27415.fb2
- Так пусть человек поднимет гром! - воскликнул резкий голос. - Пусть человек вопиет "Аллилуйя" и "Осанна" тем же, чем убивал! - Они фантазировали серьезно, как дети, и не менее жестоко.
- И приведет с Собой вашего сына? - спросил связной.
- Моего сына? - сказал старик. - Мой сын погиб.
- Да, - сказал связной. - Как раз это я имел в виду.
- Чушь, - сказал старик; прозвучало это почти как плевок. - Что из того, приведет ли он с Собой моего сына? Моего, или твоего, или чьего бы то ни было? Моего сына? Да хоть весь миллион, что мы потеряли за четыре года, хоть весь миллиард, что мы потеряли с того дня тысячу восемьсот восемьдесят пять лет назад. Все, кого он вернет к жизни, погибнут этим же утром после восьми. Моего сына? Моего сына?
Потом он (связной) сошел с грузовика (колонна остановилась. Она была у передовой, почти рядом с нею или с тем, что было передовой до трех часов; связной сразу же понял это, хотя не бывал здесь раньше. Но он был не только пехотинцем, приходившим на позиции и уходившим с них двадцать с лишним месяцев, семь месяцев он был связным, приезжавшим туда и уезжавшим оттуда каждую ночь, и поэтому твердо знал, где находится, как волк или рысь рядом с линией капканов), пошел вдоль колонны к ее голове, остановился в темноте и увидел, что военная полиция и вооруженные охранники разделяют колонну на части и в каждый ведущий грузовик сажают проводника, после чего каждая часть съезжает с дороги в поля и леса, за которыми находилась линия фронта; наблюдал он за этим недолго, потому что почти тут же из-за ближайшего грузовика появился капрал.
- Марш к своей машине, - приказал капрал. Связной назвал свою фамилию, номер батальона и его расположение.
- Какого... ты здесь делаешь? - спросил капрал.
- Хочу сесть на попутную.
- Здесь тебя не посадят. Проваливай. Быстро. - И (капрал) не сводил с него глаз, пока тьма снова не скрыла его; потом он тоже вошел в лес и направился к передовой; и (рассказывая, он растянулся на огневой ступеньке, почти под неподвижным и разъяренным часовым, и продолжал неуместно бойким и мечтательным голосом) снова, невидимый в темноте, смотрел, как расчет зенитной батареи выгружает при свете потайных фонарей холостые снаряды и на их место грузит свои боевые, потом пошел дальше и снова увидел свет фонарей и грузовик, производящий этот обмен; в полночь он был в другом лесу - или в том, что когда-то было лесом, потому что от леса остался лишь соловей, поющий где-то за его спиной, - он не шел, а стоял, прислонясь спиной к обгорелому трупу дерева, и слышал сквозь нелепо однообразную песенку птицы, как грузовики тайно, неторопливо ползут сквозь тьму; не прислушивался к ним, просто слышал, потому что искал нечто утраченное, забытое, но, когда ему показалось, что он наконец вспомнил, это было не то, в его уме легко и быстро пронеслось: _В Христе смерти конец в Адаме же начало_. Цитата была точной, но не той, что хотелось и требовалось, сейчас она была некстати, он отогнал ее, снова попытался вспомнить, и опять всплыло: В Христе смерти конец... - так же точно, некстати, неутешительно; а потом, не успел он снова отогнать ее, в памяти возникла нужная, легко, точно, мгновенно, казалось, она была там всю ту минуту, пока он переживал утрату:
...но это было в другой стране.
К тому же девушка мертва.
Теперь ракета взлетела и из траншеи менее чем в двадцати ярдах, так близко, что, когда мертвенный зеленый свет погас, часовой обнаружил, что лицо связного заливает не отсвет, не похожий на него жир, а вода.
