Аид: иная судьба - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

МОНОДИЯ. ИФИТ

…а у мальчика волосы пахнут морской волной.

По лицу, извиваясь, ползёт полуденный зной.

Просто мальчик ещё — с глазами, что тьмы черней.

Отчего, Волоокая, нет у тебя дочерей?

Чтобы кровь от крови, чтобы — как ты, точь-в-точь.

Отдала бы ты мальчику этому в жёны дочь,

Та бы кудри рассыпала по его смуглым плечам,

Та его бы любить могла — а ты бы благословила очаг.

М. Латышкевич

— Мама, а мама? А Ананка-Судьба — какая?

Плещет море. Сонно бормочут волны, почесывают берег, перекидываются бликами со звездами.

— Никто ее не видел, милый.

— А ее дочки? Ну, Мойры?

— И дочки тоже.

— Бедная. Наверное, знаешь… страшная такая. Как тетка Лисса, которая мои песенки любит слушать. А эта же, наверное, еще страшнее, ее даже Крон боялся. Да?

Смех в памяти — тихий, словно ракушки стукаются одна об одну.

— Говорят, что Судьба может ходить в разных обличиях. И иногда является сама или шлет своих гонцов — только вот встретиться со своей судьбой лицом к лицу — мало радости…

— Почему? Они всегда тоже как тетя Лисса?

— Нет. Они как подводное течение или омут. Заплывешь — и тебя потащило, и не выплыть, не повернуть.

— А эти… Ну, омуты… Они говорят, кто они такие? А как узнать, что это мой? Ну, моя Судьба? А если вдруг я не пойму, или отвернусь, или…

— Если твоя судьба придет к тебе — ты обязательно ее узнаешь.

— Да? А точно? А то если она будет страшная, или, ну не знаю, вот если ей не будет нравиться кифара — пусть тогда лучше вообще не приходит… Мам? А к тебе приходила? А ты узнала?!

— Узнала, милый. Узнала…

Мать ласкает ладонью волны — задумчиво купает руки в серебре, отчего они кажутся листьями диковинного дерева. Мать поет печально — наверное, какую-то нехорошую судьбу встретила.

Нужно встретить хорошую, — решает Ифит. Такую — чтобы красивую, и узнать сразу.

Трогает кифару — подарок дяди Прометея.

Интересно — можно судьбу приманить песнями?

Песня складывалась плохо. Складывалась — из рук вон. Струны кифары то трепетали пугливо и норовили гнусно задребезжать, то набрасывались с остервенением, ранили пальцы.

— Гинаика, — пробормотал он укоризненно, и кифара сварливо тренькнула под пальцами. Он звал ее «женой» — за то, что она была похожа на жен смертных из рассказов кузнецов и пастухов.

Матери он говорил, что никогда не женится — зачем ему, если есть такая вот своенравная кифара?! Еще есть кузница, и друзья, и учитель… был учитель.

Я должен петь о море, — повторил себе Ифит. Мать всегда говорила: лучшие песни — о море. Просто позволь ему омыть твои губы родной солью и выплеснуться музыкой. Только позови песню нереид — разве она не откликнется?

Он закрыл глаза, ударил по струнам, надеясь окунуться в прохладные волны мелодии — и волны вздохнули, раз, другой, всей необъятной грудью, словно диковинные кузнечные меха, и ударили молотами в скалы — раз-два, раз-два, раз…

Весть тогда принёс Гефест — нелюбимый сын морского Владыки. Явился — огромный, пропахший медвяным вином, но пьяный не от него — от горя. Хромая и рыча, метался по кузнице — и Ифит в недоумении переглядывался с другими подмастерьями, вслушиваясь и разбирая: «Заговор… Прометей… спра-вед-ли-вость… Громовержец… мне… к скале… а я не стану! Не стану!! Вот не стану!!!»

Вздыхали меха — надрывно, остро. Хромец хватал то один молот, то другой, в неистовстве обрушивал на сталь — будто на чью-то голову. По закопченным щекам ползли, прятались в бороде полоски слов, искусанные губы шептали: «Не стану — и все! Не стану…» — а из-под молотов разного размера медленно вытекал, рождался, обретал форму клин…

Адамантовый клин, которым нужно прибить к скале Провидящего Прометея.

Об этом Гефест рассказал только Ифиту — потому что только Ифит остался рядом после вспышки неистовства божественного кузнеца — когда над ухом свистели наковальни, а молот крушил доспехи, оружие, заготовки — все подряд.

Хромец в какой-то момент опомнился. Тяжко дыша, вгляделся в чад кузницы. Сказал сипло:

— Что? Не ушел? Значит, узнаешь первым.

