27397.fb2
Если вы приоткроете металлический ларь, который примостился в магазине у самой двери, вы тут же уловите запах, хотя вам понадобится некоторое время, чтобы осознать, что это за неуловимый дух, чуть горьковатый, как ваша кожа, и почти столь же знакомый.
Проведите рукой поверх содержимого, и шелковистая желтая пыль останется на бугорках ладони, на подушечках пальцев. Такая нежная, словно пыльца с крыла бабочки.
Поднесите к лицу. Вотрите в щеки, лоб, подбородок, не смущайтесь. За тысячу лет до начала истории невесты и женщины, мечтавшие выйти замуж, делали то же самое. Это сгладит все неровности и морщины, впитает возраст и жир. После этого долгие дни кожа будет давать золотистый отсвет.
У каждой специи свой благоприятный для нее день недели. У куркумы это суббота, когда солнечные лучи цвета масла обильно изливаются на металлическую поверхность, чтобы быть там поглощенными в своем накале, в то время как ты молишься девяти планетам за любовь и удачу.
Куркума, которую также называют халуд, что значит «желтый», — цвет рассвета, звук, который мы слышим внутри ракушки. Куркума, талисман-хранитель, предохраняющий еду от гниения в стране, где жара и голод. Куркума — специя-покровитель: ее кладут на голову новорожденного на удачу, насыпают в кокосовые орехи в дни пуджа,[11] натирают ею края свадебного сари.
Но это еще не все. И поэтому я беру ее только в тот строго определенный момент, когда ночь плавно перетекает в день, эти луковичные корни, похожие на искривленные бурые пальцы, вот почему я размалываю их, только когда божественная звезда Свати горячо пылает на севере.
Когда я беру ее в руки, специя говорит со мной. Ее голос — как вечер в самом начале мира.
Я куркума, расцветшая из Молочного Океана, когда дэвы и асуры[12] вспенили его ради сокровищ мироздания.[13] Я куркума, что возникла, когда яд уже был, но божественный нектар еще не родился, и являю собой нечто среднее между ними.
— Да, — шепчу я, покачиваясь в ее ритме, — ты куркума, защита от сердечной печали, миропомазание перед смертью, надежда на новое воплощение.
Вместе мы поем эту песню, как делали уже не раз.
Вот так я сразу же подумала о куркуме, когда жена Ахуджи вошла в мой магазин этим утром в черных очках.
Жена Ахуджи молода, а выглядит еще моложе своих лет. Но молода она не дерзкой, полнокровной молодостью, а беззащитной и испуганной, как человек, которого обидели и обижают все время.
Она приходит каждую неделю после зарплаты и покупает только самые необходимые продукты: дешевый нешлифованный рис, даль[14] по сниженной цене, маленькую бутылочку масла, ну разве что еще атта, чтобы испечь чапати.[15] Иной раз я наблюдаю, как она в нерешительном порыве берет в руки баночку с ачаром[16] из манго или пачку пападамов.[17] Но неизменно кладет все обратно.
Я предлагаю ей гулаб-джамун[18] из коробки со сладостями, но она мучительно и неудержимо краснеет и трясет головой.
Конечно, у жены Ахуджи есть свое имя. Лолита. Ло-ли-та — три мелодичных слога, идеально подходящих к ее мягкому типу красоты. Я предпочла бы называть ее этим именем, но, увы, не могу, пока она думает о себе только как о чьей-то жене.
Она мне этого не говорила. Она вообще едва произнесла пару слов за все время, что ко мне заходила, кроме «намасте»[19] и «это со скидкой» и «где можно взять». Но я знаю это, как и много других разных вещей.
Например, то, что сам Ахуджа — смотритель на портовом складе и любит пропустить стаканчик или два. Ну, изредка — три-четыре.
Или еще то, что у нее тоже есть дар, сила, хотя она никогда бы не подумала об этом в таком смысле. Любой материал, к которому она прикасается своей иглой, расцветает в ее руках.
Однажды я подошла к ней, когда она, склонившись над витриной, где у меня были ткани, рассматривала кайму сари, вышитую серебряной и золотой нитями.
Я вытащила его.
— Вот, — сказала я, накидывая сари ей на плечо, — цвет манго очень вам к лицу.
— Нет-нет, — она быстрым, извиняющимся движением сняла его, — я просто смотрела на материю.
— О, вы шьете?
— Шила когда-то, довольно много. Мне очень нравилось шить. В Канпуре я ходила на курсы шитья, у меня была собственная машинка Зингер, и многие женщины делали заказы, а я шила.
Она опустила глаза. В том, как уныло она склонила голову, я прочла невысказанное — ее дерзкую мечту того времени: однажды, когда-нибудь, возможно, — а почему бы и нет — ее собственный магазин: «Лолита, Ателье».
Но четыре года назад сосед, исполненный самых благих побуждений, пришел к ее матери и сказал: «Бахенжи, есть молодой человек, подходящая партия, живет за границей, зарабатывает американские доллары» — и ее мать ответила утвердительно.
— Почему ты не работаешь в этой стране? — спрашиваю я. — Я уверена, что здесь тоже многим женщинам требуются такие услуги. Почему бы не?..
Она посмотрела на меня тоскующим взглядом:
— Да, но… — и тут запнулась.