- Сплошной коридор безвредных зенитных батарей, начинается он у нашего бруствера и как раз такой ширины, при которой батарея на любой из сторон сочтет, что незачем стрелять по аэроплану, летящему посередине него к аэродрому в Вильнев-Блан, поэтому каждому ниже генерала он покажется в полном порядке - и если там будет достаточно спешки, внезапности, может быть, даже и солдатам, заряжающим орудия, захлопывающим замки, дергающим шнур и обжигающим руки, торопливо вытаскивая горячие гильзы, чтобы зарядить орудие снова, не говоря уж о солдатах на передовой, спешащих в укрытия на тот случай, если аэроплан, летящий по коридору в Вильнев, несет боеприпасы, загруженные в каком-нибудь немецком Сент-Омере, коридор будет казаться в полном порядке, даже если гунн не упадет до самого аэродрома, ведь авиаторы говорят, что зенитчики все равно ничего не сбивают...
Поэтому ты понимаешь, что мы должны сделать, прежде чем немецкий эмиссар или кто он там сможет добраться до Парижа, или Шольнемона, или куда он направится, и договориться с кем ему нужно не о том, что делать, потому что это не проблема, - лишь как, и вернуться назад, чтобы доложить об этом. Нам даже не придется начинать; французы, этот один французский полк уже принял на себя это бремя. Нам нужно не дать ему упасть, рухнуть, закачаться хотя бы на секунду. Нужно немедленно, завтра - завтра? - оно уже наступило; уже сегодня сделать то, что сделал этот французский полк: всему батальону утром выйти на бруствер, перелезть через проволоку без винтовок, с пустыми руками и идти к немецкой проволоке, пока они не увидят нас - немецкий полк, или батальон, или всего одна рота, или пусть даже один солдат, потому что достаточно будет и этого. Ты можешь это устроить. У тебя в руках весь батальон, каждый, ниже капрала, страховки на жизнь каждого холостяка и долговые расписки остальных на жалованье будущего месяца лежит у тебя в поясе. Тебе нужно будет объяснить им все, прежде чем сказать: "Идите за мной"; когда ты сменишься, я пойду с тобой к первым, им надо видеть, что ты за меня ручаешься. Потом остальные увидят, что ты ручаешься за меня, потому что я ручаюсь за них, и на рассвете или на восходе, когда нас будут видеть немцы, будет видеть вся Европа, должна будет видеть, не сможет не видеть...
Он подумал: Теперь он в самом деле ударит меня ногой, и притом в лицо Тут башмак часового ударил его по челюсти, голова его запрокинулась еще до того, как он повалился, и тонкая струйка, текущая по его лицу, сорвалась от удара, словно мелкие брызги слюны; или капли росы, или дождя с сорванного листа; часовой еще раз ударил его ногой, когда он упал навзничь на огневую ступеньку, и стал топтать лицо потерявшего сознание, когда офицер и сержант выбежали из-за поворота, часовой топтал лежащего и выдыхал сквозь зубы:
- Будешь еще, черт возьми? Будешь? Будешь?
Сержант сдернул часового на дно траншеи. Он тут же вырвался из рук сержанта и, не глядя, ударил прикладом по ближайшему лицу. Это было лицо офицера, но часовой, даже не взглянув на него, снова бросился к огневой ступеньке; хотя сержант держал его одной рукой поперек туловища, он бил связного прикладом по окровавленной голове, а сержант свободной рукой вытащил пистолет и спустил предохранитель.
- Отставить, - сказал офицер, утирая и стряхивая кровь с губ. - Держи его.
Не поворачивая головы, он, чуть повысив голос, крикнул в сторону поворота:
- Двадцать восьмой! Вызовите разводящего!
Часовой буквально был вне себя, он даже не замечал, что сержант держит его, и бил прикладом по неподвижной, окровавленной голове связного или метил в нее, пока сержант не заговорил над самым его ухом.
- Двадцать седьмой... разводящего, - послышался голос, из-за поворота; потом издали другой, потише:
- Двадцать шестой... разводящего.
- Лучше каблуком, - негромко сказал сержант. - Вгони ему в глотку его... зубы.