И рассказал: Прометей Провидящий участвовал в заговоре против Климена Громовержца. Заговор был раскрыт, и Провидящий приговорен к ужасной каре: быть вечно прикованным к скале над океаном.

— Мне, мне приковывать, — шипел Гефест и глотал вино пополам со слезами. — Мне Громовержец сказал приковывать! За то, что я за друга попросил. И я — знаешь что? — я пойду. Я лгал, что не пойду. Не могу я против его воли, это же Громовержец, он же…

Хотелось спросить — он что? Он же — что?! Что вы его так все боитесь, этого олимпийца, что ты готов приколотить к скале лучшего друга?!

Но Ифит не спрашивал. Сидел, бездумно трогал остывающий адамантовый клин. Скованный из боли и горечи.

В мысли будто загнали сотню таких клиньев: толкались, распирали, кололись… не укладывались — хоть убей. Прометей Провидящий. Участвовал в заговоре. Против Климена Громовержца.

— Это ложь, — первое, что сорвалось с губ.

Думающий Наперед не мог пойти на низость. Не мог ударить в спину. Подразумевалось само собой — он честнейший и добрейший из богов и титанов. Защитивший мать от тирана-отца, имя которого она до сих пор не осмеливается произносить. Взявший под опёку маленького Ифита, обучивший его кузнечному ремеслу, и умению играть на кифаре, сковавший ему стрелы…

И сеть, — подсказала вдруг память. Тонкую, гибкую, прочную сеть, которой можно удержать бога. Ты любовался искусной ковкой и гладил пальцами легкие, почти невидимые нити. И спрашивал: «Для чего, учитель?»

Провидящий молчал или отвечал: «Чтобы поймать Судьбу». И потом улыбался. А в перерывах между работой просил спеть — и ты пел, и кифара вторила тебе, и отзвуки твоей песни путались в нитках остывающей сети для Громовержца…

— Его заставили, — вот, что он сказал после. И тут же подумалось — кто? Сын Япета был известен своей непоколебимостью. Нежеланием идти на поводу у кого бы то ни было.

Значит, он пошел на это сам. Значит…

— Так было надо, — прошептал Ифит едва слышно, но Гефест содрогнулся могучим телом, замахал руками: молчи! Молчи! Не смей о таком! Как это — надо, для чего — надо?! Это же Громовержец…

Ифит промолчал. Упрямо тряхнул головой — пусть Громовержец. Пусть кто угодно. Провидящий что-то знал. Что-то, что заставило его поднять руку на недосягаемое — на Кроноборца. И почти что стать Клименоборцем — чтобы отвести что-то страшное — от кого?

Наверное, от всех.

— Я пойду к нему, — сказал тогда Ифит, выслушав Гефеста до конца.

Хромец, который как раз делал глоток вина из меха, поперхнулся. Долго кашлял, разбрызгивая вино. Выкашлял:

— К кому?!

— К Владыке Климену. Пойду и объясню всё. Я не отступлюсь. Если он мудр — неужели он не поймет, что что-то важное толкнуло Провидящего на такой шаг? Если справедлив, как поется в песнях — разве он не заменит казнь хотя бы на изгнание? А если так милосерд…

Тогда он сказал это зря. Потому что Гефест опять принялся размахивать руками. Объяснял с надрывом — это же сам Громовержец! Это его слово, его суд, его кара! Царь никогда не берет слов назад. Царь не станет слушать взбалмошного юнца, особенно если тот — еще и подмастерье осужденного на муки титана. Царь сказал — значит будет…

Будет. Будет.

Он не видел казни: Гефест запретил идти с собой. Понесся на своей колеснице куда-то к Олимпу, а куда потом — не поймешь. Ифит долго сидел на берегу у моря, жадно вслушивался в соленые вздохи, и пытался сложить песню, в которой была бы — надежда. Потому что вдруг Милосердный смягчится и возьмет слова назад, вдруг выяснится, что это все же не учитель, вдруг Гефест решится…

Песня не сложилась, и Хромец, заливаясь слезами, прибил учителя к стене — выставил обнаженного на потеху лучам Гелиоса, жестоким ветрам, хищным птицам. В тот день Ифит не явился посмотреть на кару. Не смог пересилить себя, взглянуть в глаза учителя. Сидел на берегу, ненавидя себя за собственную трусость, и стоны кифары сплетались со стонами чаек в песнь скорби.

Потом он пошел к Зевсу: Морской Владыка хорошо относился к матери, даже когда не был Морским Владыкой. Уважал деда, привечал Ифита на своих пирах, почти как сына. Иногда казалось — Зевс рад был бы, чтобы вместо Гефеста у него был Ифит.

