27475.fb2
Вместе с жарой и пылью началась всеобщая расслабуха, а на этот раз не явился и тренер. Поэтому Олег с Сергеем Качурой, по прозвищу Кача, разминались вдвоем в целом зале. Кача, ставши на мост, качал шею, и без того игравшую, казалось, какими-то даже неизвестными мышцами. Впрочем, среди пацанов было доподлинно известно, что у чемпиона мира Альберта Азаряна от усиленных занятий на кольцах развились новые мышцы, которые бывают только у обезьян.
Олег жал двухпудовую гирю, стараясь дойти до пятнадцати раз. В классе, наверное, третьем Васька Душенин похвастался, что его брат пятнадцать раз жмет двухпудовку, и вот эти пятнадцать раз, оказалось, стали для Олега эталоном силы. Он сколько угодно мог бы над этим насмешничать, сравнивая, например, Васькиного брата с Юрием Власовым или хоть с тем же Качей, но все равно – четырнадцать раз не принесли бы ему и сотой доли удовлетворения по сравнению с пятнадцатью: собственное мнение никогда не может быть таким авторитетным, как чужое.
Олег бы лопнул, но дошел до пятнадцати, но где-то к десятому разу начала исчезать рука. А никакая сила воли не может заставить трудиться то, чего нет. Олег мял бицепс, убеждаясь, что он все-таки есть, а Кача отжимался на руках. Спина у него походила на туго обитую дерматином государственную дверь – везде вздувается, где не прихвачено гвоздями.
В груди Олега, когда он смотрит на Качу, начинает наливаться теплом какая-то электрическая лампочка – благодарность Каче за то, что он такой, какой он есть. По общественному положению он что-нибудь на уровне замминистра – все блатные здороваются с ним чрезвычайно почтительно, – здесь же, в зале, он и вовсе король, а держится почти застенчиво, смущенно улыбается, как будто не он тебе делает честь своим разговором, а ты ему. С виду – гранитный воин, а улыбнется – сразу и простодушная щербинка, и нос бульбочкой... Когда он на тебе отрабатывает броски, чувствуешь себя как у Христа за пазухой – обязательно подстрахует. А многие ведь наоборот радуются, что во время отработки не имеешь права сопротивляться, и норовят так припечатать тебя к ковру, что хочется не вставать часика полтора, – а они стоят над тобой, отставив ногу и горделиво глядя вдаль.
Кача, чтобы вспотеть, начинает лупить тяжеленный боксерский мешок. Мешок тяжко содрогается, и на нем медленно затягиваются страшные вмятины. Олег невольно представляет себя на месте мешка – брр...
После тренировки Кача окидывает взглядом спортзал и видит непорядок: гиря не на месте. Он несет ее без усилия, словно котенка за шиворот. А Олегу и в голову не пришло побеспокоиться...
Интересно: при других Олегу хочется показаться более бывалым, чем он есть, даже приблатненным, – а при Каче, наоборот, становится всего этого неловко. Он даже с удовольствием называл бы Качу не Качей, а Сергеем, только это тоже было бы выпендрежем.
А потом, вдыхая волшебный запах борцовского пота, Олег любовался, как Кача бренчит многососковым жестяным корытом рукомойника, – ни у одного греческого бога не было этого сочетания стройности и мощи.
За Качей зашел незнакомый парень с подбритыми в пилку от лобзика чернявыми усиками над румяными губками, сложенными, как у кота на коврике, с личиком не то красивым, не то ничтожным.
– Андрюха, – залихватски представился он и, словно на ярмарке, огрел Олега по ладони. С гордостью показал на Качу: – В одной шараге слесарим.
– Выпьешь с нами? – спросил Кача, будто и не подозревая, о какой чести идет речь. А может, и правда, не подозревая: для него ведь все люди равны.
– Само собой, – пожал плечами Олег. Пить ему приходилось в основном на семейных праздниках по полрюмки сладкого вина, которую мать пыталась перехватить у отца на пути к Олегу, а Олег сверкал на нее глазами и не кричал «что я, маленький?!» лишь потому, что так кричат только маленькие.
На улице Олег вдруг увидел мир с новой для себя жадностью и внутренне ахнул: «Неужели я это все забуду?..» Взгляд его упал на влажный отпечаток велосипедного колеса: через равные промежутки длинные рубчатые дыньки отпечатывались все слабее и слабее. И через годы и годы этот отпечаток въяве вставал перед его глазами, стоило ему захотеть.
