится на остров. Хохот колеблет землю. Заставляет упасть на нее волны — жалобно прижаться к ногам своего хрупкого Владыки.
Нет.
К незыблемо стоящей посреди моря скале.
Мрак мокрых волос кипит в воздухе. Глаза больше не бирюзовы — черны по-штормовому, и Зевс начинает кричать, когда вглядывается в эту черноту. За ней — ненавистное сходство («Брат!! Вор!!»), за ней — сбывшееся пророчество и оживший смысл.
За ней — ответ.
Слетающий с чуть приоткрывшихся, юношеских губ. Названием самого страшного оружия. Взятого в час надобности.
— Клятва.
И волны моря, кипящие на островке, — оборачиваются чёрными, ледяными, пришедшими из моего мира водами.
Клятвой, о которой Зевс благополучно забыл в сражении — ибо разве могут существовать клятвы для Владыки, который совладал с Серпом Крона?!
Я закрываю глаза, чтобы не видеть — как это было со стороны. Чтобы не касаться опять ледяного, прорастающего в душу холода. Слышу только крик Зевса: «Я не причинил тебе вреда!» — жалкую попытку оправдаться.
Ифит молчит, но ответ выплывает откуда-то… из мира, из памяти… из меня.
«Я и мир — одно. Причинишь вред мне — причинишь ему… Причинишь вред ему…»
Так вот — наоборот это тоже работает.
Кажется, я даже опять кричу. Не в силах оторваться от Серпа Крона — я готов сейчас им заслониться от стылого, вязкого правосудия, которое пришло за братом. Только бы не слышать, не помнить, не чувствовать: «Ты знал, что влечет за собой нарушение клятвы». Только бы… не опять…
Я кричу, и мой вопль смешивается с отчаянным, пронзительным клёкотом орла, и с шумом морских волн, и с отдалённым голосом второго брата: «Вор! Лжец! Обман…»
Я кричу и знаю, что Владыка Неба сражается с тем, что нельзя победить. Бездарно дерется. И еще миг — и я встану на его сторону, потому что я знаю — как это, потому что это слишком… слишком…
Но когда я осмеливаюсь вздохнуть и открываю глаза, и напрягаю пальцы на рукояти клинка — поздно.
В грудь вливается воздух, не стылые воды.
Под ногами — жидкое месиво: пыль напополам с морскими волнами.
Орла в небесах больше нет — так, тучи собрались, толкутся недоуменно — овцы без пастуха…
Мне помогает подняться сильная рука Ареса.
С другой стороны поддерживает Афина — осторожно, стараясь не касаться древнего, истёртого лезвия. Спрашивает:
— Как ты его остановил, Литос?
— Догово… договорился, — выдавливаю я в ответ. И кашляю, пытаясь осмотреться — что пропустил?
Гестия тихо плачет — опустилась в пыль. Оплакивает участь брата, которого так и не получилось согреть. Рядом стоит хмурый Убийца, и во взгляде у него — отсюда видно — предвидение.
«Допрыгались, Кронид, — говорит взгляд. — У вас теперь нет половины армий. Твой брат — в Стиксе. Как ты думаешь, скоро ли Гиганты восстанут с Флегр?»
Не задавай дурные вопросы — дергаю я плечом. Ты теперь — единственный оставшийся у меня брат… на ближайшие лет восемнадцать. Вот и не задавай. Сам, что ли, не слышишь?!
Радостное: «Скоооооро!» — и подрагивает в предвкушении земля.
Скоро. Скоро. Наверное, уже почти сейчас. Пока мы слабы.
Пока на Олимпе нет правителя. Пока правитель подземного мира не отошел от битвы. Пока новый Владыка Моря…
Где он, к слову?
Сидит, устало ссутулив плечи, на границе берега и моря. Нет, не смотрится в воду — просто, кажется, не в силах подняться. Трогает свою покалеченную кифару. Жадно вбирает глазами бегущую к нему Геру.
Улыбается — нерадостно, просто чтобы ей показать: нет, всё хорошо, я просто устал, я долго держал, ты прости…
И не замечает, как ставшие бирюзовыми волнами ласково лижут ему ступни — покорными языками.
И осторожно, трепетно кладут рядом с узкой ладонью музыканта блеснувший адамантом трезубец.