27366.fb2
Он был интуит -- то, что другие постигали в библиотеках, он воспринимал интуитивно, чувственно. У него была необъяснимая способность по фрагменту представить вещь целиком или, по крайней мере, убедить собеседника, что он в курсе дела.
Когда Тарковский ставил в Ковент-Гардене "Бориса Годунова", он рассказывал друзьям, что "Сережа никогда не читал "Бориса Годунова", но, разговаривая с ним на эту тему, вы этого не ощутите. Наоборот, он даже предложит совершенно блестяще перепоставить какую-нибудь сцену. Сережа вообще считал, что вовсе не все надо читать и не все надо смотреть, он отлично обходился без этого. И самое поразительное -- это ничуть не мешало его творчеству. Вы заметили, что на экране у него почти ничего не происходит, а зритель медленно погружается в созерцание красоты?"
С книгами у него были особые отношения: однажды он решил испытать ассистентку, прежде чем взять ее на работу, и попросил достать редкую книгу "Вокруг Пушкина". Та несколько дней рыскала по городу и достала книгу буквально из-под земли. Гордясь, принесла ее Параджанову. Тот сразу открыл нужную страницу, ткнул пальцем в гравюру какой-то старухи с большой брошью и сказал приятелю за столом: "Вот такую брошь недавно продали в комиссионке на Плехановской. Помнишь, я тебе говорил?" И тут же потерял интерес к книге.
В Киеве у него их было всего две -- довоенное издание "Мойдодыра" и на английском языке "Кентавр", подарок Апдайка. И этой "библиотекой" он очень гордился. На допросе (о чем речь ниже) следователь его спросил, когда он в последний раз брал в руки книгу? "Последняя книга, которая произвела на меня сильное впечатление после ВГИКа, был "Мойдодыр". "Ну разве это серьезно?!" -- возмутился следователь. А между тем это был тот редкий случай, когда Сережа говорил серьезно. Придя ко мне на новую квартиру, он спросил, указывая на полки с книгами: "И это вы все с Инной прочли?"
Ах, как мне сегодня не хватает этих его вопросов!
Хуциевский Параджанов
Мы с ним учились в одни годы, но он был младше на курс, и по ВГИКу я его не помню, хотя слышал фамилию Параджанова, потому что вокруг него постоянно были шумные истории. Первая жена Сережи, красавица татарка, работала продавщицей в Мосторге. Ее звали Ничар Карымова. За то, что она вышла замуж за иноверца, родители бросили ее под поезд (за нее был уже получен калым от военного, татарина.) Вот такая была драма, об этом судачили студенты, и Сережа потом это подтвердил. Уже в восьмидесятых годах он ездил на кладбище, искал могилу и не нашел, вернулся грустный.
А познакомился я с ним в 1953 году -- вон как давно! -- когда приехал в командировку в Киев, где он работал, окончив институт. Мне что-то поручили ему передать, я созвонился с ним и вот сижу, жду его в холле гостиницы "Театральная". Не знаю почему, но когда я слышал в институте фамилию Параджанова, то думал, что это Марлен Хуциев, и когда здоровался на бегу с Марленом, то думал, что это Сережа. Вот такое смещение. Поэтому жду Параджанова, но с лицом Хуциева. Входит Сережа, кивает мне, я с недоумением отвечаю и отворачиваюсь. Он в смущении садится поодаль и, когда мы встречаемся глазами, то улыбается мне. Я же сижу букой и злюсь на Параджанова, что он опаздывает. Наконец он подходит:
-- А вы не меня ждете?
-- Нет.
-- Но вы же Катанян? А я Параджанов.
Мы сразу подружились. В день моего рождения я угощал в ресторане обедом Сережу, Алова и Наумова, потом все поднялись ко мне в номер, и Сережа, не сходя с места, в зеленых шерстяных носках станцевал нам вариацию Пана из "Вальпургиевой ночи", чем страшно меня удивил. Я тогда не знал, что он до Института кинематографии учился в Тбилисском хореографическом училище, которое не закончил, как, впрочем, и железнодорожный институт ("Страшно подумать, сколько было бы крушений, окончи я его...").
В Киеве он жил в общежитии студии (теперь им. Довженко) в одной комнате с Аловым, Наумовым и Чухраем. Всем им впоследствии суждено было прославиться. Однажды, когда я у них засиделся, а денег на такси, конечно, ни у кого не было, Сережа уложил меня на свою железную, какую-то сиротскую кровать, а сам куда-то ушел ночевать. Утром выяснилось, что он спал на столе в Красном уголке, укрывшись переходящим знаменем. Это было так на него похоже -- гостеприимство, доброта, бескорыстие. Он мне подарил кованый чугунный подсвечник, некогда принадлежавший Богдану Хмельницкому. Так сказал Сережа, и я принял это за чистую монету. В действительности он был из реквизита одноименного фильма Игоря Савченко. Подсвечник мне очень понравился, он переезжал со мной с квартиры на квартиру и теперь живет в редакции студии, где я проработал всю свою жизнь.