ПОНЕДЕЛЬНИК. ВТОРНИК. СРЕДА
Он уже повернул к аэродрому, когда показался "Гарри Тейт". Сперва он просто наблюдал за ним, думая лишь о том, чтобы благополучно разминуться: "RE-8" были такими громоздкими и летали так медленно, что по недосмотру можно было оплошать, переоценив их летные качества. Потом он увидел, что этот тихоход, очевидно, не только надеется, но и уверен, что сможет упредить его, - в "Гарри Тейте" обычно находились два австралийца или генерал с летчиком, сейчас там, несомненно, был генерал, потому что лишь благодаря какомуто скрытому фактору вроде большого и даже ошеломляющего чина "RE-8" может хотя бы надеяться перехватить "SE" и отправить его на приземление.
Очевидно, у "Гарри Тейта" была именно такая цель, и он стал сбавлять скорость, пока "SE" не завис на грани срыва в штопор. Действительно, там был генерал, оба аэроплана несколько секунд летели крыло в крыло, и рука в аккуратной парадной перчатке властным жестом приказывала ему из кабины наблюдателя идти на посадку, он качнул в подтверждение крылом и стал снижаться, думая: _Почему? Что я такого сделал? К тому же как они узнали, где я_ И вдруг ему представилось, что все небо кишит неуклюжими "RE-8", в них генералы, и у каждого - составленный по неумолчному телефону список всех отсутствующих разведчиков со всего фронта, они ловят их поодиночке и гонят на землю.
На аэродроме был знак, предписывающий посадку; он не видел его со времен школы и не мог понять, что это такое; лишь увидев, что остальные аэропланы либо уже на земле, либо садятся, либо снижаются, он понял, что это властный срочный сигнал всем аэропланам идти на приземление, сел быстрее и жестче, чем обычно садятся на "SE", так "как они плохо ведут себя при посадке, подрулил к предангарной площадке и не успел выключить мотор, как механик крикнул ему:
- В столовую, сэр! Быстрее! Майор срочно требует вас туда!
- Что? - сказал он. - Меня?
- Всех, сэр, - ответил механик. - Всю эскадрилью. Поторопитесь.
Он спрыгнул на площадку, уже пустившись бегом, ребенок в жизни, так как девятнадцать ему должно было исполниться лишь в будущем году, и на войне, так как, хотя Королевским воздушным силам было всего шесть недель, у него был не общеармейский мундир с эмблемами КВК {Королевский воздушный корпус.} на местах старых полковых значков, как у ветеранов, переведенных из других родов войск, и даже не старый официальный мундир воздушного корпуса: он носил новый балахон КВС, не только не воинственный, но даже какой-то нелепый, с тканевым поясом и без погон, словно пиджак взрослого руководителя детского неохристианского клуба, с узким светло-голубым кантом на манжетах, с кокардой, похожей на фельдмаршальскую, пока не удавалось увидеть, заметить, разглядеть по обеим ее сторонам маленькие, скромные, тусклые золотые значки, похожие на прищепки для белья и подарки внукам по случаю крестин от дедушек, вкусу которых было далеко до их чековых книжек.
Год назад он еще учился в школе и ждал исполнения не восемнадцати лет возраста, позволяющего вступить в армию, а семнадцати - избавления, освобождения от слова, данного вдовой матери (он был у нее единственным ребенком) не бросать учебы до этого дня. И он окончил школу даже с хорошими отметками, хотя его ум и все существо волновали, бередили звучные имена героев: Болл, Маккаден, Мэннок, Бишоп, Баркер, Рис Дэвис, но превыше всего было одно - Англия. Три недели назад он был еще в Англии, дожидался назначения на фронт - аттестованный летчик-разведчик, которому король написал: _Мы надеемся и верим в Нашего преданного и дорогого Джеральда Дэвида_... Но уже было поздно, его произвели в офицеры не КВК, а КВС. Потому что КВК прекратил свое существование первого апреля, за два дня до того, как ему присвоили звание: поэтому та мартовская полночь отдалась в его сердце похоронным звоном. Дверь к славе закрылась; само бессмертие скончалось в небывалом спаде; ему не носить прежнее звание славного старого корпуса, братства героев, которому он посвятил себя, ранив этим сердце матери; ему не носить то звание, которое Альберт Болл унес с собой в бессмертие, а Бишоп, Мэннок и Маккаден все еще носили в своей безупречной репутации; ему досталась только эта новая, ни рыба ни мясо, форма; он ждал целый год, молча смиряясь с неразумным, неистовым сердцем матери, неизменно и невыносимо глухим к славе, потом еще год учился, работал как вол, как вошедший в поговорку троянец, чтобы компенсировать свое бессилие перед женскими слезами.
