27431.fb2
И до того, как Прима нарисовал маленького принца, наша комната была проходным двором, а теперь дверь почти не закрывалась. Очереди в коридоре не было, но внутри то и дело мелькали перед глазами незнакомые лица, всё новые и новые, богемные девушки или девицы, парни с безумными или с ехидно умными взглядами, парочка штатных осведомителей, их легко было узнать: ни пылинки на одежде, один — в костюмчике, другой — в кожаной куртке.
— Кто эти двое, такие чистые? — спросил я у Примы.
— Снаружи чистые, — поправил он. — Снаружи чистые, а внутри — нечистые. — Это сильно веселило его. Но с ними он был вежлив, как ни с кем.
Они, осведомители-доносчики, знали, что Прима их вычислил, и уже не скрывались от него, а хотели запугать. Могли или нет они, двое сытых, нагнать страху на Приму, который не боялся самих янки? В другие времена, возможно. Если загнать человеку что-то под ногти, пропустить через него электрический ток, посадить на одноимённый с током стул, то можно и припугнуть человека, а так, внушение, крушение, отречение — чушь, сам Прима выражался более прозаически, «лажа», — говорил он. А происхождение этого слова мы не знали, где его истоки, где корни… И Приму эта парочка всё больше называла человеком без корней. Эта парочка… Откуда они взялись, откуда берутся? Ни тогда, ни теперь, их, таких как они, не стереть с лица земли, они были, есть и будут, они вечны или непреходящи, служки государства, считающие себя Слугами, люди, в которых из-за оплошности, или, может, в спешке, забыли вложить хоть какие-нибудь души. И бог просмотрел, и ангелы недоглядели. Так они и живут.
— Если в толчее, в толпе, или просто на улице замечаешь человека и думаешь ни с того ни с сего: «Как надоели мне лица людей», значит перед тобой — он, тот, в кого забыли вложить душу, — так говорил Прима, и мы внимали ему.
— Как тебе этот рисунок? — спрашивал один осведомитель другого доносчика.
— Доволен всем малыш, и против нас не выступает. Рад пацан, что жизнь такая, а не другая.
— Так что, рисунок без изъяна? И всё на нём прекрасно?
Почему-то они оба называли картину рисунком. Унизить Приму чтоб, наверно.
— Идейно выдержана, — думаю себе я.
— Так он же не боится нас?!
— И правда! Должен ведь бояться. Так и доложим.
Осведомители-доносчики ушли, и было бы чудесно, если б явился перед нашими глазами необычайный кто-то. И он вошёл. Оно явилось. Оно вошло. Кто это был?!
То было время джинсов. Оно могло бы стать и временем джинсовых костюмов, но на костюмы не хватало денег, поэтому в истории — науке о том, что было, а не о том, что могло бы быть, оно осталось — так и записано — как время джинсов. Мода на них не проходила, и чем потёртей, старее были штаны, тем больше восторга они вызывали. Костюмы тоже кое-кто носил, это были в некотором роде золотые мальчики, реже — золотые девочки; может, папы и папаны боялись наряжать своих красавиц в дорогие курточки: могло случиться, что какие-нибудь редкие бандюки, может даже и не харьковские, а из Мерефы или Люботина, именно в этих городках выращивали и пестовали такую породу людей, там их вскармливали, проводили селекцию — не дай бог попасть в руки этих натасканных на чужое добро ловкачей, — снимут курточку, а заодно и всё остальное, что удастся снять с чужого организма, поэтому, может, поэтому боялись одевать девочек в костюмы, а одевали только в джинсы, они сидели на теле так, что снять их было можно, зачастую только разрезав по шву; чем сильнее они впивались в организм, тем красивее было зрелище. Редко кто надевал джинсы сам, были, конечно, и такие таланты, обычно два-три помощника натягивали поочерёдно одну, потом другую штанину, и потом, на выдохе, дотягивали всё до пояса, застёгивали, и, наконец-то: «Вдыхай», отпускали счастливца, который, ура, пошёл. Сможет ли он сесть в этих штанах, всегда оставалось загадкой… Редкие мальчики носили костюмы из благороднейшей кот-тоновой ткани, и мальчики эти были не огромной силы, они не играли мускулами, не проглядывали бицепсы сквозь рукава, не вздувались бугры и на ногах, даже, случалось, самые фирменные изделия висели на парнях, ибо те были такими худенькими… худенькими были и ножки, и ручки, но у этих ребят были деньги, деньжищи, и уже тогда, в эпоху мнимого равенства, можно было сделать далеко идущий вывод, что не грубая сила — главное в жизни, но нечто другое. Золотые мальчики встречались редко, в городе их можно было пересчитать по пальцам. Ещё в костюмах ходили фарцовщики, так как они продавали эти костюмы золотым мальчуганам. Ну а джинсы, их носили все, и даже самые отсталые студенты, которые приехали из заброшенных хуторов, где уже и жизнь еле теплилась, один, Петя, из хутора близ Диканьки, так даже он носил подобие джинсов, в просторечии эти штанцы называли техасами. Мода!
