27290.fb2
Девочка стояла одна в сером тумане и ее серое монастырское платьице висело на ней этаким мешочком совершенно скрывая фигуру. У нее было худое и чуточку костлявое (почти матушкино) лицо, тоненькая цыплячья шейка и из бесформенного монашеского платья выглядывали остренькие детские ключички. Этакий гадкий утеночек...
Видно ей не впервой было оставаться наедине с собой и она уже не слишком расстраивалась от недостатка людского внимания. Пару минут она потопталась на месте, а потом боязливо, настороженно озираясь по сторонам, пошла следом за матушкой в ее карету.
В ту пору я был жандарм начинающий, но у меня сердце сжалось от дурного предчувствия - было похоже, что малышку люто обидели. Да так, что ей некому ни признаться, ни поплакаться. Только в 1815 году, возвращаясь с войны домой, я заехал в Берлин и просил тетушку дать мне перемолвиться с кузиной. Когда мы остались одни, я вынул из-за пазухи папку с делом ее следователей. На папке была одна надпись: "Дело закрыто. Высшая мера".
Шарлотта к той поре вытянулась в нескладную голенастую девицу с огромными прыщами по всему лицу. Она с трепетом приняла эту страшную папку и еле слышно спросила:
- "Ты уверен, что все они умерли?" - я молча кивнул головой, но она не унялась, - "Для меня это важно! Кто еще видел это?"
- "Андрис, Петер... их адъютанты. Я отнесся к этому, как к делу семейному. Это не выйдет из круга нашей семьи".
Моя кузина всхлипнула и, рыдая в голос, бросила папку в огонь камина (была уже глубокая осень). А потом, взвизгнув, - "Не подходи ко мне!" пулей выбежала из комнаты и я так и уехал с ней не простившись.
Французской Империи не нужны были все эти крохотные германские княжества, но Бонапарт не хотел прослыть узурпатором. Прежним хозяевам оставляли их поместья и замки, с условием, что Бонапарт - Наследник всех сих богатств. Детей же - постригали в монашество. Чинно и благолепно. Только вот после пострига, - всех насиловали с особой жестокостью.
Любому дерьму лестно испробовать принцессу "на зуб", - пусть совсем маленькую. Ведь монашка все равно никому ничего не скажет, да и кто выслушает ее слезы?
Мою кузину не тронули. Физически не смогли тронуть... Ей лишь показывали "допросы", на коих взрослые пьяные дяди насиловали ее нянь, фрейлин и гувернанток, объясняя малышке, что с ней будет так же - годика через два. (Ей повезло, что она была - совсем маленькой...)
Дело открылось лишь после того, как заговорили жертвы извергов. Князья, да бароны стали стариться, а дочери их не могли и не хотели рожать, - вот все и вышло наружу. Стали искать концы, а я уже - всех сыскал...
У новой кареты был высокий порожек, а девочка была слишком слаба (она боялась кушать, веря, что ее усыпят и сонную...). Нога ее соскользнула со ступени и малышка со всего маху ударилась лбом о дверцу кареты и коленкой о стальной порожек. Глаза ее налились слезами, но она сразу до крови прикусила губу, - прусские принцессы не плачут. Раб не смеет ведать о боли своего господина.
Никто не решился помочь несчастной. Что будет с короной, если всякий станет лапать Наследницу? В Пруссии за это мигом укоротят на голову.
А может быть, кто и хотел подойти, да я был первым. Я поднял кузину на руки (она и не весила ничего), поцеловал в глазки, чтоб никто не видел предательских слез, и спросил:
- "Вам не больно, Ваше Высочество?"
Девочка обвила мою шею своими тонкими ручками, прижалась ко мне всем телом и я вдруг понял, - насколько ей одиноко и страшно. И чтобы ободрить ее, я прошептал:
- "Ну все, все... Теперь мы вместе и я никому не дам Вас в обиду. Ты веришь мне? Ведь я твой старший брат, верно?"
По сей день не могу забыть счастья в глазах малышки, когда она прильнула ко мне и прошептала:
- "Да. Я верю Вам. Я всегда мечтала о принце, который поцелует меня и я из лягушонка - стану принцессой", - она подставила мне свои тонкие злые губки (точь-в-точь - матушкины) и я поцеловал их. У меня было чувство, будто я целую больного воробышка и я боялся убить его одним лишь дыханием, настолько он был слаб после сего приключения.
Тут из кареты раздалось довольное ворчание тетки:
- "Ну вот, - спелись голубки. Ну, погодите немного! Шарлотта, подумай, какое хозяйство у этакого жеребца! Обожди пару лет, а потом уж - готовь маслице!" (Если русский двор за глаза зовут "хлевом", то прусский "казармой". За весьма специфические юмор и нравы.)
Кузина весьма смутилась и торопливо отпрянула от меня. Я подсадил ее в карету, она легонько ойкнула, опершись на побитую ногу, и сразу обратила на себя внимание стареньких статс-дам. (Милочка, какой ужасный синяк! Эй, кто-нибудь - леду и корпии Ее Высочеству!)
На прощальном вечере, посвященном заключению Тильзитского мира, давали оперу и наконец-то пела "мамзель Софи". К занавесу, когда охрана утратила былую бдительность, моим людям удалось смести с дороги жандармов и я вошел в зал, где шло представление.
И вот, - раздаются заключительные аккорды, героиня Софи умирает на сцене, а я иду по центральному проходу в шинели со споротыми погонами. А в руках у меня букет самых прекрасных, самых огненных роз, какие только бывают посреди лета.