Она хотела бы мне рассказать кое-что, но разве может порядочная женщина говорить такое о своем муже: что целый день она мается дома одна, тишина — как зыбучий песок, засасывающий ее, сковывающий по рукам и ногам. Как она плачет, не в силах остановить падающие гранатными зернышками непослушные слезы, и как ругается Ахуджа, когда приходит с работы и видит ее заплаканные глаза.
Он не допускает даже мысли, чтобы женщина в семье зарабатывала. «Ведь я же мужчина, я же мужчина, я же…» — слова, как звук посуды, которую смахнули с обеденного стола.
Сегодня я завернула ее скудные, как всегда, покупки: мазур даль, два фунта муки атта, немного джеера.[20] И вдруг увидела, как она смотрит на детскую серебряную погремушку в стеклянной витрине, какими глазами — черными и затягивающими, как омуты.
Да, ведь вот чего жена Ахуджи хочет больше всего на свете. Ребенка. Конечно же, ребенок со всем ее примирит, даже с этими ритмичными телодвижениями, давящей тяжестью его тела, сопением ночи напролет, жарким животным дыханием, обдающим ее чем-то кислым. Его голосом, который, как мозолистая рука, настигает тебя в темноте.
Малыш заставит все это забыть, открывая свой крошечный ротик, сладко пахнущий молоком.
Тоска по ребенку — ее глубочайшее желание, глубже и сильнее, чем по благополучию, любви или даже смерти. Воздух в магазине от него тяжелеет, багровеет, как перед бурей. От него исходит запах грома. Горелой кожи.
О Лолита, которая пока еще не Лолита. У меня есть для тебя исцеляющее средство, что заживит твою полыхающую рану. Только как помочь, если ты еще не готова встретить шторм. Как помочь, пока ты не попросила? Но тем не менее я дам тебе куркумы.
Горсточка куркумы, завернутая в старую газету, с наложенным на нее заклинанием исцеления, незаметно скользнула в твою продуктовую сумку. Сверху веревочка, завязанная тройным бантиком в виде цветочка, а внутри — мягкая, как атлас, куркума такого же цвета, как след кровоподтека, наползающий на щеку из-под черного края твоих очков.
Иногда я думаю, есть ли вообще такое понятие, как реальность — объективная и неизменная сущность бытия. Или все, с чем мы сталкиваемся, стало таким согласно тому, что мы себе вообразили, то есть является порождением наших мыслей.
Каждый раз, когда я вспоминаю пиратов, этот вопрос начинает мучить меня.
У них были зубы как отполированный жемчуг и сабли с рукоятками из клыка вепря. Их пальцы украшали кольца с аметистами и бериллами и карбункулами, а на шее красовались сапфиры, приносящие удачу на море. Смазанная китовым жиром кожа светилась — темная, цвета красного дерева, или бледная, цвета березовой коры. Ведь они исплавали сто морей и побывали в тысячи странах.
Все это я знала из сказок, которые нам, когда мы были детьми, рассказывали на ночь.
Они нападали внезапно, грабили и жгли, а уходя, забирали детей: мальчиков — чтобы сделать из них пиратов, а девочек — шептала наша старая служанка, преувеличенно содрогаясь от ужаса, когда задувала наши ночные светильники у кроватей, — для своих извращенных удовольствий.
Но она знала о пиратах не больше, чем любой из нас, детей. Никаких пиратов не было и в помине в окрестностях нашей маленькой приречной деревушки, по крайней мере последнюю тысячу лет. Я сомневаюсь, чтобы она вообще верила в них.
Однако я верила. Много воды утекло с тех пор, и прошло время сказок, а я лежала без сна и призывала их в мыслях. Где-то далеко в пространстве великого океана они стоят на носу своих кораблей, невозмутимые, руки скрещены на груди, лица, гранитные маски, обращены в сторону нашей деревни, волосы треплет соленый ветер.
Я тоже желала почувствовать на своем лице этот ветер. Эту неуспокоенность. Как скучна стала моя жизнь: бесконечные дифирамбы, льстивые речи, горы подарков, трусливая почтительность родителей. И эти нескончаемые ночи, когда невозможно заснуть от кудахтанья девиц, вздыхающих по своим мальчикам.
Я зарывалась лицом в подушку, чтобы спрятаться от пустоты, которая, подобно цветку с черными лепестками, раскрывалась в моем сердце. Я лелеяла свое недовольство, пока оно не заострялось, как звонкая стрела, и тогда я отпускала ее лететь через моря на поиски моих пиратов.
Это была магия зова, хотя только позже на острове я узнала об этом. Магия зова, которая, как рассказывала нам Мудрейшая, может привести кого бы то ни было откуда угодно, если ты только захочешь, — заставить возлюбленного пасть в твои объятия или врага — к твоим ногам. Которая может исторгнуть душу из тела и перенести ее, живую и трепещущую, в твою ладонь. Которая, если использовать ее неаккуратно и бесконтрольно, может нарушить высшее равновесие.
Вот так. Кто-то может винить купцов, разносивших весть обо мне по морям в разные страны, пока и до ушей пиратов она не дошла. Но я-то знаю…
Они явились на закате. Позже я размышляла о том, насколько сумерки — подходящее время: когда день не отличишь от ночи, желаемое от действительного. Черная мачта, прорезавшая вечернюю мглу. Десятки факелов, жадно выхватывающие своим пламенем домишки, зернохранилища и коровники, уже пахнущие горелым мясом. И позже — расширенные глаза жителей, рты, раскрытые для крика, и только валом клубится дым.
