27366.fb2
-- Ну, если вам так нравится мой платок, я могу им поделиться с вашей женой.
-- Каким образом?
-- Придем домой, разрежем его по диагонали, и получатся две треугольные косынки, платок ведь большой.
-- Вы серьезно говорите?
-- Абсолютно.
Чего тут ждать, пока придем домой? Сережа тут же остановился у раскрытого окна, за которым у плиты хозяйничала толстая распаренная тетка:
-- Мадам, у вас есть ножницы?
-- Чего?
-- Я разве тихо говорю?
Женщина протянула ему ножницы, как будто так и надо. Сережа снял со Светланы платок, с нашей помощью разрезал его на две половины, бережно сложил свою косынку, отдал ножницы, и мы пошли дальше как ни в чем не бывало.
На исходе зимы 1972 года Сережа сказал, что завтра мы пойдем на барахолку: там можно встретить самые неожиданные и крайне необходимые вещи.
-- Например?
-- Чайницы! (Он тогда увлекался чайницами.)
-- Ну, мне они не нужны. Я мечтаю о тулупе, у меня нет зимнего пальто, а тулупы теплы и нынче в моде. Я бы купил и себе и жене.
-- Я это вам с Инной устрою в две минуты. У меня знакомые в деревне, и по моим эскизам они сошьют дубленки и вышьют их бисером, украсят сутажом, как я им нарисую.
Сказано -- сделано! Бумаги под рукой не оказалось, он схватил французский журнальчик "Brieves Nouvelles de France", на чистых местах моментально набросал несколько моделей и назначил цену. Я только рот разевал.
На барахолке он подолгу стоял перед китчевыми клеенчатыми ковриками с русалками и лебедями, беседовал с продавцами по-украински, торговался, не покупая, и все подбивал меня приобрести эту "потрясающую красоту". Никаких тулупов не было, мне надоело, я замерз и звал его уехать. "Хождение за покупками -- монолог", -- отшил он меня. Я часто вспоминаю это меткое выражение. Действительно, один ищет одно, другой -- другое и томится, пока спутник рассматривает что-то, на что тебе наплевать. На сей раз дело закончилось покупкой за гроши чайницы старого стекла, и мы ушли только тогда, когда Сережа убедился, что больше ничего интересного нет, и тоже окоченел. Никаких тулупов он мне не устроил ни "в две минуты", ни в два года. Зато остались у меня его чудесные фантазии на страницах французского еженедельника.
Узнав, что у нас стоит письменный стол стиля "жакоб", Сережа решил подарить мне шесть стульев и два кресла того же стиля, чтоб был полный гарнитур. Ни более ни менее. Оглянувшись и ничего этого не обнаружив в его комнате, я подумал с облегчением: "А, пусть себе болтает. Мне это абсолютно не нужно, некуда ставить, да и как можно принимать такой дорогой подарок? Слава Богу, очередная фантазия". Но не тут-то было. "Они стоят у моих знакомых, я им обставил квартиру, а "жакоб" им не подходит, и я отдам его тебе". Через пару дней он повез меня в новую пятиэтажку, хозяев не было, но Сережа открыл дверь своим ключом. Квартира была им обставлена в народном стиле: керосиновые лампы, иконы, рушники, сундуки, бумажные цветы и тому подобное. В спальне Сережа возмутился, что хозяева что-то сделали по-своему, он переставил комод и снял со стены семейную фотографию. На кухне достал из буфета вино и бокалы, пошарил в холодильнике, красиво накрыл стол и принялся меня потчевать. Я же чувствовал себя домушником. От шести стульев я отбрыкался, а кресел, к счастью, не оказалось -- хоть немного, да присочинил Сережа. Но все же один стул он мне велел забрать в подарок Инне, а себе прихватил второй. (Сережа играл роль Остапа Бендера, я -- Кисы Воробьянинова.) Ничего не убрав со стола, мы спустились вниз. "Что подумают хозяева, когда вернутся? -- спросил я в крайнем смущении. -- Верно, решат, что была кража". "Они привыкши", -- уверенно ответил Сережа. А стул очень подошел к столу, за которым Инна и сейчас работает.