Злостный неплательщик
В январе 1956 года он приехал в Москву с молодой женой Светланой. Это была застенчивая хохлушка, прелестная, вся какая-то светящаяся. Она была (и осталась) красавицей -- достаточно взглянуть на ее портреты, которые Сережа не уставал делать до конца своей жизни. Ее отец Иван Щербатюк работал представителем УССР при нашем посольстве в Канаде, до замужества Светлана два года прожила в Оттаве, говорила по-английски, была элегантна. Она стала женщиной его жизни с той минуты, как он увидел ее в ложе Киевского оперного театра, где она потеряла сознание, ощутив его неодолимо страстный взгляд, -и до того страшного часа, когда бросила первый ком земли в его могилу. И хотя они годы прожили врозь -- он всегда думал о ней, как умел заботился, в его стрессовых состояниях Светлана была рядом, и в его черные годы, недостатка в которых Сергей не испытывал, она показала себя достойной женщиной, что подчас требовало определенного мужества. Ее образ вечно будоражил его, и он запечатлен навсегда в картинах, коллажах и рисунках. И сегодня Светлана олицетворяет для меня то немногое, что еще осталось от личности живого Сережи.
Умная и добрая женщина, она преданно любила Сережу, жалела его и ценила, с первых дней поняв его талант и неординарность. Они поселились в комнате, которую ему наконец дали от студии. Об этом новоселье я узнал из его "письма", он вложил в конверт объявление, которое сорвал в подъезде: "Список злостных неплательщиков: 1. Параджанов С.И. Домоуправление".
Жили они своим хозяйством славно, но не всегда согласно. Невозможно было постоянно играть, как того требовал Сережа: котлеты укладывать на блюдо не так, а эдак, яблоко чистить только таким макаром, чашку ставить не туда, а сюда. Даже из Светланы он делал модель или, если угодно, часть обстановки. То пересаживал ее к окну, то против света, то накидывал на нее шаль, то вплетал жемчуга в волосы. Ласково улыбаясь, она до поры до времени все безропотно терпела, но я уставал даже смотреть на эти бесконечные мизансцены.
Потом родился сын -- красивый белокурый Суренчик, в маму. Оба его обожали. Это был скромный, улыбчивый, спокойный мальчик, и в те дни, когда Сережа до него дорывался, он начинал режиссировать его поведение и наряжать, наряжать. Цилиндр, жабо, камзол... "Когда Суренчик вышел на проспект Руставели, то все решили, что начался карнавал!" В дальнейшем Сурен окончил архитектурный институт.
В 1961 году Светлана ушла от мужа. Их брак не сложился, я уверен, из-за характера Сережи.
Давно, в Киеве
В 1966 году под Косовом, что на Украине, я увидел скалы, словно выкрашенные синькой. Осенью, среди золотой листвы, это выглядело необыкновенно. Почему вдруг синие? Никто не знал. А Сережа воскликнул: "Да это же я их выкрасил для "Теней"! Неужели до сих пор не облезли?" Не облезли. И таким образом Сережа преобразил ландшафт на долгие годы. Потом уже я прочитал, что и Тарковский выполол все желтые цветы с поля, когда это ему было нужно для цвета, и Антониони красил деревья в серебряное и лиловое.
Я видел его фильмы украинского периода, сегодня прочно забытые, о которых мне с ним не хотелось говорить, как, впрочем, и ему со мной о белиберде, которую я снимал в то время в Киеве про барабанные пионерские будни. Никто сейчас уже не помнит ни его "Первого парня" (1959), ни "Украинскую рапсодию" (1961), ни "Цветка на камне" (1962.) Эти картины давали ему с семьей возможность не умереть с голоду. Правда, в "Цветке на камне" три-четыре куска останавливали внимание, и, как я теперь понимаю, это были робкие и интуитивные попытки отыскать свой стиль и почерк. Но в 1965 году наши блеклые экраны были буквально взорваны параджановским фильмом "Тени забытых предков". Картина произвела сенсацию, и впервые имя Параджанова появилось в прессе.
"Бывает так, что люди, жившие совсем в другое время, имевшие отличную от нас систему взглядов и представлений о мире, вдруг делаются нам близки, начинают волновать нас, и мы разделяем их радость и горе. Это чудо совершает искусство. Как бы ни были далеки от нас события и люди, их обычаи, нравы, прикоснись ко всему этому истинный художник -- и мы поверим ему, поймем его героев, нам откроются их сердца, скрытые под чуждыми одеждами, мы разделим их мысли, хоть и высказанные на чужом языке" ("Искусство кино").