Андрюха так затарахтел с продавщицей винного отдела, что она забыла выпустить бутылку «Московской»; они держались за «Московскую» через прилавок, будто за руки, и она глядела на него особенным, ласково-вкрадчивым взглядом. И у Олега сжалось сердце – на него-то никто так не станет смотреть...
Он покосился на Качу. Кача снисходительно усмехнулся, как если бы Андрюха посреди магазина ни с того ни с сего пустился в пляс. У Олега отлегло от души: оказывается, можно считать, что Андрюха вовсе и не ухарствует, а наоборот – смешит людей. Как это Кача всегда находит правильный взгляд на вещи!
Зато продавщица карамелек не поддалась Андрюхиным чарам, за что и пострадала. Андрюха поинтересовался, как бы между прочим:
– Да, девушка, конфеты «Ласточка» у вас есть?
– Вы что, сами не видите?
– А трусов нет?
– Откуда? – воззрилась она.
– Из универмага. Возьмите хоть дешевенькие.
– Не будет рожу воротить, – на улице прокомментировал Андрюха. – Знаете, есть еще такая покупка: девушка, у вас какие волосы? А на голове?
Олег криво усмехнулся, не зная, как в таких случаях положено реагировать.
– Не цепляйся – не будет воротить, – резонно заметил Кача.
Что бы Олегу самому догадаться!
Они протиснулись в городской парк между толстенными прутьями ограды, ржаво-полированными поколениями пролезавших, разогнутыми в незапамятные времена неведомыми богатырями прошлого, каких в наше хилое время уже не сыщешь. По истоптанной пыльной тропке забрались в дохлые кустики акации, где и уселись среди серебристой полыни, в которой еще вовсю стрекотали кузнечики, словно целая часовая мастерская. Об эти акации те же поколения открывали бутылки, и многие раны еще не затянулись. А затянувшиеся обвели себя по краям выпуклым колечком, середина же волокнисто серела, будто голая кость. Сквозь кусты просвечивала нагая гипсовая женщина, прижимающая к животу пойманную рыбу, которую Олег долгое время принимал за мочалку. За женщиной вялым рыбьим зевком зияла эстрада для художественной самодеятельности. На правой ее стороне низко и как-то траурно свисал длинный флаг. Слева молодой человек, стройный, как раскрытые ножницы, возвещал с плаката, сияя треугольной улыбкой: «Самодеятельность – лучший отдых!»
Перед бутылкой Олег собрался, как перед штангой, но выпилось неожиданно легко, будто вода, – и с какой-то подозрительной слащавостью. Удалось даже не поморщиться.
– Как вы только ее пьете, – сокрушенно сказал Кача и после своей дозы выдохнул с силой паровоза, а потом сморщился, будто от изжоги. И опять это вышло у него как-то достойнее, чем у Олега. Ведь сколько уже раз убеждался, что лучше не ломаться...
Андрюха выпил как-то наспех и поскорее перешел к главному – мужской беседе. Олег не верил своему счастью: да он ли это сидит в этих исторических кустиках с настоящими взрослыми парнями!
– Ты сколько баб перепробовал? – потребовал Андрюха у Качи.
– Кончай, – отмахнулся Кача: как, мол, только самому не надоело.
– А я штук тридцать перепробовал за свою жизнь короткую, – довольно закончил Андрюха. Он вопросительно посмотрел на Олега, пытаясь найти в нем более благодарного слушателя, – и нашел.
Это дело в последнее время стало для Олега чрезвычайно актуальным – брало не столько, может быть, остротой, сколько неотступностью: стоило хоть минуту посидеть спокойно – и привязывалось. Вот и сейчас ему было трудно отвести взгляд даже от этой дурацкой бабенции с рыбой-мочалкой.
Но ни к одной реальной женщине он ничего подобного не испытывал. Образ, донимавший его по ночам, как будто не имел лица – зато остального было через край. Но в присутствии любой реальной женщины все это улетучивалось без следа, пряталось за какие-то барьеры – y живых женщин он видел именно лицо, глаза, слышал их слова – а остального просто не существовало. Да он бы со стыда сгорел, если бы в присутствии настоящей женщины подумал о чем-нибудь в этом роде.