— Разве нельзя как-то повлиять, — спросил Ифит шепотом, когда очередной пир начал клониться к закату, и по залу неспешно, плавно задвигались танцовщицы-океаниды. — Разве нельзя сказать ему, объяснить…

И Зевс утратил свою всегдашнюю бесшабашную веселость. Сверкнул серыми глазами остро и печально, ответил, нахмурившись:

— Мой брат непреклонен. Я говорил с ним, но переубедить не смог: его решение о Прометее осталось неизменным. Брат гневается на него за то, что тот поддержал Посейдона. Я пробовал настаивать — и знаешь, что он мне ответил?

Покачал вином в кубке, как бы думая — говорить или нет. Понизил голос, поверяя тайну только одному Ифиту:

— Он ответил, что избрал самое мягкое наказание. Потому что покарал только Прометея, не тронув его родных.

Вино пролилось внутрь уксусом, отдалось оскоминой. Провидящий был прав, помогая заговорщикам, — захотелось крикнуть гневно. Если тот, на троне, действительно настолько слеп и жесток — он хуже Крона, которого сверг.

— А разве ты… — задохнулся Ифит.

Зевс прижал палец к губам, улыбнулся рассеянной улыбкой. Благосклонно кивнул виночерпию, который наполнил его чашу опять.

— Будь осмотрительнее в речах и даже в мыслях, о юный Ифит. В этом мире нет силы, способной противостоять Климену Великому, Климену-Стрелку, Климену-Мудрому, обладателю лука Урана. Хей! За брата моего, непобедимого и милосердного!

Ифит слушал, как осоловевшие от сытости и вина гости дружно подхватывают тост — и чувствовал, как там, в груди, медленно рождается тетива. Свивается из тонких струн бессилия и горечи, чувства потери и несправедливости. Крепнет и натягивается.

— Это пока что, — шепнул он, и Зевс Морской сделал вид, что не услышал этого.

…кифара поет гневно, звучит не песней нереид — яростным призывом. Вы все трусы — поет кифара. Все трусы, неспособные выступить против этого, который засел на золотом троне. Что с того, что у него — лук Урана? У меня тоже есть лук. Его сделал мне Гефест, а стрелы — Прометей, прибитый к скале, и придет час — я напитаю эти стрелы ядом, который…

Ифит опомнился, тряхнул головой, укоризненно глянул на кифару — опять завела в воспоминания, гинаика! Пальцы дрогнули, и вернулся дрянной, тревожный, неровный напев.

Он знал, что нужно делать — и не решался. Откладывал каждый день, надеялся отчаянно: может — решился Гефест? Или может — Зевс? Или Эпиметей? Япет? Ну же, кто-нибудь? Но все они — могучие и властные — отсиживались во дворцах и боялись пойти против воли Кроноборца, и Ифиту наконец начало казаться, что он боится тоже: говорят, тот, что на золотом троне, на Олимпе, знает всё и читает в душах. Что, если он найдет Прометея после освобождения? Каким мукам подвергнет его освободителя? Впрочем, это все равно, это не то… но мать? Дед?

Было противно от собственной мысли, от слабости, от неспособности сделать первый шаг — и кифара всхлипывала сегодня особенно…

— Тоскливо.

Струны вздрогнули под пальцами пугливо. Ифит нахмурился, оглянулся.

Женщина в костюме охотницы сидела на нагретом солнцем камне, пристроив на коленях короткий лук. Смотрела задумчиво, чуть склонив голову, увенчанную золотым венцом волос. Улыбалась ласково его кифаре, которая — предательница — тут же зазвенела струнами, будто сама решила родить песню.

Подумалось вдруг: пусть бы улыбалась так мне. Хотя что ей во мне? Юнец с сине-голубыми глазами, кудри черные…а плечи узкие, пальцы — тонкие, учителя говорили — не выйдет из него кузнец, и воин тоже не выйдет. Может, выйдет музыкант, может — любовник для какого-нибудь божка.

— Отчего ты перестал играть, морской?

— Потому что не играю для чужих.

Это было правдой. Играл он для матери, деда, учителя — иногда для друзей.

Это было ложью. Песня рвалась из-под пальцев, норовила вытечь морской водой, забыв, что перед ней — чужая… Песня хотела, чтобы была — не чужая.

Ифит убрал пальцы со струн и уткнулся взглядом в песок.

— Отчего ты не смотришь на меня? — прозвучало тут же. — Я тебя смущаю?

Еще чего. Вскинул брови, пустил стрелу — из синевы своих глаз в синеву ее, из синевы моря — в синеву неба.

— Нет, о Киприда. Не смущаешь. Просто я слышал, что ты коварна. Любишь играть со смертными и богами. А твоя стихия может помутить разум — и потому с ней нужно быть осторожным.