Мы сидели за столом и ели, когда пираты проломили бамбуковые стены отцовского дома и кинулись на нас. Пот стекал с их почерневших от копоти лиц, а за их в усмешке искривленными губами сверкали зубы, как полированный жемчуг. И глаза. Блестящие и пустые, ищущие меня, ведь их позвала моя магия — та золотая стрела, которая столь неосмотрительно была пущена мной лететь над водами.
Нога отшвыривает посуду и кувшины, на полу разбросаны рис, и рыба, и пальмовый мед; рука рубит воздух направо и налево, вонзая меч в грудь моего отца. Другие руки срывают гобелены со стен, волокут женщин в угол, бросают грудой ожерелья, серьги и украшенные камнями пояса поверх зеленой юбки, которую одна из моих сестер когда-то носила.
Мамочка, я не думала, что это будет вот так.
Я пыталась остановить их. Выкрикивала все заклинания, которые только знала, пока в глотке не пересохло, чертила знаки трясущимися руками. Возилась с черепком от кувшина в попытках заострить его и, наконец, кинула, метя в сердце их капитана. Но он отбросил его одним мизинцем и приказал своим людям связать меня.
Магия моего зова привела в движение колесо Джаггернаут,[21] которое теперь даже я не могла остановить.
Через горящую деревню они провели меня, ошеломленную от ужаса и стыда, от своей неожиданной беспомощности. Тлеющие обломки. Животные, ревущие от страха. Голос капитана, разносящийся среди стонов умирающих, со страшной иронией нарекающий меня новым именем. Бхагивати, Приносящая Удачу — вот чем я должна была стать для них.
Отец, сестры, простите меня, Найян Тара, — ту, что хотела вашей любви, а заслужила лишь страх. Прости и моя деревня — ту, чьи праздная тоска и досада сделали такое с тобой.
Их боль жгла мое сердце раскаленными углями, а тем временем пираты уже втащили меня на палубу корабля, подняли паруса, и моя родная деревенька, обозначившаяся пламенеющей полосой, исчезла с горизонта. Много времени минуло с тех пор, как магия зова истощилась, а сила моя вернулась ко мне, удесятеренная ненавистью, как это часто бывает с силой. Но эта боль продолжала съедать меня, даже после того, как я свергла капитана, став сама королевой пиратов (самое большее, чем только могла стать). Я думала, что жажда мести утолит ее, — я ошибалась.
И это был не последний раз, показавший, как плохо знала я свое сердце.
Думала, что буду гореть вечно, до мяса, до костей. И рада была принять это наказание.
Прошел год — а может быть, два или три? Моя жизнь, словно бег по кругу, в тот момент пришла в исходную точку — и вот я снова живу как царица, веду своих пиратов к славе и победе, так что барды уже воспевают их бесстрашные деяния. И несу свою тайную боль, что прожгла насквозь мое сердце. Эту боль, ценой которой пришлось усвоить тяжелый урок: чары сильнее, чем тот, кто их сотворил; ты выпускаешь их на свободу, но далее уже над ними не властен.
Ночами я бродила одна по палубе, без сна. Я, Бхагивати, колдунья, королева пиратов, приносящая удачу и смерть, с плащом, волочащимся в просоленной пыли, словно оторванное крыло.
Я могла бы захохотать, если бы не разучилась даже улыбаться. И плакать.
«Никогда мне их не забыть, эту боль и этот урок», — Думала я. Никогда.
Тогда я не знала еще, что всему придет забвение. Однажды.
Но теперь я должна рассказать вам о змеях.
Змеи — везде, да, и даже дома у вас, в вашей дорогой комнате. Они под батареей, а может быть, свернулись в изоляционном материале в стене или замаскировались в узорах ковра. Это нечто, колеблющееся в углу взгляда, что невозможно уловить, сколько ни оглядывайся.
А магазин? Он кишит ими.
Удивлены? Ничего подобного не замечали, скажете вы. Это потому, что они в совершенстве владеют искусством оставаться невидимыми. Если только они сами не пожелают, вы никогда в жизни их даже не заметите.
Нет, я тоже их не вижу. Уже больше нет.
Но знаю, что они здесь. Вот почему каждое утро, еще до прихода первого посетителя, я расставляю глиняные мисочки с молоком по углам всего помещения. За мешки с запасом риса басмати, в тонкую щель под полками с даль, рядом со стеклянной витриной, загроможденной безвкусными безделушками, которые индийцы покупают, только когда им нужно придумать что-нибудь в подарок американцу. Я должна все сделать правильно, прощупать пол на предмет нужных точек, которые узнаются по живому теплу и легкой пульсации. Я должна пойти в правильном направлении — северо-северо-запад, которое еще называется ишан на старом языке, и прошептать слова приглашения.
О, змеи. Старейшие из существ, что ближе всего к матери-земле, что, как сухожилия и вены, стелются по ее груди. Я всегда их любила.
Когда-то и они меня тоже.
