27417.fb2
— Да хоть на шпагах. На наркозных аппаратах, кистях малярных, мастерках.
— Вы смеетесь, а он ведь уже в суд ходил. Он знаете как зол!
— Тонечка, родненькая! Что я могу? Буду нести ответственность. Хоть бы он мне морду набил. Стоял бы столбом, руки по швам и только б считал, сколько раз.
— Вы все смеетесь…
— Да не смеюсь, плачу, правда! Это манера такая, ты сама знаешь.
— Знаю. Смеетесь.
— Ну вот! И что суд?
— Не знаю. Знаю, что ходил.
— Нехорошо. Незадача какая. И мать у него умерла.
— Ему кто-то сказал, что можно было бы рискнуть и попытаться убрать рак. Можно было убрать, а? Он злится — поверил, что можно.
— А то мы не рискуем? Сама знаешь. Сказала бы ему.
— Да у него знаете сколько советчиков?
— Это точно. Было бы кому советы давать, а советчики напрыгают.
— Кто говорит: морду набей…
— Вот хорошо бы. Точно говорю. И не сопротивлялся бы.
— Все сопротивляются.
— Да. Верно говоришь. Думаешь — одно, а как на тебя замахнутся, глядишь, твоя рука уже от головы не зависит. Автоматы мы, Тонечка. Запрограммированные. Все наши благие мысли срываются от чьего-то спускового крючка. Но я бы взял себя в руки, весь бы сжался — и вытерпел. Стоял бы не шелохнувшись. И не поддался бы ничьему спусковому крючку.
— Какому крючку?
— Ну кнопки где-то внутри, на пульте.
— Кнопки? Вы вон размахнулись, когда вас никто не собирался бить.
— Не вспоминай. Чертовщина какая-то.
— Может, правда чертовщина? Говорят же: бес попутал.
— Хорошо бы побольше на чертей свалить. «Фауст» читала?
— Знаю.
— Мне бы такого Мефистофеля. Он бы чего-нибудь придумал. А то великое дело — Гретхен соблазнить.
— Что?
— Я говорю: великое дело — девочку соблазнить. Тебя, например.
Не знает, что ответить. Хихикает опять. Конечно, можно уговорить. И что она меня все время подначивает? Прямо бесенок какой-то. Интересно, что она той стороне говорит.
— В нашей юности была песня: «И зачем такая страсть, для чего красотку красть, если можно ее так уговорить…» Это из той же оперы. Не из «Фауста», конечно. Из той же жизни без дуэлей. Дуэлей нет, и красть девиц не надо.
Пойти, что ли, с ней в кафе? Посидим пообедаем. Милая девушка из общежития. Тоже ходит неприкаянная. Тоже?
А кто еще? Их так много. Приехала в наш город. Наверное, с наполеоновскими планами, но Растиньяк из нее не получается. И город не завоевала, и замуж не вышла. Растиньяк! Пол не тот, еда не та, дуэлей нет… Насчет пола я загнул — у них возможностей порой побольше, чем у нас. И программа порой ясная.
— Тонечка, кто такой Растиньяк, знаешь?
— Что-то слыхала, Евгений Максимович. Но не припоминаю.
— Бальзака не проходили? Читала?
— Конечно. Недавно по телевизору передавали. Забыла название.
— «Шагреневая кожа».
— Ну, ну. Точно.
— Надо тебе дать почитать. Увлекательно. Может, зайдем в кафе, пообедаем?
— Я ела уже, Евгений Максимович.
— А я нет. Из солидарности и милосердия. Я поем, а ты посидишь рядышком. Глядишь, тоже клюнешь чего-нибудь. Не спешишь?
— Не спешу. Только неудобно как-то. Больница рядом. Увидят — разговоры пойдут.
— Больница? Ну пойдем дальше. Проедем пару остановок на автобусе. Поехали?
Ничего не отвечает, но продолжает идти рядом. Надо только домой позвонить, а то я сказал Виктору, что уже иду. Надо предупредить.
— Подойдем к телефону. Я позвоню. Подождешь?
Кивнула головой. Хочется ей пойти. Не боится: вдруг я ей тоже по морде дам? Кто бы мог про меня подумать такое?! А теперь все и всякий может, и не только подумать, но и сказать. И поверят. Так разоблачиться, раздеться на глазах у всех! Вот это и есть моя истинная сущность.
Хорошая профессия у меня, удобная — все скрашивает. Никто не думает, что уже из дома я иду заведенный. Вернее, нерасслабленный, не раскрутивший пружину. Все говорят уважительно: «У них работа такая. Вся на нервах — ведь жизнь человеческая… Нужна разрядка». И прочие глупости. А работа как работа — только никому говорить этого не надо. Пусть думают.
Мы остановились около будки. Собственно, будок теперь почти не осталось — полузакрытые козырьки, и только. Все слышно. И правильно — нечего скрывать от коллектива. На улице, в обществе будь открытым, все всё должны знать.
В своем доме секретничай. Под козырьком уже кто-то разговаривал, и мы остановились чуть поодаль — неудобно все же слушать чужой разговор. Даже и вспомнить не могу, о чем говорили. Порой выплескиваешь в пустом разговоре бездумные слова, отчета себе не отдаешь, а они потом в дела превращаются, в действия. Мы разговариваем, разговариваем, и тот, под колпаком, все говорит и говорит. Будто никто не ждет. Но вот взглянул на нас из-под козырька и видит, что я на него смотрю:
— Вы, товарищ, что? Телефона ждете?