Видеть Афродиту на пирах у Зевса не довелось: Деметра Плодоносная её не любила. Зато наслушался изрядно: Гефест говорил о ней много, и другие кузнецы, и титаны тоже, так что он знал, что у неё золотистые локоны и синие глаза, и от неё невозможно оторвать взгляд. Еще слышал, что перед её красотой цепенеешь.

Так что все признаки налицо.

— А ты хочешь быть осторожным? — в голосе у нее прозвучала ласковая усмешка.

— Безумен тот, кто бросается в омут с головой, — задорно отозвался Ифит. Провел пальцами по струнам кифары. — Почему нет?

— Потому что я думала, что ты хочешь быть отважным, морской. Когда услышала твою песню.

Стало неловко. Будто эта, синеглазая, распахнула его одежды и уставилась. Хуже — будто она влезла внутрь, неспешно пальцами перебирает сокровенное: мысли, чувства, мечты…

Подумалось: нырнуть бы в волны. Обрызгать ее водой на прощание — и пусть бы сидела со своей стихией…

Но упрямство — конечно, только упрямство! — держало на месте.

— Что тебе до моих песен, Пеннорожденная?

— В них боль. И гнев. И тоска о справедливости. Разве не о Прометее Провидящем ты пел сейчас?

Подумалось с облегчением: ну, вот и всё. Афродита — из свиты того… который якобы Милосердный. Ошивается у золотого трона. Так стоит ли скрываться дальше, если она уже слышала? Все равно он не собирался прятаться до бесконечности.

— Я пел о моем учителе. Я — Ифит, подмастерье Прометея и его ученик. И я считаю, что с ним поступили несправедливо. Ты услышала, Пеннорожденная? Теперь можешь идти, доносить.

«Только не сразу, — вздохнула под пальцами проклятая гинаика, — Лучше задержись на час… год… столетие. Чтобы услышать мою песню».

Своенравная кифара вечно наигрывала что-то свое.

— Прометей помогал выковывать? — с уважением спросила златоволосая Киприда, покосившись на инструмент. — Нет. Я не пойду доносить. В конце концов, если бы у меня была кифара, она бы наигрывала те же песни. Только вот что может слабая женщина? Вытащить клинья? Снять титана со скалы? Пойти против воли Эгидодержца? Разве что — искать.

Сердце прыгнуло в горло, забилось и заметалось отчаянно. По грусти в синем взгляде Ифит понял: не лжет. Но неужели тогда…

— Ты… знаешь Прометея?

— Знаю достаточно, чтобы понять: Провидящий не пошел бы против Эгидодержца без веской причины. И чтобы осознать: наказание слишком жестоко.

— Да, — сказал Ифит шепотом, — слишком. И ты ищешь…

— И я — ищу, морской. Вот уже три месяца я ищу. Ищу среди сильных и бесстрашных, которые на поверку оказываются слабаками и трусами, — фыркнула презрительно, как дикая кошка. Интересно, мурлычет ли? — О чем ты думаешь, морской?

«О том, из какого золота скованы твои волосы».

— Об… учителе. Знаешь, я тоже искал. Я спрашивал у Зевса…

Усмешка у нее стала такой ядовитой, что Ифиту как-то сразу подумалось: не Афродита. Может, Эос-заря, сестра светлого Гелиоса? Артемида-охотница? Не может же она быть просто нимфой? А если может — тогда…

Тогда он сочинит для нее мелодию, перед которой померкнут все песни Аполлона Кифареда, этого любимца муз.

— Зевс. О, я была у Зевса — он боится поднять глаза на своего великого брата. Готов чахнуть в его тени, только бы не высовываться из морского царства и не навлечь на себя гнев. «Мой брат мудр!» «Мой брат справедлив!» «Мой брат вездесущ!» Япет и Эпиметей не лучше, Гефест и все прочие способны только оплакивать несчастного Провидящего. Кажется, скоро они начнут ходить к его скале наперебой. Чтобы принести к нему то, что могут — сожаления! «Мы все скорбим о тебе, не нужно было посягать на Климена Великого», — вот что они могут принести тому, кто был им другом, братом, готов был для них на все!

Фыркнула снова, поднялась по камню, принялась неспешно прохаживаться по песку. Ифит смотрел на нее со смесью ужаса и восхищения.

Как на подарок Мойр. Может ли быть, что Пряхи создали это дивное создание, чтобы избавить его от сомнений? Клото выпряла ей красоту, Лахезис наградила умом и смелостью, Атропос — стремлением двигаться вперед… Пандора — одаренная всеми.

Стало радостно оттого, что их судьбы теперь свиты.

— Они боятся Эгидодержца, — сказал, только для того, чтобы услышать, как она фыркнет. — Ты разве не боишься его?

— Климена Отшельника? — она наклонила голову, подумала плечами, нахмурила брови и сказала ровно: — Нет, не боюсь.

