27559.fb2 Проект "Лазарь" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Проект "Лазарь" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

«Если бы кто-нибудь сейчас пришел и сказал Райтману, что Лазарь Авербах стоит за дверью, живой и невредимый, его бы это нисколько не взволновало, — думает Уильям П. Миллер. — Он бы, как ни в чем не бывало, продолжал разглагольствовать о мученичестве Лазаря; в этом спектакле Лазарь принесет им больше пользы мертвый, нежели живой. Никому он здесь не нужен. И не только здесь».

— Сколько еще таких мучеников должны отдать свои жизни, чтобы до нас наконец дошло: мы обязаны выступить против существующих порядков со всем праведным гневом, на который мы только способны! Правители республики мобилизуют свои разрушительные силы, пишут законы, которые превратят массы людей, миллионы граждан в преступников. Мы-то знаем, что законы должны защищать интересы народа, а не помогать государству удерживать власть. Законы, цель которых — оправдывать насилие, вредны и бесполезны, как и бумага, на которой они напечатаны; их место — в мусорной корзине.

Миллер поднимается, шлепает коротышку по спине (тот в это время неистово хлопает своими похожими на плавники ладошками) и, попрощавшись с ним, уходит. Прошлым вечером Бен Райтман, верховный жрец анархии, наглядно показал суть своих слов и поступков. Его зажигательные речи выдают всю низость его преступных планов. «Вот про такое я люблю писать», — думает Уильям П. Миллер. Видно, что весь этот бред рожден в болезненно воспаленном мозгу-только дегенерат станет предсказывать мировую катастрофу, которая, как он надеется, уничтожит всех нас. «Вот про такое я не только люблю, но и отлично умею писать».

* * *

Я расплатился с Андрием и пожелал ему счастливого пути. Он высадил нас около гостиницы под названием «Бизнес-центр Буковина», после чего, исполнив свое назначение, покинул наше повествование. Фасад гостиницы был свежевыкрашен в жуткий розовый цвет; ступени, ведущие к входу, застланы красной ковровой дорожкой, грязной до безобразия. На нижней ступеньке свернулся калачиком облезлый пес; когда мы проходили мимо, он поднял голову и принюхался, но не сдвинулся ни на дюйм, похоже, ослеп от старости.

Волоча за собой багаж, мы вскарабкались по лестнице на пятый этаж, где располагался наш номер. На каждом этаже сидела дежурная — упитанная тетка не первой свежести в синей рабочей робе — и провожала нас взглядом. Наша окликнула нас и подозвала к своему столу. На диване у нее за спиной восседали три скудно одетые барышни, одинаково скрестив ноги и демонстрируя оголенные ляжки. Они, не моргая, многозначительно смотрели на нас, казалось, еще секунда — и из их уст вылетит какое-нибудь пророчество, но вдруг одна из них, сидящая посередине, пухлогубая и большеглазая, подмигнув, произнесла по-английски: «Привет!» Она безошибочно определила, что мы американцы; впрочем, и нам не составило труда определить, что они проститутки. Дежурная заставила нас подписать какие-то бумажки, а затем выдала каждому по тощему рулону розовой туалетной бумаги, по всей вероятности в награду за успешное преодоление препятствий на пути, приведшем нас на пятый этаж.

В номере воняло, и этот запах напомнил мне о том, как умирал мой дед: тогда тоже пахло смесью мочи, рвоты и старческой деменции. Я включил свет, и из центра комнаты, отмеченного темным пятном на ковре, во все стороны резво побежали тараканы. Залоснившиеся одеяла на кроватях, мятое застиранное постельное белье. В левом углу обнаружился крохотный телевизор; ослепительная белизна стен наводила на мысль, что перед нашим приходом их быстренько побелили, чтобы не было видно брызг крови. Рора отворил окно, из которого открывался вид — куда же еще! — на огромный мусорный контейнер, до краев забитый стеклянными бутылками. Я получил мимолетное удовлетворение, созерцая это блестящее изобилие. Мне всегда нравились полные мусорные баки: избавление от мусора подразумевало избавление от всего лишнего, одна только мысль об этом согревала душу.

— Знаешь анекдот про маленького Муйо? — начал Рора. — Муйо спрашивает у матери, откуда берутся дети. Она ему говорит, что надо перед сном положить немножко сахару под ковер, и на следующее утро там появится ребенок. Мол, так она его самого и нашла. Маленький Муйо насыпает сахар под ковер. На следующее утро на этом месте он находит таракана и говорит ему: «Ну ты, сукин сын, не будь ты моим братом, я бы тебя придавил».