На растрескавшихся от жары полях позади отцовского дома местные змеи прикрывали меня от солнца, когда я уставала от игр. О, их волнистые широкие капюшоны, их запах, влажный, как земля под деревьями в банановых рощах. В речушках, сетью опутывавших деревню, водяные змеи плавали со мной, касаясь моей кожи своей чешуей, — золотистые стрелки, прорезающие полную солнечными бликами воду, — и рассказывали мне сказки. О том, как через тысячу лет кости утопленника превращаются в белый коралл, а глаза — в черный перламутр. Как глубоко в подводных пещерах сидит царь змей Наградж, стерегущий груды сокровищ.
А змеи океана, гады морские?
Им я обязана жизнью.
Слушайте, я расскажу вам.
Это случилось, когда я уже некоторое время была королевой пиратов. Однажды ночью я поднялась на нос корабля. Стоял мертвый штиль. Океан вокруг лежал темный, густой, как застывшая масса металла. Он давил на меня, как все горе моей жизни. Я мысленно оглядывалась назад на все, что было: набеги, которые я возглавляла, трофеи, добытые с кораблей, богатства, накопленные бесцельно и так же бессмысленно выброшенные на ветер. Я пыталась понять, что меня ждет впереди, и видела все то же самое — чернильные и ледяные волны, накатывающие одна за другой.
— Пусть же, пусть же… — шептала я. Но чего я хотела, не понимала, одно было ясно — только не того, чем владела и что делала сейчас.
Желание смерти? Возможно.
И тогда я снова кинула зов через глубины вод.
Небо стало безжизненно-серым, словно чешуя рыбы, выброшенной на берег, в наэлектризованном воздухе забегали искры, ветер ударил в мачты и распорол паруса. И затем нечто появилось на горизонте — страшный тайфун, который я пробудила ото сна, вызвав со дна морских котловин на востоке. Он шел на меня, и вода под кораблем забурлила.
Пираты в ужасе ревели в трюмах внизу, но звук голосов доносился до меня смутно, как эхо из моего прошлого. Когда твое сердце покрыто коркой собственной боли, легко не внимать горю других. Во мне всплыл вдруг вопрос, как верхушка поломанной мачты из смешавшегося в шторме моря. Разве другие голоса не взывали ко мне точно так же, когда-то давно? Но я дала ему потонуть в бушующем шуме моря.
«О, как это славно, — подумала я. — Быть пронесенным через средоточие хаоса, балансировать с остановившимся дыханием на кромке Ничто. И вслед за тем — погружение, распадение моего спичечного тельца на части, хрупкие кости, как пена на воде, и, наконец, — освобожденное сердце».
Но когда я увидела пасть воронки, разверзшейся передо мной, и в ней блестящие всполохи, словно вращающиеся ножи, холодная тяжесть наполнила мое тело. Я вдруг поняла, что еще не готова. Мир показался сладостным, как никогда, неожиданно, как откровение, сладким — и я возжаждала жить всем своим существом.
— Прошу! — закричала я. Но только вот кому, неизвестно.
Слишком поздно, Бхагивати, несущая смерть.
И тут я услышала их.
Тихий звук, не более чем шелест, все звуки слились в пронзительном свисте ветра. Но вот что-то медленно возникает из глубины, наверное, из самого сердца океана, и корабль дрожит, так же как и мое сердце. И их головы, гордо поднятые над крутящейся толщей воды, ровный свет украшений у каждого на лбу. Или, может, это был свет их глаз.
Я едва успела заметить, как тайфун растворился в вышине неба, а волны смягчились. Мое тело парит в звуках их песни, невесомое и сияющее.
Гады морские спят целыми днями в коралловых гротах и выплывают на поверхность, только когда Дхрува, северная звезда, льет свой бледно-молочный свет на океан. Их кожа как литой перламутр, их язычки как благородное сверкание серебра. Редко их может увидеть глаз смертного.
Позже я спрашивала:
— Почему вы меня спасли, почему?
Змеи так и не ответили. У любви нет на это ответа.
Это змеи рассказали мне об острове. И, сделав так, снова подарили мне жизнь.
Или?.. Иногда я не столь уверена.
— Расскажите о нем еще.
— Этот остров был здесь всегда, — сказали мне змеи, — так же, как и Мудрейшая. Даже мы, помнящие, как горы вырастали из песчинок на дне морском, и были свидетелями того, как Шамудра Пури, город-совершенство, был затоплен Великими Водами, — не знаем, откуда они взялись.
— А специи?
— И они. Их аромат — как длинные протяжные звуки шехная,[22] как неистовые ритмы мадолы,[23] заставляющие бешено течь кровь в жилах, даже если ты по другую сторону океана.
— А сам остров, какой он? И она?
— Мы видели только издалека: зеленый сонный вулкан, красный песок пляжей, гранитные скалы, выступающие, как серые зубья. А ночью, когда Мудрейшая взбирается на самую высокую точку острова, то возжигает огонь. Своими руками она посылает грозовое послание небу.
— Вы не хотели поплыть туда?
— Это опасно. На острове и в водах, омывающих его основание, господствует ее сила. Некогда был у нас брат, Ратна-наг, с глазами как опал, и он был любопытен.
Услышав пение, он отважился подобраться поближе, хотя мы предупреждали.
— И что с ним случилось?
— Его шкурка приплыла через много дней, его великолепная кожа, все еще мягкая, как молодая водоросль, и с запахом специй. А над ней, дико крича, кружила до заката опаловоглазая птица.