И мир Ифита встал на место. Успокоился, будто море в штиль. Вот так, Климен Криводушный, — сказал мысленно Ифит, обращаясь к тому, кто сидел там, на золотом троне на Олимпе. Есть кто-то, кто не боится тебя. Почему? Может, ты причинил ей зло?

Если так — берегись, олимпиец, потому что я тоже тебя не боюсь.

— Я тоже, — сказал он вслух. — Не боюсь.

Она засмеялась. Тихо, с горечью. Натянула лук, не доставая стрелу из колчана.

— Все, с кем я говорила, не боялись. Стучали себя в грудь: «Мы сильные! Мы бесстрашные!» Пока я не заводила речи о Прометее, прикованном к скале. Тут они сразу же становились из бесстрашных — осмотрительными. Нет, конечно, они его не боялись, но кто пойдет против Климена Непобедимого? Не хочешь ли ты сказать, что безумец, который осмелится на такое — ты?

Конечно, ей смешно, — подумалось вдруг. Юнец из морских — хрупкий музыкант, у которого из оружия — лук и неуступчивая кифара — против непобедимого Владыки, одолевшего Крона, против Вездесущего, Мудрого и Гостеприимного… я ли этот безумец?

— Да, это я.

Внутри плеснула веселая злость, хмельной волной достала до горла. Говорят, Судьба-Ананка любит поиграть — почему бы и не сыграть вместе с ней? Не выступить против сильного мира сего, когда сильный мира об этом и не подозревает?

Не свалился б с золотого трона сильный мира. От удивления.

Он бы, наверное, сказал, что это скверная песня.

Мальчик-музыкант распрямляет плечи (все равно узкие!), светит бездонной пучиной глаз, протягивает ладонь златоволосой судьбе.

— Пойдем. Провидящий ждал слишком долго.

И она принимает ладонь, глядя на него пристально, неотступно… будто что? Какие черты пытается угадать? Что старается рассмотреть?

— Для тебя я сделал бы это, даже если бы не знал Прометея, — говорит юноша-музыкант. Зачем говорит? Непонятно. Наверное, юноша безумец — говорят, в морских вечно живут отзвуки прихотливого моря. — Одаренная всеми, Пандора — скажи, кто ты на самом деле?

— Можешь звать меня Зигией, — долетает до юноши сквозь плеск волн.

Когда их пальцы сплетаются — будто проделывали это тысячу раз — и они двое шагают вперед, изламывая мир вокруг себя.

В судьбу.

* * *

За тихим морем

Воздвигся остров

Там — край без плача,

Приют смиренных

Иди же, воин,

И будь спокоен —

Покой да будет

Тебе наградой…

Серый песок заскрипел под ногами, расступился, обхватил сандалии. Ветер рванул волосы, сорвал с кифары жалобные звуки — и Ифит поскорее убрал кифару в заплечный мешок.

Море бесилось совсем близко — исступлённо колотилось о скалы, будто в приступе вины желало расшибиться о них в мелкие брызги.

В приступе вины перед тем, кто висел на самой высокой скале. Напевая песню так, будто недавно явился домой с пира.

Обнаженный, проткнутый адамантовым клином, прикованный нерушимыми цепями, открытый для издевательств холодным ветрам, и лучам безжалостного Гелиоса, и насмешкам мелких божков.

Одежда на Провидящем успела истлеть. Солнце сожгло кожу дочерна, так что она бугрилась ожогами, и ветра безжалостными резцами прошлись по щекам. И лен волос выгорел до седины — но глаза под обожженными веками были ясными, насмешливыми и светлыми — как раньше. Полными мудрого знания.

С запекшихся губ не срывались стоны — неслась песня о тихом острове: полумечта, полупредвидение.

— Радуйся, учитель, — тихо сказал Ифит.

И вздрогнул, поразившись тому, как изменилось лицо Провидящего: словно все муки сначала отступили, притаились за скалами, а теперь выпрыгнули, разом обрушились на тело титана.

— Ифит… — сорвалось с почерневших губ. — Зачем ты… я просил Гефеста, чтобы он тебя не допускал… а ты… зачем пришел?

— Ты видишь, — сказал Ифит всё так же тихо, настраивая струны кифары. Оковы Провидящего не отомкнуть хрупкому музыканту. Не вынуть клина из груди у страдальца — если ты не могущественный герой.

Я — не могущественный герой, — подумал Ифит без сожаления. Но волны тянули ко мне руки, когда слышали звуки моей кифары. Выкидывали на берег дары — в награду за песни: серебристую рыбу, и ракушки, и осколки кораллов… Притаскивали даже — нереид, чем очень их веселили.

Может ли музыка сдвинуть камень?

Может ли хрупкий кифаред пойти против призрака величия на золотом троне?