Три метра чернобурки
Если он видел вещь, подходящую к той, что есть у вас, он сходил с ума, но добывал ее и приносился в два часа ночи, чтобы подарить. Увидел в комиссионке молочник желтый с золотым ободком, купил и принес мне. "???" -"Но ведь у тебя есть две чашки такого же цвета, а теперь к ним и молочник!" Да я и помнить о них не помнил, затерянных в недрах буфета, а ему они запали.
В Киеве он раздобыл трубку для курения и стал уговаривать Гришу Чухрая подарить ее Борису Барнету. Почему Барнету? Они были почти незнакомы и вообще по какому поводу? "Как ты не чувствуешь -- Барнету так пойдет курить трубку. Он будет такой живописный. Особенно в профиль". -- "Да он вроде бы не курит". -- "Все равно, ты только представь: Барнет в профиль с трубкой. Он красивый. Надо ему подарить. Так будет вальяжно -- профиль, трубка..." И он показал.
А однажды шел по улице Горького с Володей Наумовым -- в студенческие времена -- и нес в руках зеленого керамического барана -- кувшин из Гуцулыцины, очень красивый. Вдруг говорит: "Слушай, в этом доме живет Илья Эренбург. Давай зайдем к нему и подарим барана". -- "А ты знаком с ним?" -"Нет, но какое это имеет значение?" Зашли, подарили, Эренбург очень удивился, угостил их заморским ликером, и больше они никогда не виделись.
Нет ни одного человека, который был бы с ним знаком, даже мимолетно, и не получил от него подарка -- хоть "царского", хоть ерундового, но всегда отмеченного печатью его неповторимого вкуса.
Мир его любимых вещей! Долго он хвастался подозрительным кольцом, говорил, что это подарок Католикоса. Один друг наконец сказал: "Успокойся, все видели его. Кроме Католикоса". Он не обиделся, только с мнимой многозначительностью переодел кольцо на другой палец. Халат эмира Бухарского, в котором танцевала Тамара Ханум (я ему рассказывал о нем), не давал ему покоя, пока он не вырядился в нечто тоже живописное, шелковое, более или менее персидское, с вышитой надписью, которая в его переводе звучала так: "Я касался Надир-шаха". Ерунда, конечно, но очень уж ему хотелось. Да еще пришил колокольчик подмышку и любил неожиданно поднять руку, чтобы раздался звоночек. Все улыбались. Я и сейчас улыбнусь, как вспомню.
С семьдесят восьмого года Сережа вернулся жить в свой родной Тбилиси и вскоре поехал на Украину повидаться со Светланой и Суренчиком, с многочисленными друзьями. И накупил там всякую всячину. Какую и для чего? А вообще. Ему дают деньги, чтобы он купил что-либо интересное -- посуду, лампу, коврик, бусы, а то и просто туфли или кашне -- на его вкус. И он всем привозит, ему доставляет удовольствие разыскивать, торговаться, покупать, держать в руках. Бывает и так, что купит что-либо себе, не может удержаться, а потом долго старается подарить эту вещь. На сей раз он зачем-то привез черное шелковое платье тридцатых годов -- ретро! Всем женщинам, которые у него появлялись на галерее (имя им -- легион), он стремился его презентовать. Они с ажиотажем пытались напялить его на себя, но тщетно: оно было всем мало. Все же одна худышка втиснулась. Сережа обрадовался: гора свалилась с плеч. Девица же, пока не передумали, тут же улетучилась, расточая воздушные поцелуи.
И еще он привез подлинный шляхетский кафтан -- бархат болотного цвета расшит шелковыми цветами. Красиво, все примеряют, но опять мало, хоть плачь! К счастью, пришли дети и на одну девочку налезло: кафтан оказался детский. Радости не было предела, и девочка побежала домой в бесценном, музейной работы костюме.
А черную шляпу-канотье с вуалеткой Сережа пытался подарить всем подряд, но дело кончилось тем, что надел ее на лампу вместо абажура и успокоился. Его учитель Игорь Савченко говорил: "Ах, Параджанов, ты умрешь бутафором". И, помолчав, задумчиво добавлял: "Или церемониймейстером".