— Остров специй, — произнесла я, и мне показалось, что я, наконец, нашла имя своим желаниям.
— Не ходи туда, — просили они. — А лучше останься с нами. Мы дадим тебе новое имя, новую суть. Ты будешь Сарпа Канья, дева-змея. Мы будем катать тебя по семи морям на наших спинах. Мы покажем, где в подводных глубинах спит Шамудра Пури, в ожидании своего часа. Может быть, это тебе предназначено пробудить его.
Ах, если бы они предложили мне это раньше.
Первый бледный рассветный луч пал на воду. Кожа у змей стала прозрачной, слившись с цветом воды. Зов змей бьется в моих венах непреодолимо. Я обращаю лицо то к ним, то к заветному острову, который в моем воображении уже ждет меня.
Одновременно скорбное и гневное их шипенье, хвосты, хлещущие по воде до пены.
— Глупая, она потеряет все. Вид, голос, имя. Может быть, и себя.
— Лучше бы мы молчали.
Но самый старший из них сказал:
— Ее ждет другой путь. Посмотрите на мерцание под ее кожей — знак специй, это ее судьба.
И пока вода смыкалась над его головой, он указал мне путь.
Никогда больше я не видела морских змей.
Это было первое, что служение специям отняло у меня.
Я слышала, что и здесь, в Америке, в океане, что лежит по ту сторону красно-золотого моста в конце залива, также водятся змеи.
Я не ходила искать их. Мне запрещено покидать магазин.
Хотя… Я должна сказать вам истинную причину.
Я боюсь, что они никогда больше не покажутся мне. Что они не простили меня, ведь я выбрала специи, а не их.
Я подсунула последнее блюдечко под стеклянную витрину с безделушками и выпрямилась, уперев руку в спину. Оно утомило меня за считанные секунды, это старое тело, что я приняла, перед тем как оказаться в Америке, вместе со всеми его старческими немощами. Мудрейшая предупреждала об этом.
Я вспомнила и о других ее предупреждениях, которым тоже особо не придавала значения.
Завтра я выну блюдце, пустое и вылизанное до блеска, но не увижу ни чешуйки, ни малейшего их следа.
Хотя иногда я все же подумываю взять и попробовать — встать в вечерней мгле на берегу, в рощице кривых кипарисов, и под звуки ночных сирен и лая черных тюленей спеть для них. Я положу на язык талпарни, травку памяти и убеждения, и пропою слова заклинания. И если даже они не придут, я хотя бы попытаюсь.
Может быть, я попрошу Харона, того, что водит «роллс-ройс» миссис Кападия, Харона, чьи шаги, легкие, как смех, я уже различаю за дверью, отвезти меня туда в выходной.
— Леди, — говорит Харон, врываясь в дверь и занося с собой дух ветра в соснах и акхрота, белых кряжистых ореховых деревьев с холмов Кашмира, откуда он родом. — О, дорогая леди, я хочу вам кое-что сообщить.
Он будто парит над потертым линолеумом, ноги едва касаются пола. А сам светится неудержимой улыбкой.
Всегда он был таким. С самого первого раза, как он зашел в магазин, вслед за надменно-унылой миссис К. - когда он искал, складывал, нес покупки, и когда здоровался — всегда страдальческая нотка в его глазах как будто говорила: я в это только играю, и это не навсегда. И в эту ночь он вернулся один и сказал:
— Леди, пожалуйста, погадайте мне по руке, — и протянул свои мозолистые руки ладонями вверх.
— Я не умею читать будущее, — ответила я.
Это правда. Мудрейшая не давала Принцессам такого знания.
«Это разучило бы вас надеяться, — говорила она, — активно действовать и непререкаемо верить в специи».
— Но ведь Ахмад рассказывал, как вы помогли ему получить грин-карту,[24] нет-нет, не отрицайте. А Наджиб Моктар, которого чуть не уволили, третьего дня он пришел к вам, и вы дали ему специальный чай — и, слава Аллаху, его босса перевели в Кливленд, а Наджиба поставили на его место.
— Это не я. Это дашмула, смесь из десяти корней.
Но он так и держал руки передо мной, такие натруженные и доверчивые, пока наконец я не спросила, кивнув на его мозоли:
— Откуда это у тебя?
— А, это. Грузил уголь на корабль, когда еще только приехал, а потом — в автомобильном магазине. Гаечные ключи, покрышки, железки и в промежутках дорожные работы с бурильным молотком и жидкой смолой.
— А перед этим?
Легкое дрожание в пальцах. Молчание. Потом он произнес:
— Ах да, перед тем. Там, дома, мы были гребцами на озере Даль, дед, отец и я, мы возили на наших шикара[25] туристов из Америки и Европы. Однажды год оказался такой прибыльный, что мы даже натянули на сиденья красный шелк.
Дальше я могла уже и не слушать. Я уловила его прошлое в ломаных линиях, грозно чернеющих на его ладонях.
Я достала из-за прилавка коробочку чандана, порошка сандалового дерева, который смягчает боль воспоминания. Я спрыснула этим мягким ароматным веществом руки Харона, стараясь не попасть на себя. Поверх линий его жизни.
— Вотри это.