Легко. Только настроиться и выбрать мелодию, но мелодия уже настойчиво бьется в сердце — влилась в ладонь, которая только что сжимала хрупкие пальцы той, златоволосой.

У мелодии имя — «Зигия».

Гинаика вздохнула под пальцами, выплеснула из себя первую, ласковую волну, потом вторую — прибойную — и рассказала камню и металлу, как хорошо в море — вон в том, совсем недалеком море, полном соли и белых пенных барашков — и камень и металл поверили.

Как просто… я — море… ты — скалы…

Оковы истончались, камень тихо проливался водой — слишком заманчивой была песня, адамантий тянулся за звуками — и выходил из тела Прометея. Стремился туда, к прекрасным, переливающимся волнам, чтобы принять их ласки.

Цепи, извиваясь змеями, скользили по песку к воде.

Я — море, — пели струны кифары. — Ты — скалы. Разве море и скалы могут прожить друг без друга — и не тосковать? Разве можно находить смысл существования лишь в том, чтобы быть бездушным камнем, разве не хочет каждая скала оказаться в нежных морских объятиях, и слушать томные вздохи прилива, и столетиями таять от ласк, разве любовь не выше всего, и разве ты не хочешь любви? Потому что я готов подарить ее, выплеснуть себя до дна, стать вечными волнами у твоего подножия, потому что не может же быть, чтобы твое сердце было тверже всех камней, что не устояли под напором волн за тысячелетия, скала моя… судьба моя…

Стрела моя.

Собственная песня вонзилась под дых оперенной стрелой. Ифит вздрогнул, услышав себя, очнулся, стиснул пальцы на кифаре — умолкни! Не выдавай. Взглянул с тайной надеждой: может, она не слышала?!

Златоволосая Зигия стояла рядом с ним, глядя вдаль — на море. В синих глазах плескалась тоска. Неизбывная, страстная.

О чем-то, чего не было. И чего никогда, наверное, не будет.

«Не будет. Не будет?» — застучало сердце.

Ифит хотел подойти. Взять златоволосую за руку, утешить, сказать: всё будет. У нас всё с тобой будет, потому что я тебя узнал. Узнал свою судьбу и свою песню, и теперь никто больше не посмеет сделать так, чтобы на твоем лице появилась печаль. Я, сын моря, не позволю.

И тут ударил кашель — густой, надрывный. Прометей сползал со скалы, к которой был прикован, держась пробитую адамантием грудь. Страшная рана тихо зарастала плотью. Ифит бросился к учителю, помог ему, поддержал. Подумал с дрожью: Зевс ведь говорил, что наказание должно было быть страшнее. Что Климен Криводушный хотел послать орла, который бы терзал Провидящему печень — день за днем, а за ночь она бы снова отрастала. И если бы не вмешался сам Зевс с просьбой пощадить…

Прометей оперся на плечо ученика тяжело, сделал два шага, не удержался, сел на песок. Спросил горько и безнадежно:

— Зачем?

«Потому что такова моя Ананка», — попросилось с языка.

— Потому что таково мое решение, — сказал Ифит, чеканя слова. — Прости, что шел так долго, учитель. Мне нужно было прийти сразу же после того, как тебя покарали.

И понял, что Прометей спрашивает не у него. Провидящий обращался к Зигии, которая все так и смотрела на море, будто силилась рассмотреть что-то в дали.

Или ждала, пока высохнут слезы.

Ответ долетел еще слышно — море слишком тревожно стучалось в скалы.

— Потому что тебя покарали несправедливо. В этом уверены все, ты знаешь, Провидящий?

— Все? — хрипло повторил Прометей.

— Все, — донеслось с порывом ветра. Зигия повернула лицо к титану, и Ифит понял: она не нимфа, она — неизмеримо больше. — Я говорила с твоей женой. Она будет ждать на острове Грай. Забирай ее и уходи туда, где гнев Эгидодержца будет тебе не страшен.

— Такие места есть?

— Проверь.

— Мои братья… племянники…

— Их не покарают. Не забывай, что его прозвали Справедливым, — и когда Прометей вскинулся, чтобы спросить еще что-то, добавила тихо: — Ты понял верно.

И — умолкла, снова став златоволосой нимфой в охотничьем костюме. Бездумно трогала тетиву лука: натягивала и отпускала. Провидящий молчал. Наконец прошептал:

— Зачем тебе мой ученик?

Губы Зигии тронула слабая улыбка. Ифит отчаянно ловил ее взгляд — но она смотрела только на Прометея.

— Слабой женщине не вытащить адамантовый клин. Не разбить оковы. Это под силу лишь могучему герою — и я его нашла. Никто не узнает, Провидящий. Ты можешь не бояться за ученика.