Время моды на джинсы совпало со временем моды на души. И, главное, почти на любые души. Почему так вышло, не сказать, в историю моды души не вошли, ладно уж там купальники, это всё ж материал, а вот душа… Кто ею должен заниматься, кто — изучать? Мода на души — наука ничья, не было умов, кто в пыльной кабинетной тиши постигал бы день и ночь, не выходя на солнце, на свежий воздух, эту моду, поэтому для потомков так ничего и не останется, тем более что оно им и не нужно.
— Можно посмотреть картины? — спросил необыкновенно милый, милейший кто-то, заглянув в дверь нашей комнаты.
К нам заходили все, не спрашивая, да и во всём общежитии в любую комнату все заходили, не спрашивая, почти в любую, была пара комнат, куда так просто и кого попало не пускали…
— Конечно, можно, — сказал кто-то из нас. Как выяснилось потом, никто из нас не говорил; а звуки были.
Пришелец шествовал по комнате, громко стуча сабо, которые он тащил за собой. Так стучат конские копыта. Причёска у вошедшего была высокой, волосы всклокочены, и там, в волосах, могла уместиться пара рогов среднего размера. Оно — то, что вошло, — мы не знали, кто это был, — улыбнулось, улыбка на лице выплывала медленно, как бы подозревая, что её вот-вот могут утопить, поправило зелёные шортики, и мы, а, может, только я, увидели, что ноги гостя покрыты густой, непролазной, непроходимой шерстью. Или это были такие штаны, под человеческую природу?! Оно село на стульчик тихо, как птичка в незнакомом лесу. Ручки прижало к туловищу. Только хвоста не хватало. А, может, он и был там, сзади, под шортиками.
— Я — Прима, — представился художник. — Это — мои картины. Вот — последняя работа, — показал он на «Маленького принца». И уже после того, как показал незнакомцу нарисованного ребёнка, перешёл к нам, живым.
— Это — Ноу, — показал он рукой на Ноо.
— А это — Нуо, — показал на меня одним пальцем, указательным. Мы удивились переименованию. Ну ладно, теперь хоть будем различать, кто есть кто. Только б не попутать. — А тебя как зовут? — спросил хитрый Прима.
— Саша, — сказало оно.
Могло б сказать и Женя, или Пуша.
Оно сказало так невыразительно, что и поверить было трудно, Саша или не Саша. А, кроме того, нам так хотелось узнать, мальчик оно или девочка. Больше всего этого хотел Ноу. Ему было невтерпёж. Потому что…
Шахимат всё время был влюблённым. Иначе он себя и не мыслил. Влюблялся он быстро, загорался, как сухая газета от сухой спички. Последней его пассией была Наталья из Полтавы, где проходили в старину, не так давно, шведы. Скорее всего, шведская кровь и славянская смешались неправильно, была страшна девушка, как смертный грех. Если допустить, что её лепили, то скульптору, ничтоже сумняшеся, было некогда. Он так ужасно спешил, бешено торопился, что, кое-как закончив с организмом — когда он оформлял тело, то ещё следовал каким-то канонам, — не оставил времени на лицо, и он слепил его несколькими судорожными движениями. Вышло на раз-два-три. Сойдёт. Лицо пугало. Ну что ж теперь?
