27417.fb2 Притча о пощечине - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Притча о пощечине - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Опять общий гомон. Все поднялись с мест. Кто пошел из зала, кто остался и продолжал спорить. Зал разбился на группы. Кто-то крикнул: «Кина не будет!» Кто-то что-то кричал, но разобрать было невозможно. Все расходились, но оставшиеся группки продолжали ожесточенно и шумно спорить.

Вошла уборщица и крикнула оставшимся:

— Раз тут ничего нет, уходите. Мне убирать надо, проветривать.

И последние спорящие покинули зал, ни на минуту не прекращая переругивания.

Суд не состоялся.

Ну вот — получили громкое прилюдное извинение.

Кое-кто получил и удовлетворение, высказавшись на желаемую тему, указав место своим оппонентам. И доктор-терапевт, и обвинитель из треста были довольны своими оборванными выступлениями. Так, во всяком случае, потом говорили. Они, в отличие от других, высказались.

Укрепил ли свое шатающееся достоинство Петр Ильич?

Восстановил ли свою честь Евгений Максимович?

Маловероятно. Надо что-то другое, наверное.

А что, если б действительно устроили дуэль?! Обратились бы за разрешением в высокие общественные, административные, юридические инстанции и попросили бы, ввиду чрезвычайной важности события, сделать исключение из закона многовековой давности. В конце концов, провели бы референдум — нельзя же махнуть рукой на утерянное достоинство, тем более если есть еще надежда укрепить человека на колеблющейся под ним почве. Это ли не чрезвычайное обстоятельство?!

Или действительно лучше всего был бы нормальный человеческий суд?

А пока все зыбко в нарастающих конфликтах…

***

Устроили они мне потеху. Товарищеский суд. Надо же. Я говорил им. Нет — они свое. Получили. Вот то-то. А меня опять обгадили с ног до головы. Я ребятам говорил, просил, как людей просил: не пейте в больнице. Неужели не понятна ситуация? Их удержишь!

Пришел к начальнику своему, даже не стал говорить про это. Говорю: не могу работать там, где мою мать оперировали. А они теперь обо мне и не думают. Теперь первее всего им надо доказать больнице, что они главнее. Престиж треста! Больнице, понимаешь ли, надо морду набить. А я при чем? Без меня нельзя? И ходишь туда каждый день — как в яму с дерьмом опускаешься. А этот, как увидит меня, так обязательно весь скрючится, и если про работу нашу речь идет, то сначала скажет, что, конечно, виноват и не мне ему указывать, но… И пошел… каждый раз слушать его, видеть его… Ну прямо весь в дерьме. Да и ничего он мужик…

Все равно — пусть суд решит. Не имеет права не принять дело. И пойду — в конце концов, не человек, что ли? — и пойду в прокуратуру. Они должны следить за законом.

Пусть прокурор решает, пусть попробует отказать…

***

— Евгений Максимович, взяли на перевязку больную с перитонитом.

— Из восьмой? Слева первая?

— Ее.

— Она уже в перевязочной?

— Берем уже.

— Ну, бери. Я сейчас тоже прибегу, Тоня, и найди Олега Мироновича. Пусть тоже подойдет в перевязочную.

— А где его искать? В ординаторской нет.

— Ну, не найдешь, так не надо. Посмотри.

— Мы и сами справимся, Евгений Максимович.

— Справимся, конечно. Но больная-то из его палаты.

Евгений Максимович остался в кабинете, будто был занят чем-то. По правде говоря, делать ему было нечего. Он стоял у окна и смотрел на какую-то странную машину, привезенную, по-видимому, ремонтниками, разглядывал ее и вновь возвращался мыслями к своему поведению с прорабом. Казалось бы, пора забыть, но, как говорится, их «функциональные обязанности» по службе вынуждали постоянно сталкиваться. Ему и неудобно было просить перевести Петра Ильича, а сюда назначить другого, хотя для пользы это представлялось очевидным. Каким бы хорошим работником Петр Ильич ни был, ему здесь находиться уже было лишь во вред делу. И будто кто-то нарочно его здесь придерживал. Престижные соображения лишь сохраняли и даже усиливали эту ситуацию. Больница не может перевести его, хирурга, в другое отделение, скажем, в терапию или еще дальше от корпуса — в морг. По разумению Евгения Максимовича, ремонтники опять работали вопреки здравому смыслу: утром побелили потолок и тотчас начали убирать, сметать и смывать грязь с пола в коридоре для настилки линолеума. В воздухе клубилась пыль и неминуемо должна была оседать на еще влажной, только что побеленной поверхности. Да и, по существу, как он может делать подобные замечания? Петр Ильич все же профессионал, а у Евгения Максимовича лишь общие бытовые представления. С точки зрения здравого бытового смысла, улицы во время дождя поливать не надо, но вот поливают и говорят, что так надо, обосновывают. Надо все же быть профессионалом, чтоб иметь суждение. Как-то спросить надо. Может, через кого-нибудь?..

Машина под окном шумела. Евгений Максимович гадал, для каких дел тарахтит под ними это устройство. Он прикинул: если бы такая штука грохотала ночью у дома, Виктор бы не слышал никакой возни и привык бы спать при шуме, как спокойно спят больные, несмотря на постоянную эту музыку.

— Евгений Максимович, больная в перевязочной, а Олега Мироновича нигде не нашла.

— Забыл совсем, Тонечка. Пошли. Нет, и не надо. Сами сделаем.

— Я и говорила: сами сделаем.