Ифит вслушался — с насмешкой ли его назвали героем? Так и не разобрал, впрочем, какая разница. Мать всегда говорила — думать нужно о важном. Важное — она говорит так, будто прощается… не прощается же она, в самом деле?

И еще важно это неотступное, тревожащее чувство — будто в молчании между этими двумя больше, чем в словах.

— Что взамен? — упало с губ Прометея. Златоволосая Зигия взглянула устало. Словно подставила синеву глаз под взгляд Провидящего — на, смотри, ищи, что я могу скрывать. Махнула рукой и медленно побрела по серому, слишком мягкому песку.

К морю, — понял Ифит. К морю, чтобы волна омыла ей ноги, как омывает подножия скал. А потом она разведет руки и исчезнет, а я…

Я не смогу спать, и играть, и дышать.

Он все ждал — вдруг обернется, позовет, но она не оборачивалась. Тогда крикнул: «Постой!» — и кинулся следом.

Она не взглянула, когда он оказался рядом. Бросила тихо:

— Что тебе, морской?

— Ты ведь придешь еще? Туда, на берег?

— Нет.

— Тогда скажи мне, как найти тебя. Скажи мне, потому что я все равно буду искать тебя — годы… столетия… сколько бы не потребовалось.

— Смешной мальчик… зачем тебе меня искать?

— Чтобы смотреть на тебя. Петь тебе. Быть возле тебя!

— Ты безумец.

— Безумие истинно — так говорит Лисса. Я не боюсь ее, она любит слушать мои песни. Это безумие вернее многих. Я буду искать тебя, потому что никогда не буду искать никого больше. Никакого… другого.

Тени ползли по песку. Две — стремительные и легкие, убегающая и догоняющая.

И первая замедляла шаг.

— Я искала героя, не возлюбленного, мальчик. А если я скажу, что не хочу твоей любви? Не хочу, чтобы ты искал меня?

— Кто не хочет любви?

— Та, у кого ее не может быть.

— Те, кто твердит себе, что у них чего-то не может быть, обычно желают этого вдвойне. Разве не так?

Она обернулась, взглянула на него с искривленными от боли губами — и он торопливо коснулся этих губ, чтобы у него осталось на память хоть что-то.

— Я не буду искать, если ты не хочешь, — шепнул, когда она рванулась назад. — Но я все равно буду тебя ждать. На том самом месте.

— Я не приду.

— Потому что я противен тебе? — он не дождался, пока она солжет, вгляделся в глаза и ответил сам: — Потому что боишься. Себя. И не только себя. Скажи, у твоего страха есть имя?

— У моего страха не одно имя, — проговорила, задумавшись и устремив взгляд в себя.

— Значит, я угадал и ты несвободна?

— Ты угадал, морской. Титаны в Тартаре свободнее меня

— А твое сердце?

Она молчала. Смотрела, как настойчиво бьются о скалы волны. Как гордо возносят головы. В надежде однажды прижаться — и никогда не отхлынуть назад.

— Я всегда буду петь для тебя, — сказал Ифит. Поднял ее ладонь к губам. Коснулся полосы от тетивы, врезавшейся в кожу. Она не отняла руки, и он отпустил ее сам — словно звук с кифары. Выдохнул: — Теперь всегда — только для тебя.

Перехватил кифару — и гинаика выплеснулась в переливчатой мелодии о золотых волосах и синеве глаз. О том, что красота Афродиты — ничто, и о лучнице, которая шлет стрелы любви и сражает наповал с первого выстрела-взгляда.

Как просто, — пела гинаика. — Я — море… ты — скалы… Разве есть скала, которая не мечтала бы услышать песню моря?

Ифит играл с закрытыми глазами. Чтобы не видеть, как она шагает в волны, словно в бой. Изламывая мир вокруг себя, возвращаясь туда, откуда пришла.

Наверное, в мечту.

— Безумец, — сказал подошедший Прометей.

Учитель жадно вдыхал морской воздух. Растирал грудь, на которой теперь виднелся глубокий, не до конца заживший шрам. И смотрел с жалостью, с горечью… с ужасным предвидением.

— Пойдем. Тебе придется сопровождать нас с женой в скитаниях на краю света — если Аид узнает, кто…

— Я его не боюсь, — легко возразил Ифит. — И я никуда не уйду. Здесь она.

— Ты не знаешь, кто она.

— Мне все равно, кто она. И кто он. Который с ней. Я буду там, где она.

— На Олимпе?!

Прометей скрипнул зубами. Махнул рукой, как бы говоря: «Пусть все идет как идет». И выговорил с болью:

— Это Гера, дочь Крона. Жена…

Ифит вскинул брови — но удивление не пришло. Гера, дочь Крона. Жена Климена Отшельника, Климена Мудрого, Справедливого и Милосердного. Эгидодержца. Криводушного.