– Что естественно, то не безобразно, – приговаривал Андрюха, и видно было, что это для него не противовес каким-то другим мнениям, а единственная известная ему истина. И от первозданной свободы, с которой Андрюха говорил об этих делах, в самом Олеге тоже начинали таять какие-то ледяные барьеры. А ведь это очень приятно – узнавать, что чего-то в себе, оказывается, можно вовсе не стыдиться.
Женщин Андрюха называл просто они .
– Ты запомни, – настаивал Андрюха, – они сами хотят.
Вместе с тем надо было все-таки не зевать – как на охоте: вовремя подставить ножку, перехватить руку (прямо спортивная борьба!), выключить свет, нажать на нужную кнопку незамысловатого пускового механизма: если баба не дает , поверни ее за левую сиську. Однако в этих отношениях охотника и дичи для баб не было ничего оскорбительного, а только приятное, – бабы и сами с чрезвычайной простотой занимались этим делом в самых, казалось бы, неподходящих местах: и здесь, под кустиками, и под танцплощадкой, и вон там, возле сортира.
– Дружинники ему тычут в спину, – хохотал Андрюха, – а она отмахивается: не мешайте, пускай кончит!
Такого чувства освобожденности Олег, кажется, не испытывал ни разу в жизни. А еще болтают, что эти отношения могут быть чистыми, а могут – грязными! Ну люди! – делают то же самое, а все равно свое норовят обозвать получше, а чужое похуже. Нет на свете никакой грязи – просто когда делаю я – это чистота, делает другой – грязь. Вот и вся хитрость.
Олег с гордостью чувствовал, что нисколько не опьянел, – наоборот, никогда он не ощущал такой легкости, ясности, уверенности.
Небо начало по-вечернему темнеть, проклюнулись первые звездочки, будто наколотые шильцем в какой-то мир безбрежного света. Засветился фонарь, как светятся сигнальные лампочки на приборах – пока еще ничего не освещая, а будто стараясь привлечь к себе внимание, показать, на что он способен.
В атмосфере беседы почувствовалась некая исчерпанность. Надо было либо расходиться, либо добавлять. За добавкой пошли мимо танцплощадки, вокруг которой уже толпились завсегдатаи, скрывающие радостное возбуждение, оттого что запросто явились в столь небезопасное место, готовые уважать и в окружающих героев и потому называющие друг друга очень ласково – Толик, Шурик... Однако каждый все-таки понимал, что приподнять свое достоинство здесь можно только за чей-то счет, – поэтому все были настороже. Амбиции тут были натянуты очень туго. Что ж, для многих здесь их положение на танцах было единственным, за что они могли себя уважать.
Впервые в жизни, проходя здесь, Олег не испытывал ни малейшего напряжения: если Кача с тобой поддал – ты в безопасности за его каменной спиной. Кача потрясающе верный товарищ.
За высоченной противозайцевой оградой танцплощадки ударил духовой оркестр, из-за новомодных новинок типа «сакса» переименованный в эстрадный, но все же сохранивший некое расстроенное величие – глухое уханье барабана, грозный дребезг медных тарелок, надтреснуто-траурное пение труб. Впрочем, это понимали все, и эстрадные оркестранты приглашались на похороны ничуть не реже, чем раньше, и, бывало, отлабав, как они выражались, жмура, прямо от гробового входа отправлялись на танцы, где играла младая жизнь.
Оркестр набрал разгон, и мужской голос закричал в микрофон: «Джямя-а-айкя-а!» – из Робертино Лоретти. Голос через репродукторы с многоразовым эхом звучал, как в вокзальных объявлениях. Певец отличался от любого непевца лишь тем, что считал возможным при таких вокальных данных брать с публики деньги.
Танцы начались. Но этого, казалось, никто не заметил. По площадке закружились одни девицы, разноцветным мельканием сквозь щели напоминая карусель. Мужчине разрешалось завернуть туда как бы невзначай и лишь тогда, когда толкотня там будет уже в разгаре. Началось взаимное пересиживание. Оживленные стали еще оживленнее, безразличные – еще безразличнее.
Компании не замечали друг друга с удвоенным упорством.
Сообразившие на троих, друзья гордо прошли сквозь мельтешение белых и красных рубашек, среди которых далеко не все были так сообразительны.