Анекдот этот я слышал раньше; тогда он мне показался забавным. Я растянулся на кровати; Рора завладел телевизионным пультом: группа велосипедистов, взбирающихся вверх по склону холма; мужчина в сером костюме на фоне бескрайнего поля пшеницы, рассуждающий о будущем урожае; Мадонна танцует, извиваясь в объятиях партнерши — два шага вперед, один — назад; Дарт Вейдер, причитающий на церковнославянском; корреспондент Си-эн-эн Вольф Блитцер, по своему обыкновению, демонстративно озабоченный какими-то надвигающимися маловажными событиями; сердце, пульсирующее внутри вскрытой розово-красной грудной клетки; прилично одетый тип, вещающий что-то толпе, потрясая кулаками над головой; две шлюхи в лимузине: одна развалилась на заднем сиденье, широко раздвинув ноги, другая тянется губами к ее срамному месту; клубок из ног и велосипедов при столкновении на трассе. И я, сидящий в борделе на Буковине, за тысячи миль от своей привычной жизни.

Лазарь некоторое время жил в Черновцах (тогда Czernowitz) — не считая Чикаго, это был первый город, где мы с ним встретились. О его жизни в тамошнем лагере беженцев нет никаких сведений; Czernowitz был лишь остановкой на пути из Кишинева в Чикаго. Для Лазаря — ничто, точка на карте, однако он не мог не запомнить этот город. Здесь он жил в бараке с другими евреями, бежавшими от кишиневских погромов в безопасную Австро-Венгерскую империю. Говорил с ними на русском и идише; с охраняющими лагерь австро-венгерскими солдатами — по-немецки. Вполне вероятно, что среди этих солдат были боснийцы; наверняка он восхищался их фесками, широкими лицами и яркими глазами. Именно так я себе это представлял. Иврит Лазарь практиковал в беседах с сионистами, которые собирались на нижней койке двухъярусной кровати в дальнем углу барака; там он впервые увидел Исидора, потом они встретились на собрании бундовцев, где оба подписали какую-то петицию, не особо вникая в ее содержание. На пару с Исидором он перелезал через забор и посещал казино и бордели, которых в приграничном городе было не счесть. Империя награждала своих солдат и офицеров, посылая их служить в Czernowitz, — город, славящийся распутными нравами, — перед тем как отправить в менее приятные места. Эйфория приграничной жизни; приподнятое настроение — не часто доводится пожить вдали от родного дома; никаких тебе обязательств; контрабандисты, беженцы, картежники, заговорщики и проститутки; нелегальные вылазки за границу и пьяные драки в пивнушках — это ли не Содом империи?! Здесь Лазарь впервые проиграл деньги в карты; здесь ему приснилось, что его выпороли погромщики в Кишиневе; здесь он впервые познал женщину; здесь в первый раз почувствовал себя изгнанником; здесь узнал, что человеческой природе свойственна как жестокость, так и безграничная широта. Позднее, в Чикаго, они с Исидором вспоминали Czernowitz с ностальгической нежностью; для Лазаря это было последнее место, где он еще мог рисовать в воображении восхитительные детали счастливого будущего: в каком доме они будут с Ольгой жить, какие книги он прочтет, какую найдет работу, с какими женщинами будет встречаться. Уже в Чикаго, перед тем как заснуть в промозглой комнате на Уошборн-авеню, Лазарь вспоминал высоких красивых австрийских офицеров, пьяных в стельку, с трудом державшихся на ногах, и шлюх, уворачивающихся от их объятий, чтобы ущипнуть его за щеку; вспоминал вкус сахарной ваты, продававшейся на променаде. Ему часто снилось, что все его родные и друзья собрались в одном месте, и этим местом всегда оказывался Czernowitz.

Перед сном я тоже часто предавался воспоминаниям, вернее, старался не забыть. Прежде чем погрузиться в дремотную безмятежность, я вспоминал отдельные моменты; проигрывал в уме разговоры; восстанавливал в памяти цвета и запахи; думал о том, каким я был двадцать лет назад или прошлым утром. Размышлять перед сном о своем месте в мире вошло у меня в привычку, стало моей вечерней молитвой.