"Бывают такие фильмы, которые навсегда врезаются в память. Этот фильм не похож на другие, он исключителен: поэма, опера, документ, легенда. Это могли бы сделать Флаэрти, Довженко, Шекспир, Босх или Шагал. Потрясающая картина, поразительное зрелище жизни народа, все еще связанного со старыми обычаями. Фильм выходит на экраны Парижа. Не пропустите его!" ("Юманите").
"Этот полный драматических ситуаций, красочных костюмов фильм о любви уносит нас далеко от Советской России в Россию классическую" ("Фигаро").
"Фильм Параджанова похож скорее на сон, насыщенный и лирический, сложный и интересный" ("Нувель литерер").
"Тщательный анализ фильма позволяет сделать вывод, что Параджанов создал великолепную поэму в стиле барокко, которую будут очень хвалить или очень ругать" ("Экспресс").
Однажды Сережа рассказал, как снимались "Тени".
"Эпизод оплакивания Миколы. Положили на стол гроб, посадили местных бабушек-плакальщиц. Начали! Бабушки не плачут. В чем дело? "Гроб пустой". Я говорю ассистенту: "Ложись в гроб". Ассистент ложится. Мотор! Начали! Бабушки молчат. В чем дело? "Он молодой". Нашли деда, положили в фоб, бабуси ,не плачут: "Он чужой". Привезли деда из их деревни, своего, любимого. Положили в гроб. Тут такой плач поднялся, после съемки остановить не могли".
"...Нашел я дедусю, чтобы сыграл народную мелодию для одного эпизода. Он принес инструмент -- дощечка и струна.
-- Что играть, веселое или грустное?
-- Играй веселое.
Дед пропиликал: тинь-тинь-тинь.
-- А теперь грустное.
Дед опять: тинь-тинь-тинь.
-- Какая же разница?
-- Не понял? Тогда вот что. Я сначала буду играть веселое, потом кивну и сыграю грустное.
Опять: тинь-тинь-тинь. Кивает. И снова: тинь-тинь-тинь.
-- Понял?
-- Нет.
-- Тогда не снимай кино про Гуцулыцину".
Но вопреки совету дедуси фильм был снят, мелодия там звучала, и ее слышали в кинотеатрах многих стран.
Как-то Андрей Тарковский заметил, что "в конце концов после нас останутся только наши фильмы, которые будут давать право нашим потомкам судить о нас самих". С Параджановым, думаю, дело будет обстоять несколько иначе. О нем станут судить не только по его картинам. Он был гений сумасбродных выдумок, и истинное творчество Параджанова в немалой степени состоит из самосотворения живой легенды вокруг себя, из всех этих рассказов, историй, розыгрышей, интервью и мистификаций, которыми были охвачены все, кто с ним соприкасался. Часто приезжая в Киев, я всегда с ним виделся. Время покрывает туманом воспоминания -- чем дальше, тем туман гуще, и если дневниковые даты не уточняют события, то встречи сливаются в непрерывную киноленту. Хотя жил он в Киеве трудно и сложно, но я запомнил его с блестящими глазами, веселым, ярким.
Вот он показывает мне город и заводит в пещеры Киевско-Печерской лавры, затевает там длинный разговор с монахом на плохом украинском языке, а когда мы выбираемся на свет Божий, радостно сообщает, что договорился, и нас принимают послушниками в какую-то обитель.
Вот он на базаре ругает меня, что я купил помидоры не у того, у кого надо.
-- А у кого надо?
-- Вон у того попа-расстриги. Посмотри, какой он красивый, надо купить у него!
Подходим. Выясняется, что это не поп-расстрига, как хотелось Сереже, а волосатый коновал, и помидоры у него никудышные, и глаз слегка косит -словом, полное фиаско.
Вот мы идем домой к Тарапуньке -- кто не помнит этот веселый эстрадный дуэт Тарапуньки и Штепселя? -- и несем ему свистульку, так как у него родился сын. И хотя Сережу не ждали, но очень ему рады. Он вообще возбуждался от известия, что у кого-то появился ребенок. Детей любил, но, клевеща на себя, утверждал, что "лишь чужих и на два часа". Очень любил Суренчика, своих племянников, сыновей Тарковского и Любимова, вообще окружающую ребятню. Недаром дети у него во дворе играли "в Параджанова"! Однажды ему очень понравился один детский спектакль, на следующее представление он откупил ложу и пригласил всех ребятишек из переулка. В антракте одарил их конфетами, а оставшиеся стал кидать в партер тем детям, что смотрели на странного бородатого дядю.