Мать говорила — смотреть нужно на важное…

— Да, — сказал он и тихо засмеялся. — Она его не любит. Я видел — она не любит его.

Тот, на золотом троне, представился неудачником. Мелкой сошкой, неспособной завоевать сердце собственной жены. Ничтожеством, которое не может никого сделать счастливым.

Бессильная, скудная помеха.

— Она носит в себе войну, — пробормотал Провидящий, глядя туда, где стояла Зигия. Полными прозрения глазами.

— Мне все равно, — легко отозвался Ифит. Засмеялся, почувствовав себя легким, будто ночная рыба, выпрыгивающая из воды. — Кто она, кто он. Особенно — кто он. Я всё равно буду петь для нее, учитель.

Наверное, Провидящий хотел спорить. Но взглянул в глаза Ифиту — в бездонь, искрящуюся веселым смехом — и только безнадежно махнул рукой еще раз.

Гинаика в ответ рассмеялась струнами.

* * *

«Не придет, — шептало море. — Не придет, безумец. Она супруга Эгидодержца. Климена Милосердного, который настолько милосерден, что его все боятся. Не придет, не жди».

Ифит улыбался морю. И пел. Так, будто златоволосая Зигия могла его услышать. Пел о солнечных лагунах и нереидах, катающихся на волнах, и о ночах, высеребренных луной, и о тягучих криках чаек на рассвете.

«Кто ты, а кто он? — кричали чайки. — Ты вздумал украсть жену у Владыки? А когда он явится за ней — что будешь делать?»

Ифит пожимал плечами, улыбался. Пел о стрелах, летящих без промаха — взглядах красавиц. О жарких ночах на берегу, когда нереиды водят хороводы. О гибких телах, сплетающихся в диковинный узор страсти.

Нереиды заслушивались песнями, мать не спрашивала — почему он приходит на тот самый берег и для кого поет.

Прометей исчез на краю света, и никто не смог отыскать — какой герой пошел против воли Климена Справедливого? Какой опасный бунтовщик нарушил порядок?

Наверное, почему-то и не особенно искали. У того, на золотом троне, были свои заботы: над ним грянул долгожданный рок, ударило пророчество: «Тебя свергнет сын». И родился бог войны — неуступчивый, строптивый, со сквернейшим характером, как уверяли нереиды.

Ифит пожимал плечами и пел о штормах, когда волны в самоубийственной ярости бросаются на скалы, расшибаются в пыль, в клочки, в мелкие брызги. О том, что любые штормы стихают — и блики солнца ярче играют на угомонившихся волнах.

Он не считал песен, не считал дней.

Не считал лет.

Не желал считать — сколько раз море, ветер, небо — все кричало ему насмешливо: «Одумайся, она не придет!»

Гинаика говорила другое.

Она пришла, когда последний луч летнего солнца пролился на берег, подмигнул и пропал. В одеждах лесной нимфы-охотницы шагнула на песок. Сжимая лук — будто в нем хотела найти ободрение.

Прошла по песку и села рядом. Сказала так, будто не прошло двадцати лет со дня их встречи.

— У тебя ядовитые песни, мальчик. Они словно занозы — вцепятся, и не вынешь, и слышишь их в снах. Можешь считать — они победили, и я пришла.

— Хочешь — разобью кифару? Петь можно и без слов, о Зигия. В таких песнях бывает еще больше смыслов.

Колесница Селены-Луны неспешно взбиралась в небо. Лошади сыто поглядывали по сторонам: ничего интересного. Музыкант и нимфа сидят на песке.

Звездами выбрались полюбоваться.

— Провидящий сказал тебе, кто я?

— Да. Сказать, что я ему на это ответил?

Она молчала, и в молчании была ответная песня — за все двадцать лет. О том, как хочется рвануться и стать птицей, летящей на берег моря, о том, как трудно беречь чужие очаги, когда в твоем собственном горит холодное, хоть и чистое пламя долга, только долга… О сыне, отмеченном страшным клеймом пророчества, о муже, который смирился с Судьбой — или только сказал, что смирился? О проходящих словно в сражениях годах, и о том, как она приходила, крадучись, на берег — двадцать лет, чтобы послушать песни… Сегодня вот пришла не крадучись — потому что даже скалы устают.

— Спой для меня, морской, — попросила шепотом, склоняя ему голову на плечо.

Луна вплетала серебро в ее золотистые волосы. Путала лучи в его черных кудрях.

— О чем мне спеть для тебя, прекрасная? — спросил он, вбирая глазами ее образ.

И разобрал почти неслышно.

— О скалах в объятиях у моря.

Море вздыхало, вторило предвечной песне — для двоих.