Пугающее лицо Натальи страшило недолго. Стоило послушать её речи, прислушаться к словам, которые проливали свет на её же душу, может, это была лишь часть света, может, речь её только частично высвечивала душу, но, слушая пассию Ноу, о её лице уже не думалось. Слова приоткрывали картину ада. И мы с Примой вздохнули, нам полегчало, сильно полегчало, когда Наташа из Полтавы, она родилась там, а училась, конечно же, где-то тут, мы так и не узнали, где, в каком институте, что не делается, всё к лучшему, мы повеселели разом, когда Наташа бросила Ноу, наконец-то, — она была не первой, кто бросил его — ушла она, и не будет с ним видеться, а до этого они встречались; нам с Примой было так весело, так легко, Прима был прямо-таки рад чужому горю, да и я был рад, мы Ноу так и говорили: «Как мы рады!», «Знал бы ты, как мы рады»… Почему они все от него уходили? Пугались, когда он начинал вдувать потихонечку в них свою душу? Или когда начинал делиться самой лучшей частью своего «я»? Самой трогательной. Лучше б угостил пирожком. Или мороженым. Почему? Да можно было и винца бутылочку купить. Чтоб открылись шлюзы чувств.
Как бы там ни было, сотворилось то редкое затишье, были те случайные часы, когда Ноу ходил сам по себе, когда ему некого было обожать. И он искал, в кого бы влюбиться. Навечно, по возможности, а там — как выйдет. И ему очень хотелось, чтобы это, оно, гостье, оказалось девочкой. А то, что ноги мохнатые, так это — ничего. Он был астрономом, и любовь к пришельцам в его сердце клокотала так же неистово, как любовь к землянам. Подумаешь, шерстяные ноги.
Хотя… Когда он-оно вошло в комнату, мы заметили, все сразу, как в комнате стало светлее, как будто по углам зажгли свечи, комната чем-то наполнилась, что-то явилось новое, такое, чего здесь ещё не случалось, почувствовали это все, а Прима так улыбнулся, что стало понятно, не было такого ещё в его биографии, биографии гения, самого непризнанного человека мироздания, вселенной. Улыбка Примы была его всем, он мог бы и не говорить, за него всё выражало лицо — губы и, конечно, глаза. Мы не поняли, что это было. Только лёгкий холодок промелькнул у всех внутри, мы разобрали приключившееся позже, впоследствии; чтобы докопаться до правды, найти истину…
Мы нашли её очень нескоро.
Лёгкий холодок пробежал внутри у нас всех, понятно стало, что этого человека ждали мы давно, я и Ноу, ждал ли Прима, так и осталось загадкой, всё-таки он был гений, гений, а не просто художник, из тех, кто малюет для царей и королей, президентов и их помощников… И мы доверились Саше, потому что таким гостям доверяешься сразу. Ноу очень надеялся, что оно окажется всё-таки девочкой, и мне почему-то хотелось, чтоб девочкой.
Саша собирало души.
Так всё устроено, что рано или поздно, поздно или рано надо возвращаться к людям, какими бы они ни были, с сучковатыми дубинками, или с атомными бомбами, убивающими наповал, в просторечье — оружием массового уничтожения, нарочно придуманным, чтоб живые не мучились и не стонали, ради всего святого.
Кем бы ни были эти люди, где бы они ни жили, и если они даже без определённого места жительства, надо к ним, других-то нету, значит, к этим. Даже если они думают о тебе хуже, гораздо хуже, чем ты есть на самом деле.
Как вернуться к людям, мог подсказать знахарь-кудесник, который жил за тридевять земель. Когда-то жил. Где он пребывал сейчас, никто не знал. Его земляки из тридесятого царства отворачивались, когда их об этом спрашивали, они как будто чувствовали себя виноватыми, в их глазах читалась вина за то, что целитель больше не проживает тут, оставил их ради кого-то другого, значит, не достойны они были, чтобы он пребывал с ними всегда, а, может, и вечно, и он покинул их; а чтоб его не смогли упросить остаться, он заснул, сел на удобный стул, со спинкой, хотя в его возрасте ещё удобнее сидеть было бы в кресле, ему стукнуло ровно сто лет, как раз повод, он сел на стул и заснул. Его пробовали разбудить, не сразу, сначала подумали, что он отдыхает после обеда, как полагается, только дольше положенного, потом решили, что старик устал больше обычного, подольше нужно и отдохнуть ему, подремать, потом уже пора было ложиться на лавку, спать, потому что ночь пришла, но старик и не думал подниматься со стула, ему и так хорошо было, и на стуле хорошо спалось… Потом его пытались разбудить, кто-то с восприимчивой душой не удержался и вскрикнул, закричал, а потом и запричитал, но и эти громкие звуки не потревожили кудесника, он не захотел просыпаться… И когда его перестали будить, он исчез из тридесятого царства; где он обитал, не знал никто, и посоветоваться с чудодеем было невозможно, а ведь надо было спросить, иначе как же… Хотя бы приснился и посоветовал. Но так не бывает. Так что же теперь? Некоторые, из тридесятого, поговаривали, что он, колдун-волшебник, в другом месте, там, где нужней. А кому нужней, не знал никто.