Истоки сего -- в детстве. Его отец был коммерсант -- то продавал спинки никелированных кроватей (!), то был директором комиссионки, -- и мальчик вырос среди разговоров о купле-продаже. Он с детства научился разбираться в стилях, марках, фирмах, каратах. Он любил просто держать вещи в руках, рассматривать, перебирать и примерять -- перстни, меха, тарелки, канделябры. Он обожал торговаться, уступать или стоять на своем, иной раз и слукавить -словом, принимать участие в торжище. Он любил не только сияние драгоценных камней, но сами их названия, мог бормотать ни к селу, ни к городу: "Алмазы, топазы, сапфиры..." Он фантазировал на эти темы бесконечно, выдавая желаемое за действительное. То и дело, надо не надо, я слышал от него:
-- Я отдал ей голубой бриллиант за бесценок.
-- Завтра я подарю Инне сапфировое колье. Пусть носит.
-- Я отослал Светлане кораллы в серебре.
-- Видел на Софико жемчужное ожерелье? Бесценное. Это я ей подарил.
-- Ты?
-- А кто же еще?
-- Чтобы устроить этого оболтуса в институт, я подарил жене ректора три метра чернобурки!
Если бы у него это было, то не исключено, что он действительно подарил бы. На самом же деле подарки имели место, но не столь драгоценные, не тем людям и не за то, о чем он говорил, а просто так, от доброты душевной, от потребности сделать приятное, но иной раз и от тщеславия, желания поразить. Подарки -- род недуга. Он не мог не подарить чего-либо человеку, который был ему симпатичен. В 1957 году ко мне в монтажную поднялся, задыхаясь и чертыхаясь, пожилой человек из Киева. Вывалил на меня три кило зеленых груш и шкуру маленького медвежонка -- презент от Сережи. И киевлянину это обуза, и мне ни к чему медвежонок и эти недозрелые груши. Но Сережа любил делать подарки, и все, попадая под его обаяние, подчинялись ему.
Однажды звонит из Киева: "Я хочу принять министра культуры Франции с женой, что делать? Я придумал только, что в квартиру войдет нарядная гуцулка с коромыслом, а ведра будут полны шампанского со льдом. Затем парубок подаст зажаренного гуся в бумажных розах и лентах, а в глазах у гуся будут изумруды -- это серьги, которые я потом подарю министерше. В углу будет играть бандурист, я ему приклею бороду, как у Черномора, а конец закину на люстру и там обовью ею лампу, для полумрака, чтобы мацам не увидела, что изумруды поддельные... Что бы придумать еще?" -- "Еще???!!!"
Когда в том же Киеве к нему пришел Тарковский, то первым, кто его встретил, был живой ослик, привязанный к батарее (это на восьмом-то этаже!.) Оправившись от изумления, Андрей Арсеньевич увидел Сережу, который, улыбаясь, смотрел ему в глаза и наливал в бокал красное вино из старинной грузинской бутылки. Вино переливалось и расплывалось пятном на кружевной скатерти изумительной работы. "Сережа, вы губите скатерть, остановитесь!" -"Это так, но вы выше, чем кружева шантильи!"
Ален Гинзберг -- идол масс-медиа, гуру, родоначальник и вождь битничества, -- прилетев в Тбилиси, мечтал познакомиться с Параджановым. Сергей встретил его в черном парике с перьями, увешанный цепями. А чтобы поэт не чувствовал себя обделенным, его тут же облачили в нечто парчовое, воткнули розу и усадили якобы на трон. Для полноты картины кликнули дьякона Георгия, благо он жил по соседству. Тот явился в церковном облачении, что не помешало Параджанову водрузить ему на голову еще и подушку. Кворум был. И потекла неторопливая беседа.
"Мой дорогой Серж!"
После "Теней" он получил в Киеве маленькую отдельную квартирку, из которой он соорудил нечто среднее между бонбоньеркой и музеем. На видном месте висит полное комплиментов письмо Феллини, оно вставлено в золотую рамку, украшено павлиньим пером и засушенными незабудками. Начинается письмо словами: "Мой дорогой Серж!" Рядом висит письмо Анджея Вайды, который обращается к нему так: "Уважаемый коллега и Учитель!" У изголовья кровати горит каретный фонарь. На потолке висит изящный золоченый стул вниз дном, чтобы все могли прочесть: "Из гарнитура Его Императорского Величества Николая Второго". Не родной ли брат "подсвечника Богдана Хмельницкого", которым он мне морочил голову?