Он повиновался, хотя и рассеянно. И стоило ему это сделать, как история сама полилась из его уст:
— Однажды начались беспорядки, и туристы перестали приезжать. Повстанцы спустились с гор, из ущелий, с пулеметами и глазами, как черные дыры на лицах, да, на улицы Шринагара — города, чье имя означает Процветающий. Я уговаривал отца: «Аббаджан, надо бежать скорее», но дед говорил: «Тоба, тоба, куда нам бежать, ведь здесь земля наших предков».
— Тсс, — говорю я, стирая старые линии с его ладони, выпуская его печали на волю, в темное пространство магазина. Они еще покружили над нашими головами, готовясь вскоре улететь на поиски нового прибежища, как неизбежно делают все высвобожденные печали.
А он все говорил и говорил — слова отрывистые, как битый камень.
— Все случилось в одну ночь. В нашей приозерной деревушке. Они пришли забрать молодых мужчин. Абба-Ажан пытался остановить их. Выстрелы. Отдаются эхом по воде. Кровь, кровь и кровь. Даже деда, который спал. Красный шелк шикара еще краснее. Лучше бы и я, и я…
Как только последние капли чандан впитались в его кожу, он резко остановился. Заморгал изумленно, как будто только проснулся:
— Что я говорил?
— Ты просил погадать тебе по руке.
— Ах, да, — губы сложились в улыбку так мучительно медленно, как если бы он пережил это все снова.
— Ну что ж, выглядит многообещающе. Великие дела ждут тебя здесь, на новой земле — Америке. Богатство и счастье, и, может, даже любовь — прекрасная женщина с темными глазами, как цветы лотоса.
— О, — он легонько вздохнул. И прежде чем я успела его остановить, он наклонился и поцеловал мою руку. — Леди, благодарю вас. — Его черные вихры светятся мягкой глубиной, словно ночное летнее небо. Его губы — жерло огня — обожгли мою кожу, а его радость разлилась в моих венах, возжигая и мою кровь.
Мне не следовало этого допускать. Но не могла же я его оттолкнуть.
Я жаждала всего того, от чего ты предостерегала меня, Мудрейшая. Его благодарные губы, простодушные и пылкие, запечатлелись на сердцевине моей ладони; его печали, мерцающие, как светляки, запутались в моих волосах.
В то же время что-то во мне обратилось в страх. В меньшей степени — за себя, и за него — больше. Да, я не могу видеть будущее, это правда. Но это отчаянное пульсирование в его запястьях, кровь бегущая слишком быстро, словно зная, что осталось недолго…
Он беспечно ступил за дверь в полную угроз темноту улицы, неустрашимый Харон, ведь я его обнадежила. Я, которая может все это сделать реальностью: зеленые карточки, новые должности, девушек с глазами как лотос.
Я, Тило, доброе божество иммигрантов.
О, Харон, я послала мольбу в потрескивающий воздух, тебе вслед. Дерево сандала сохранит ясность в твоих глазах. Но снаружи раздался вдруг резкий звук, выхлопная труба автобуса, а может, и выстрел, и он перекрыл мои мольбы.
Сейчас я с радостью вижу, что мои опасения были безосновательны. Потому что прошло вот уже три месяца, и Харон, с лучезарной улыбкой на лице и с новомодными американскими словечками на языке, у меня в магазине:
— Леди, зацените, я уже не работаю у госпожи Кападия.
Я ожидаю его рассказа.
— Все эти богачи, они не вникают, что это им, в натуре, уже не Индия. Обращаются с тобой как с животным. Подай им то, да подай им се, и так без конца — выворачиваешься для них наизнанку, а в ответ они тебе даже и не кивнут.
— И как же теперь, Харон?
— Слушайте, слушайте дальше. Вчера вечером сижу, значит, в Мак-Дональдсе, который у прачечной самообслуживания Трифти, на Четвертой улице, как вдруг кто-то кладет мне руку на плечо. Я так и подпрыгнул — помните, в прошлом месяце здесь были разборки с пальбой: кто-то у кого-то требовал деньги, а ему не давали. Я уже возношу мольбу Аллаху, поворачиваясь, но это, оказывается, — Муджиба, односельчанин моего дядюшки из деревни близ Пахалгаона. Оказывается, он тоже в Америке, а я и не знал. В общем, он неплохо устроился: владеет парой такси и ищет шофера. Плата хорошая, как он мне сказал: как раз то, что надо, для парня из Кашмира, и в будущем, может, появится даже возможность купить свою. И вы прикиньте, никаких этих хозяйских замашек. Так что я согласился, пошел да и сказал ей, что увольняюсь. Леди, я говорю, ее лицо стало фиолетовым, что твой баклажан. Так что с сегодняшнего дня — я за рулем тачки, желто-черной, как подсолнечник.
— «Тачки», — тупо повторила я. Внутри у меня все похолодело, но с чего бы?
— Леди я должен поблагодарить вас, это все ваши чудеса, а сейчас приглашаю взглянуть на мое такси, оно прямо за дверью. Пойдемте, пойдемте, с магазином за минуту ничего не случится.
Харон, твои умоляющие глаза показали мне, что радость не становится по-настоящему ощутимой до тех пор, пока ты не поделишься ею с кем-то, кто тебе дорог, а в этой дальней стране у тебя больше никого и нет. Итак, я ступаю на запретную асфальтированную землю Америки, оставив магазин за дверью, чего я никогда не предполагала делать.