Было уже поздно: те, кто выдумал бельевые прищепки и форменные брюки вместо розовых бриджей, высоких сапог и широкого ремня, закрыли ему дверь даже в прихожую героев. В холлах вненациональной Валгаллы вненациональные тени, француз, немец и британец, победитель и побежденный равны - Иммельман и Гайнемер, Бельке и Болл, собратья не в громадном франкмасонстве смерти, а в закрытом, избранном масонстве летчиков, будут чокаться своими бездонными кружками, но не в его честь. Их наследники - Бишоп и Мэннок, Фосс и Маккаден, Фонк и Баркер, Рихтгофен и Нунгессер - по-прежнему будут рассекать воздух над землей, проносясь мелькающей тенью по грядам облаков, вольные и недосягаемые, добившиеся бессмертия еще при жизни, но ему этого не добиться. Разумеется, слава и доблесть будут существовать, пока люди живут ради них. Доблесть, конечно же, будет той же самой, но слава уже иной. И его ждет какой-нибудь захудалый Элизиум, возможно, повыше классом, чем у мертвых пехотинцев, но ненамного. Он не первый подумал: _То, что сделал для отечества, сделал лишь по его призыву_.
И даже КВС словно бы отвергали его: три недели прошли в занятиях, главным образом в стрельбах (стрелял он хорошо и даже сам удивлялся этому) на аэродроме; состоялся единственный вылет под строгой опекой - майор Брайдсмен, командир его звена, он сам и еще один свежий необстрелянный новичок - к передовым, чтобы показать, как они выглядят, как находить обратный путь; и вот накануне, когда он сидел после ленча у себя в домике, обдумывая письмо к матери, Брайдсмен просунул голову в дверь и сделал официальное уведомление, которого он терпеливо ждал с того дня, когда ему исполнилось семнадцать: "Левин. Завтра летим. В одиннадцать. Перед вылетом я еще раз напомню тебе то, чего ты никак не запомнишь". И в это утро он поднялся для полета, который должен был стать концом его непреложной обособленности, прощанием с ученичеством, которое можно было назвать прощанием с девственностью, но генерал в "Гарри Тейте" вернул его обратно на землю, едва самолет остановился, он выпрыгнул из кабины и, снова поторапливаемый механиком, вбежал в столовую, уже последним, потому что все, кроме звена, которое еще не вернулось, уже были там, и майор уже говорил, непринужденно сидя на углу стола; он (майор) только что вернулся из штаб-квартиры авиакрыла, где видел генерала-командующего, только что вернувшегося из Поперинга - французы запросили перемирия; оно входит в силу в полдень - в двенадцать часов. Что, однако, ничего не означает. Они (эскадрилья) должны иметь это в виду; ни англичане, ни американцы не просили перемирия, и, зная французов, воюя бок о бок с ними уже почти четыре года, он (майор) не верит, будто оно что-то значит для них. Тем не менее перемирие, передышка продлится час-другой, может быть, целый день. Однако это французское перемирие, а не английское, - поглядывая на них рассеянно, беззаботно и даже небрежно, он говорил тем беззаботным, небрежным тоном, каким мог втянуть эскадрилью в ночной кутеж, оргию и вакханалию, а потом, что осознавалось лишь впоследствии, снова привести в необходимую для утренних вылетов трезвость, и это служило не последней причиной того, что он, хотя и не сбивал немцев, все же был одним из наиболее популярных и толковых командиров эскадрилий во Франции, однако он (ребенок) еще не мог этого знать. Но он знал, что это подлинный, истинный голос того непобедимого острова, который он будет с радостью и гордостью защищать и признательно оберегать не только восемнадцатью годами, но и всей жизнью, рискуя при этом лишиться ее.