Из моего дневника: "В воскресенье я застал его сидящим перед старой картиной украинского мастера: в хате, полной бытовых подробностей, беседовали гуцулы. Он неотрывно смотрел на полотно, пока не стемнело. "Это потрясающе, -- сказал он, очнувшись. -- Но у меня нет денег, чтобы ее купить". С деньгами действительно катастрофа. Сережа в простое, и ему не платят ни копейки. Гости приносят еду, но сами ее и съедают. Я же -- богатый столичный режиссер! -- получаю аж 2 рубля 60 копеек суточных! Утром дал ему денег, чтобы он купил на завтрак хлеба, масла и сосисок. Ничего этого он, конечно, не купил, а принес банку оливок".
-- Господи помилуй, зачем нам оливки, когда нет хлеба?
-- Да ты посмотри, как это красиво!
И он поднес банку к окну, в которое било зимнее солнце. В его лучах, на просвет, это действительно было красиво. Весь он в этом -- не хлебом единым. Сережу немного подкармливают в "Вареничной", что открылась на первом этаже его дома. Он сделал там фреску: взял несколько разноцветных керамических плиток и, отламывая от них плоскогубцами кусочки и нанося на стену раствор цемента, сочинил пеструю толпу испанских танцовщиц в окружении гитаристов. Мы зашли туда поесть, его встретили, как короля, а он тут же: "Видите этого черноусого? (Это я,) Так вот, я с него делал того испанца с бубном. Узнаете? Он из Барселоны, ни слова не понимает по-русски, поэтому дайте нам двойные порции!" Все в восторге и денег с нас не берут".
Такой же неповторимый отпечаток вкуса и пристрастий хозяина носил и его дом в Тбилиси, где он прочно обосновался с конца семидесятых. Когда-то он весь принадлежал семье Параджановых, но из невнятных объяснений Сергея я так и не понял, почему у него осталась одна комната, у сестры Ани с семьей две, а весь дом в три этажа полон посторонними жильцами. Дом этот был узнаваем за версту: балкон разрисован Сережей красными узорами, а на ворогах -- офомные дорожные знаки, украденные с ближайшего перекрестка...
"Можно выстроить великолепное театральное здание, заказать художнику декорации, композитору -- музыку, набрать большой штат сотрудников -- и все это еще не будет театр. А вот выйдут на площадь два актера, расстелят потертый коврик, начнут играть пьесу, и, если они талантливы, -- это уже театр". Эту притчу Немировича-Данченко я вспоминал каждый раз, поднимаясь по скрипучей лестнице в комнату к Сереже, которая и столовая, и гостиная, и спальня, и, самое главное, его мастерская. В октябре 1981 года мы с женой были в Тбилиси и пришли к Параджанову без предупреждения: телефона у него не было нигде и никогда. И здесь мы увидели этот самый "потертый коврик -театр". Начиная с лампы над столом, которая каждый день преображается до неузнаваемости: то это скелет старого зонта, разукрашенный бусами, свечами и лентами; то метла из позолоченных прутьев, и, вглядываясь, я обнаруживаю среди них совок и щетку, которыми сметают мусор со стола; то керосиновая лампа, вокруг которой непостижимым образом трепещут бабочки, сверкая крылышками из толченых перламутровых пуговиц... В комнате, на террасе и галерее, типичных для старого Тбилиси, нет ни сантиметра, им не обыгранного. На стенах - фрески и коллажи. Кастрюли, сковородки и тазы тоже пущены в дело и образуют композицию, которую я не в силах описать. Над вашей головой на невидимой леске летит птица, по дороге "снося" яйцо, -- тоже на невидимой леске. На потолке комнаты укреплена клеенка "Пир в колхозе", расписанная Сережей в стиле ВДНХ, оттуда свисают яблоки и виноград из елочных украшений. Правда, "панно" носит утилитарный характер, защищая кровать хозяина от осыпающейся штукатурки. Его стол красиво инкрустирован лоскутами кожи, парчи и монетами. Сверху, чтобы можно было пить-есть, стелется прозрачный полиэтилен. Инкрустированы и ветхие венские стулья. Один из них называется "В честь Черчилля" и украшен еще бахромой с кистями. Каждая вещь достойна любого художественного музея.
На днях, читая про другого замечательного чудака, Алексея Крученых, я обращаю внимание на строки Николая Асеева:
А он любой обхлестанный веник