Позади меня шипение, как потрясенный задавленный вздох, или это только пар, поднимающийся из канализационной решетки.
Вот и такси стоит, как обещал Харон, в своей будто изваянной масляной оболочке, глянцевая красавица, но окатившая меня холодом, еще прежде чем Харон сказал: «Дотронься» — и я выставила свою руку.
Видение взорвалось искрами под моими ресницами, как испорченный фейерверк. Тьма вечера, распахнутые дверцы автомобиля, качающиеся на петлях, и распахнутый бардачок, и кто-то, сползающий с руля — мужчина это или женщина? А волосы — те ли это черные вихры, сладко-блестящие, как сам страх, тот ли это рот, некогда излучающий радость, а кожа — в кровоподтеках или это просто так падает тень?
Видение отпустило.
— Леди, вы о'кей? Вы побелели как полотно, трудно вот так в одиночку управлять таким большим магазином. Я же говорил вам уже не раз, подайте заявку в Индиан Вест, чтобы они дали помощника.
— Со мной все в порядке, Харон. Машина прекрасная. Но будь осторожен.
— О леди-джан, вы слишком беспокоитесь, прямо как моя бабушка, там, дома. Ладно, а знаете что, приготовьте мне в пакетике свою волшебную смесь — и в следующий раз, когда зайду, я положу его в машину на удачу. А теперь мне пора лететь. Я обещал ребятам подхватить их у «Акбара» и угостить их чем-нибудь вкусненьким.
Ему нужно, ему нужно…
Но не успела я еще додумать название нужной специи, его и след простыл. Только резкий, сухой, как щелчок затвора, звук захлопываемой двери, счастливый рокот мотора, слабый запах газа плывет в воздухе, как обещание приключений.
Тило, не чуди.
В магазине меня поджидало недовольство специй. Я должна принести извинения. Но все же не могу перестать думать о Хароне. В прожженно-коричневом воздухе на моем языке вкус меди, вкус ночного кошмара, которого ты с трудом избегнул всего на миг, потому что стоит только тебе заснуть — и он вернется опять, а твои веки уже тяжелы и закрываются сами собой.
Может быть, я ошибаюсь и в этот раз.
Но почему я не могу успокоиться?
Калонджи[26] — только успела подумать я, как видение нашло на меня снова: кровь и разорванная плоть, и слабый крик, подобно красной жилке, прорезающей ночь. Я должна взять калонджи, специю темной планеты Кету, защитницы от злого глаза. Специю иссиня-черную и мерцающую, как лес Шундарбан, где ее впервые нашли. Калонджи, формой как капля, пахнущая сыростью, и яростная, как тигры, — чтобы отвратить предопределенность, нависшую над Хароном.
Вы, может быть, уже догадались. Все дело — в руках, которые способны вызывать силу специй. Это должны быть, как говорят, руки человека со светлыми помыслами.
И поэтому первое, что внимательно изучала Мудрейшая, когда девушки ступали на остров, были руки.
Вот как она объясняла: «Хорошая рука — не слишком легкая, не слишком тяжелая. Легкие руки — порождения ветра, пробующие то одно, то другое, повинуясь порыву. Тяжелые руки, которые их собственная тяжесть клонит к земле, не способны к воодушевлению. Тогда тело это всего лишь орудие плоти для угождения низким страстям.
Хорошая рука — не затемнена пятнами, признаком дурного характера. Если вы складываете ее в форме чашки и подносите к солнцу, между пальцами не должно быть щелей, через которые пролились бы чары или просыпались специи.
Руки не должны быть холодными и сухими, как змеиное брюшко, ибо Принцесса должна быть способна почувствовать чужую боль.
Не должны быть теплыми и влажными, как дыхание обожателя, ждущего тебя под окном, ибо Принцесса должна быть бесстрастна.
В сердцевине хорошей руки запечатлена едва различимая лилия, цветок холодного целомудрия, свет жемчужины в полночь».
Удовлетворяют ли ваши руки такому набору требований? Мои — нет.
Но как тогда, спросите вы, я стала Принцессой?
Подождите, я расскажу вам.
С того момента, как старейший из змей показал мне дорогу, я не щадила своих пиратов, заставляя их гнать корабль день и ночь, пока они не падали на палубу изможденные, не смея спросить, ради чего все это. Затем однажды мы увидели его на горизонте — размытое пятно, как дым или облако. Я знала, что это именно он. Я отдала приказ стать на якорь и больше не вымолвила ни слова. И в то время как команда впала в сон, похожий на транс, я нырнула в полночные воды.
Остров был далеко, но я была упорна. Я пела заклинание невесомости, и меня несло по волнам легкую, как воздух. Но когда остров казался все еще мал, как сжатый кулачок, направленный в небо, мое заклинание вдруг будто замерло в горле. Мои руки и ноги стали тяжелыми, перестав повиноваться мне. В этих водах, подконтрольных силе более могущественной, моя магия обратилась в ничто. Я боролась, молотила руками и глотала соленую воду, совсем как любой другой беспомощный смертный, пока наконец не выползла на песок и не забылась в головокружительной веренице снов.
Эти сны я не помню, зато голос, который пробудил меня от них, не забуду никогда. Холодный и скрипучий, с долей насмешки, и все же глубокий, такой глубокий, что можно погрузиться в него с головой.