Бонапарт - белый от ярости, у Александра нервный тик, но публика разглядывает нас с нескрываемым интересом. Толпе нравятся эти штуки, - ими она живет из поколения в поколение. Я подхожу к сцене и осыпаю "мамзель" розами с головы до пят. Она, лежа посреди сцены ("умерла" по либретто), застыла и подглядывает за своим Государем (давеча он самолично выдрал ее розгами). Тут я опускаю руку в карман и кто-то визжит:
- "У него пистолет!" - офицеры бросаются ко мне, а Софи с ужасом смотрит и ползет от меня всем телом вглубь сцены. Тут я вынимаю споротые полковничьи погоны и кидаю их к ногам певички. На меня кидаются жандармы, а Софи вскакивает, с чувством целует мои погоны, а потом поднимает одну из огненных роз и бросает ее обратно - через всю залу.
Французские жандармы - люди весьма жесткие, как по команде на миг отпускают меня, дают мне поднять эту розу, а уж потом заламывают мне руки за спину и выволакивают из оперы...
Там ко мне подходит Коленкур и с ним прочие. Кто-то грозит всеми смертными казнями, но Коленкур наливает мне бокал шампанского. Кто-то кричит, что Императору будет доложено о том, как Коленкур пьет с "врагом Государя", но тот язвит:
- "С чего вы взяли, что это враг моего Господина? Теперь это не враг, но его - кредитор!" - все изумленно смолкают, а Коленкур, лукаво усмехается:
- "Из нынешней проделки следует, что полковник спал с нашей Софи. Но теперь-то она спит с Государем! После главного из местных Жеребцов и его бездонного кошелька...
Бабы - существа слабые, недалекие, но они умеют сравнить. Неужто вы не можете понять, что после сей Жертвы Император не может не приблизить "mon Sasha" к себе безусловно?!
Тут - l'Amour! И наш Государь выиграл! Как всегда..."
И Коленкур, как всегда, оказался прав. Александр Павлович был взбешен и посулил мне верную плаху. Великий же корсиканец хохотал от души и даже уговорил моего кузена, - вернуть мне все звания, ибо с точки зрения Франции дело теперь не стоило выеденного яйца.
Меня же Бонапарт пожелал видеть в Париже, в качестве атташе по культурным вопросам. (А Коленкура немедля отослал в Россию, сказав: "Монархисты слишком уж снюхались!")
Через полгода в Париже я слушал Оперу в ложе для почетных гостей. Софи случайно заметила меня и в антракте прислала конверт, в коем был один из моих погонов полковника с запиской - "Savage" ("Дикарь").
Я был в ложе с "Прекрасной Элен" и она первой прочла записку и, скривив носик и вопросительно подняв бровь, презрительно бросила:
- "Если ты и вправду имел дело с настолько дешевой шиксой, - не подходи ко мне. Я боюсь подцепить дурную болезнь".
Я поцеловал Элен и, обращаясь к сидевшему рядом с нами ювелиру Францу Дитриху, просил:
- "Милый Франц, вставьте-ка в сей погон пару камушков: сапфиры, брильянты, - в общем, на ваш вкус и вручите его примадонне. Если вы успеете сделать сие до конца спектакля, за все плачу вдвойне. Да, и еще... Вручите-ка мамзели и это", - тут я перевернул записку Софи и черкнул на другой стороне "Mademoiselle". Элен иронически хмыкнула, прочитав написанное, и благодарно пожала мне руку.
Когда опускался заключительный занавес и артисты выходили на прощальные поклоны, примадонне подали мой конверт с букетом ослепительно белых лилий. Мсье Дитрих не стал бы ювелиром нашего дома, если бы не угадывал мнений и настроений без лишних слов.
Мадемуазель весьма болезненно улыбнулась. Она хорошо поняла смысл ответа, но все же на глазах у всех раскрыла конверт. Ее глаза блеснули таким счастьем, что она, не помня себя от радости и нарушая приличия, вынула мой погон и приколола себе на грудь, точно брошь. Да он и стал весьма изысканной и необычайно дорогой брошью, - Элен даже не выдержала и прошипела мне на ухо:
- "В другой раз за срочность не удваивай гонорар. Да и что за ребячество, - удваивать цену, не зная работы?!" - но дело было сделано, да и весь свет уж заметил, как чудят русские гости.
Так что я даже поднял руку и помахал мамзели. Элен в ту же минуту по-хозяйски крепко взяла меня за плечо и общество сразу поняло значение сего жеста.
Певичка тоже поняла намек и пристально посмотрела на Элен. Мужчины в таких случаях судорожно считают нашивки на рукаве, или звезды в погонах соперника. Дамы в эти минуты прикидывают - сколько на врагине навешано. Что любопытно, - на Софи было нацеплено на порядок больше, но сама она при всем том выглядела во сто крат дешевле. Поэтому мамзель весело помахала мне рукой и послала воздушный поцелуй. Но у публики не возникло сомнений, что сей поцелуй был прощальным.
Через пару дней на обеде у Императора во время перемены блюд Бонапарт подошел ко мне и тихо спросил:
- "Неужто ваша жидовка лучше в постели, чем наша Софи?"
Я с поклоном отвечал:
- "Никак нет, мон Сир. Но у нее есть одно преимущество. С Вами она не станет даже за камушки", - француз в первый миг оскорблено посмотрел на меня, но потом только развел руками:
- "Поверь, меня самого тошнит ото всех этих шлюх. Но я - Император и мои люди верят, что я обязан переспать с лучшими юбками моей Империи. А мне достаточно моей Жозефины, но... Положение обязывает.