Повязка была уже снята. Кожа вокруг обмыта и протерта. Перевязочная сестра Марина стояла у своего столика, готовая подавать материал и инстументы. Евгений Максимович смазал края йодом, промыл рану раствором, промокнул салфеткой, укрепленной на длинном изогнутом зажиме. Все имело красивые названия. Зажим — корнцанг. Салфетка — тампон. Корнцанг с тампоном — тупфер. Как говорится, слова в простоте не скажут. Зато действует, производит впечатление. Разница же — хирург в начале операции скажет, например, «дай ножик» или звучащее как симфония, как божественное заклинание, как воинствующий клич бросающихся в нападение дикарей, звучащее великолепно на любой вкус и воспитание: «Скальпель!» Такое слово не может быть словом — оно как удар, как приказ, оно может быть только восклицанием, оно сразу настраивает на что-то стремительное, на другую, особую жизнь по ту сторону добра и зла, — все эти категории отступают перед необходимостью и умением. Все! Ничто больше никакой роли не играет. Но если по правде, как в жизни, — Евгений Максимович начинал операцию со слов: «Дай ножичек, пожалуйста». И делал это сознательно, чтоб снизить, принизить, очеловечить немного все демоническое, возникающее в сознании молодых коллег. Чтоб быстрее прошел детский период. А то нынче порой слишком часто встречаешься с затяжным инфантилизмом, замешенным на пустом суперменстве.

Евгений Максимович промокнул тупфером, промыл рану перекисью водорода, фурацилином и застыл в задумчивости, упершись взглядом в рану. Застыл…

То ли он думал, с чем положить повязку, то ли вспомнились ему опять свои игры да ссоры с Петром Ильичом, а может, прислушивался к шуму машины за окном и размышлял, зачем бы ей здесь тарахтеть. Или старался понять, о чем гремят голоса в коридоре, — мало ли забот, заставляющих нормального человека замереть в самый неподходящий момент.

А может, застыл в ожидании палатного врача, Олега Мироновича, — ведь должен он все-таки увидеть рану своей больной собственными глазами. Записывать перевязку в истории болезни все равно придется ему. Евгений Максимович очень не любил писать истории болезни. Он так и говорил: «Для того и пробивался наверх, в заведующие, чтобы законно можно было свалить на других всю опостылевшую писанину».

Марина, Тоня и больная молча и вопрошающе уставились на заведующего. Марина взглядом спрашивала, что подавать, какая будет повязка. Тоня всем своим видом изображала вопрос, когда же перевязка закончится и больную можно будет увозить в палату. И лишь больная молчаливо задавала вопрос глобальный: «Как дела? Жить буду?»

Евгений Максимович поднял голову и оглядел присутствующих. У Марины он увидал нетерпеливое ожидание конца работы с этой больной, потому что ей надо взять следующую. Антонина смотрела с загадочным нетерпением, будто желала что-то спросить, или подсказать, или подковырнуть тихим словом, подшутить. Во всяком случае, нечто озорное ему почудилось в ее глазах. Больная, показалось ему, вся в тревожном страхе перед возможными болями.

— Не волнуйтесь, не бойтесь. Больно уже не будет. Кончаем перевязку.

Евгений Максимович хотел еще что-то сказать, но мысль его переключилась на Олега Мироновича, появившегося в дверях.

— Где же вы ходите, доктор? — нежданно-негаданно позволил себе вдруг грубо рявкнуть начальник. — Мы тут ваших больных перевязываем, а вы…

Он полагал, что от его оплеухи рушится и его человеческое достоинство. Возможно. Вот на глазах человек с поверженной честью оказывается неуправляемым, грубым и опасным для любого рядом с ним.

— Я был в палате, Евгений Максимович.

— Да где бы вы ни были. Не должны сорок тысяч вестовых бегать и искать вас.

— Что случилось, Евгений Максимович? Можно подумать, что я опять держу вас за руки во время операции.

— Не вижу ничего смешного.

— Я и не смеюсь. Вы же ругали меня за это.

Тревога и испуг в глазах больной усилились: может, дела ее столь плохи, что заведующий отделением не знает, что делать, как перевязывать, должен решиться на какую-то меру вместе с палатным врачом, чтобы не брать ответственность на себя одного. Откуда ей знать, что ответственность в случае чего все равно в большей степени ляжет на заведующего и характер у него достаточно самостоятельный, чтобы, принимая решение, не ждать никого из своих помощников. Хотя Евгений Максимович любил советоваться во время работы со всеми — и врачами и сестрами, — в выборе решения это не играло большой роли. Больная не знала, что всякие всхлипы, вскрики, некорректный, если не просто хамский, разговор с подчиненными имеют отношение лишь к внутреннему его состоянию, связанному с его душевным миром, душевными неурядицами и неустройствами. Из-под глыб воспитанности и респектабельности вылезли грубость и хамство расковавшегося раба, безответственного и беззаботного, который, освоив начатки просвещения и сохранив душевную принужденность, не осветлив свою душу, начинает пользоваться свободой как надсмотрщик — прежде всего в форме грубого понукания другого. Так Евгений Максимович потом отреагировал на собственный срыв и всегда так расценивал резкость своих докторов в отделении, когда вновь обретал человеческий облик. Так ему легче было думать и вообще существовать. Сейчас, решая что-то про себя, он разбушевался, пожалуй, больше для вида. Так же, как и буря, внезапно наступил штиль.

И нечего гордиться отходчивостью. Тем виднее необязательность взрыва. Тоже не прибавляет достоинства всем свидетелям и участникам.

— Я думаю, в этот угол раны положить с гипертоническим, а туда мазь — здесь дно защитим мазью.