— Что боги моря подкинули нам на этот раз?
Мудрейшая — в окружении своих учениц, и солнце, словно нимб над ее головой, мерцает разноцветными бликами в ее кудрях. Так что я, с трудом поднявшись на ноги, почувствовала стремление снова упасть на колени, обратно в песок.
И тут я увидела, что совершенно нагая. Море освободило меня от всего: сорвало одежду и отняло магию и даже на какой-то момент самоуверенность. Бросило меня к ее ногам без всего — только темное некрасивое тело.
В смущении я попыталась прикрыться своими жесткими просоленными волосами. В смущении я скрестила на груди руки и низко склонила голову.
Но вот она уже снимает свою шаль и накидывает ее мне на плечи. Шаль мягкая, серая, как грудка голубки, с запахом специй, исходящим от нее, словно дух тайны, которую я мечтала познать. А ее руки… Мягкие, но с розоватыми следами ожогов и сморщенной до локтей кожей, как если бы она погружала их когда-то давно в огонь.
— Кто ты, дитя?
А кто я была? Я не знала. Уже и имя мое поблекло в свете солнца, взошедшего над островом, как звезда в ночи, что бледнеет к рассвету. Только много позже, когда она познакомила нас с травами памяти, я вспомнила его — и свое прошлое вновь.
— Зачем ты пришла ко мне?
Молча я смотрела на нее — ту, что казалась одновременно самой старой и самой прекрасной из всех женщин с ее серебряными морщинами, хотя позже я осознала, что была красивой не в том смысле, в каком употребляют это слово мужчины. Ее голос, придет время, я выучу во всех его оттенках — сердится ли она, смеется или печалится — был сладок, как ветер в коричных деревьях, видневшихся позади нее. Жажда принадлежать ей бурлила во мне, как волны, с которыми я боролась всю эту ночь.
Думаю, она все прочитала в моем сердце, Мудрейшая. Или, может быть, просто все, кто оказывался здесь, были снедаемы такой же жаждой.
Она коротко вздохнула. Быть предметом восхищения — тяжкая ноша, теперь мне это тоже известно.
— Так, посмотрим, — и она взяла мои руки в свои, некогда прошедшие через огонь.
— Слишком легкие, слишком горячие, слишком влажные. Покрыты веснушками, словно спинка золотой ржанки. В таких ладонях в полночь зацветет лиловый стебель тысячелистника.
Мудрейшая отступила на шаг, отпуская меня:
— Нет.
Ежегодно тысячи девушек отсылались с острова, потому что их руки были не такие, как нужно. Пусть даже претендентка была ясновидящей или умела летать, покидая на время тело, Мудрейшая оставалась непреклонна.
Ежегодно тысячи девушек, чьи руки не подошли, бросались в море по пути с острова. Ибо легче вынести смерть, чем заурядную жизнь, с готовкой и стиркой, во всей этой женской суете, с вынашиванием детей, которые в один прекрасный день покинут тебя, будучи не в силах забыть ее и остров, где осталось их сердце.
Они становились привидениями, духами туманов и соленой воды, чьи голоса — крики чаек.
И мне грозило стать одной из таких. Если бы не моя кость.
Вот почему Мудрейшая не устояла перед тем, чтобы еще раз взглянуть на мои руки. Вот что заставило ее позволить мне остаться на острове, несмотря на то, что весь ее опыт, должно быть, кричал «нет».
Важнее всего в руке — это кость. Косточки должны быть гладкими, как отполированный водой камень, и чувствительны к прикосновению Мудрейшей, когда она держит руку между своими руками и когда кладет специи в центр ладони. Они должны знать песни специй.
— Мне следовало бы прогнать тебя, — говорила мне Мудрейшая позже, с сожалением качая головой. — Передо мной были взрывные руки, еле сдерживающие порыв, готовые к риску. Но я не смогла.
— Почему же, Мудрейшая?
— Ты была единственная из всех, в чьих руках специи откликались песней.
Дни пуджа — дни божественных церемоний.
В древнеиндийской мифологии дэва — божества, асуры — демоны.
Согласно мифу о сотворении мира, представленному в Махабхарате, чтобы добыть напиток бессмертия, боги вместе с асурами стали взбивать мировой океан, что привело сначала к сгущению вод, а затем к появлению невиданных сокровищ и установлению нового мирового порядка. Сначала воды океана, смешанные с соками трав и деревьев, превратились в молоко, потом молоко стало сбиваться в масло.
Даль — чечевица.
Чапати — круглые хлебные лепешки вроде лаваша.
Ачар пикули — различные замаринованные с пряностями овощи.
Пападамы (папады) — тонкие хрустящие лепешки из нутовой муки с добавлением специй и пряностей.
Гулаб-джамун — круглые сладкие шарики типа пончиков, со специфическим вкусом, политые густым сладким сиропом.
Здравствуйте.
Джеера — тмин.
Джаггернаут — одно из имен Кришны, восьмого воплощения бога Вишну.
Шехнай — индийский духовой инструмент типа гобоя с двойной тростью (индийская флейта).
Мадола — тип бенгальских народных глиняных барабанов.
Green card — документ, разрешающий человеку, не являющемуся гражданином США, жить и работать в этой стране.
Шикара — легкая лодка, похожая на гондолу.
Калонджи — семена лука.