Ещё недавно возвращаться к людям и не надо было. Было не до того. Он выходил из дома, шёл к речке, берега её в то время ещё не заросли камышами, кое-где только стояли они кучками, робко прижавшись друг к дружке; он шёл к речке, и через несколько шагов останавливался, не мог идти, куда, зачем, хотел вернуться домой, но и дома то же самое, то же, то же оно внутри, оно не успокоится дома, у него нету никакого дома, он шёл дальше, сделает несколько шагов и остановится, но как-то вдруг и до речки дошёл, смог-таки. Присел на бережок, не сиделось, встал, и не стоялось, прилёг, и не лежалось, и земля была не сырой, она была тёплой, как лежанка, которая уже стала прогреваться, но не лежалось, не сиделось, не стоялось. Какие уж там люди?! Тогда ему до них не было дела. Он ходил немножко туда и немного сюда, снова приседал на землю и прилегал на бок, но не моглось.
— А ты походи, — предложил ему школьный его приятель, вместе они в восьмилетку ходили, — палкой лягушек побей. Или попугай их, посмотри как они прыгают. Помнишь, как мы их убивали?
— Не могу ходить, тяжело ходить.
— Ну посиди, отдохни, если ходить не можешь. Посмотри на какого-нибудь трудягу муравья, как он тяжесть волочит, или за жуком каким последи.
Присел. Посидел немножко, чуточку посидел и всё.
— Не могу сидеть, тяжело.
— Ну полежи на травке. Глаза закрой и ни о чём не думай. Отдохни, как будто набегался совсем, как в футбол наигрался. Как раньше, когда мы играли дотемна, без обеда.
— Не могу, не лежится.
— А ты попробуй.
Он прилёг, на всякий случай, чтоб не обижать бывшего друга, и земля как-то случайно успокоила его. Лежалось. Совсем немного, но полегчало. Можно было лежать. И ещё, ещё. Это миг растянулся на секунды. Казалось, они века.
И вот теперь уже полегчало, и время пришло, пришла пора. Но как вернуться к людям? Школьный товарищ вряд ли это знал.
Он пошёл в город. Туда было далеко, намного дальше, чем к речке, он давно не ходил далеко, и что потом? Забредёшь в такую даль, а потом что? Что потом делать? Но он пошёл, случилось, и дошёл до города. Большие дома стояли спокойно, заходи, не бойся, все свои… На окраине города было свободно, много пустого пространства, деревья, часть оставшегося поля, которое заросло ровной травой, и на краю этого поля, на краю и города тоже стояла бочка с квасом. Продуктом торговала девушка, у неё были и свои особые приметы, может, красивое лицо, а, может, ещё что красивое, или всё подряд красивое, но, главное, она была живым человеком.
Он походил между деревьями, никто не подсматривал, потом приготовил монету, как раз на стаканчик кваса, и пошёл к бочке. Он старался подольше быть незамеченным, шёл поближе к деревьям и так, чтобы продавец не заметила его сразу. Она могла бы его увидеть, если б сильно повернула голову. Подходить было трудно, но так вышло, что перед бочкой он оказался очень скоро. До этого он думал: «Если не получится, пройду мимо». И вот он оказался перед девушкой. Её руки двигались, и скоро она подала ему стакан с квасом. Ему осталось разжать кулак и отдать деньги. Он раскрыл ладонь и протянул её продавцу. Она ловко сгребла монетку. Он пил квас, и каждый глоток добавлял ему каких-то нов…1х сил, сил, которых раньше у него не было. Казалось, что не было никогда.
— Как у Дали, — похвалил один из гостей работы Примы, все чохом, гамузом, не влезая в жалкие мелочи.