- Потому что мы не прекращаем войну. Ни мы, ни американцы. Она не кончена. Никто не объявлял нам об этом, никто, кроме нас, не заключит нашего мира. Полеты будут проводиться как обычно. Можете быть свободны.
Он еще не думал _Почему_? Лишь _Что_? О перерывах на войне он никогда не слышал. Но он знал о войне слишком мало и теперь понял, что не знает о ней ничего. Он хотел спросить Брайдсмена, но, оглядев столовую, откуда уже все начали расходиться, в первый миг понял, что Брайдсмена там нет, а в следующий - что нет никого из командиров звеньев: не только Брайдсмена, но и Уитта, и Сибли; в отношении Уитта это означало, что звено С еще не вернулось с утреннего вылета, и то, что звено С продолжает войну, подтверждали слова майора; звено С не прекратило войны, и если он знал Брайдсмена (а за три недели он мог его узнать), звено В тоже. Он взглянул на часы: половина одиннадцатого, еще тридцать минут до вылета звена В; у него было время окончить письмо к матери, которое Брайдсмен не дал ему дописать вчера; он даже мог - потому что для него война формально начиналась через тридцать минут - написать еще одно, краткое, сдержанное и скромно-героическое, которое обнаружат среди его вещей те, кто будет их разбирать и решать, что следует отправить его матери; он думал, что вылетит на патрулирование в одиннадцать, а перемирие начнется в двенадцать - у него есть целый час, нет, чтобы добраться до передовой, потребуется десять минут, у него останется пятьдесят; если пятидесяти минут достаточно хотя бы для начала погони за славой Бишопа, Маккадена и Мэннока, их вполне хватит и для того, чтобы оказаться сбитым; он уже шел к двери, когда услышал шум двигателей: разбег, отрыв; потом побежал к ангарам, где узнал, что взлетало вовсе не звено В, и, неверящий и изумленный, крикнул в лицо сержанту:
- Неужели все командиры звеньев и заместители улетели на патрулирование? - И тут начали стрелять пушки, такой громкой стрельбы он еще не слышал, она была яростной, неумолчной и велась на громадном протяжении: канонада на юго-востоке и северо-западе уходила за пределы слышимости.
- Они прорвались! - крикнул он. - Французы нас предали! Отошли и пропустили их!
- Так точно, сэр, - сказал сержант. - Не сходить ли вам в канцелярию? Может, вы там нужны.
- Верно, - сказал он, уже пустившись бегом по пустому аэродрому под небом, где раздавался яростный грохот далеких орудий, вбежал в канцелярию, но там было хуже, чем пусто: капрал не только, как всегда, сидел у телефона, но и листал затрепанный журнал "Панч", который он видел у него три недели назад.
- Где майор? - крикнул он.
- В штабе авиакрыла, сэр, - ответил капрал.
- В штабе? - крикнул он неверяще, уже снова на бегу: через противоположную дверь, в столовую, он увидел остальных новичков эскадрильи, таких же, как сам, притихших, словно адъютант не только арестовал их, но и надзирал за ними, сидя за столом с трубкой в зубах, с нашивкой за ранение, значком летчика-наблюдателя и одним крылышком над ленточкой звезды за Монс; перед ним были эскадрильские шахматы и последний номер газеты "Санди Таймс" с шахматной задачей; он (ребенок) стал кричать: "Неужели вы не слышите? Не слышите?" И не мог из-за собственного крика расслышать, что говорит адъютант, пока тот тоже не закричал:
- Где вы были?
- У ангаров, - сказал он. - Я должен был лететь на патрулирование.
- Вам никто не сказал, чтобы вы явились ко мне?
- Явиться? - сказал он. - Сержант Кидар... Нет.