Иногда я сильно увлекался, и тогда из реальных образов и событий рождались невероятные истории. Взять, к примеру, тот случай во Львове. Днем, выйдя из ванной, я обнаружил, что Рора успел уснуть, пока я там мучился, пытаясь помыться под еле капающей из душа водой. У Роры во сне было такое умиротворенное лицо, что он показался мне совсем другим, незнакомым, человеком. Вечером, уже засыпая, я вдруг вспомнил это его лицо, и тут же сама собой сочинялась история: в ней я проснулся в нашем гостиничном номере и обнаружил Рору мертвым. Пришлось вызывать администрацию и организовывать транспортировку тела из гостиницы и вообще из мира сего. Потом надо было позвонить его сестре, чтобы сообщить печальную новость; вот почему я стал копаться в его вещах и обнаружил поддельный австрийский паспорт на чужое имя и билет на самолет в Вену, датированный следующим днем. А когда позвонил по единственному телефонному номеру, обнаружившемуся среди его вещей, никто не ответил.

Многие из этих историй плавно перетекали в сны, отчего повествование становилось совсем уж запутанным, а сам я превращался в растерянного персонажа, увязшего в этих вымышленных событиях. Единственным спасением было проснуться, и если я просыпался, то моментально сон забывал. Лишь иногда в памяти ни с того ни с сего всплывал, словно утопленник со дна озера, какой-нибудь эпизод. Однажды я, будто наяву, ощутил тяжесть школьного ранца на спине; в нем я тащил, как щенка, военного преступника Радована Караджича.

Ритуал вечерних размышлений был бы неполным, если бы я не научился признавать свое поражение, не смирился с тем, что все запомнить не могу — остается довольствоваться небольшими фрагментами, по которым, как я прекрасно понимал, никогда не удастся восстановить целое. Сны помогали забывать; как хлыст, подгоняющий скачущих лошадей, они подгоняли быстро несущиеся дни; помогали избавиться от накопившегося за день хлама, чтобы назавтра — при условии, конечно, что это самое завтра наступит, — было куда складывать свежие впечатления. Ты умираешь, ты забываешь, ты просыпаешься уже совсем другим человеком. Будь я Богом, то невольно задумался бы, а не грех ли вообще что-либо помнить?! Грех, конечно, хранить в памяти все упоительные моменты, когда казалось, что тебе принадлежит весь мир. Но, как все греховное, это прекрасно: песчинки с пляжа в районе Оук-стрит на языке; озеро Мичиган, меняющее цвет от темно-синего до черного как смоль, стоит только тучке закрыть луну; запах Мэри, затаившийся в изгибе ее шеи.

Снилось ли что-нибудь библейскому Лазарю, пока он лежал, погребенный в сырой пещере? Помнил ли он свою жизнь и свою смерть, все до мельчайших деталей? Помнил ли ранние утра в окружении сестер, свое пробуждение от солнечного луча, как улыбка скользнувшего по лицу, теплое козье молоко и яйца всмятку на завтрак? А после своего воскрешения, помнил ли он, как умер, или просто перешел в другой сон про другую жизнь, перебравшись в Массалию? Должен ли был он вычеркнуть из памяти свою прежнюю жизнь и начать все с нуля, как иммигрант?

Я дремал недолго, а когда проснулся, от сна, естественно, ничего не осталось. Мы с Ророй отправились на прогулку. Ему нравилось снимать при свете предзакатного солнца, а мне нравилось наблюдать, как он снимает. К вечеру стало прохладнее; здания погружались в темноту; свет в окнах еще не зажегся. Побродив полчаса, мы наткнулись на кафе «Вена», точную копию львовского: тот же выбор кофе и пирожных, такие же худенькие официантки в черных платьицах и белых передничках. Мы расположились на открытой веранде и с небрежностью завсегдатаев венских кондитерских заказали по чашке кофе.

В Сараеве тоже было свое кафе «Вена», внутри гостиницы «Европа»: обитые красным бархатом кресла, роспись в стиле модерн на потолке; официанты в галстуках-бабочках с аккуратными тонкими усиками. Десятилетиями это было место ежедневных встреч патриархов почтенных сараевских семей. Обслуга знала вкусы своих клиентов и почтительно исполняла все их желания. На чашечку кофе с куском торта «Захер» или стаканчик шнапса в кафе «Вена» можно было пригласить только будущую невесту; или, наоборот, она могла позвать тебя для знакомства с родителями, завсегдатаями этого заведения, что доказывало их «благородное» происхождение: не какие-нибудь выходцы из крестьян, а потомки семьи, владевшей половиной города еще во времена Османской империи. Кафе было уничтожено вместе с самой гостиницей в первые месяцы войны — два попадания ракетами, и всё; я оплакивал за океаном эту потерю.

Рорин дедо — дедушка — тоже был постоянным посетителем кафе «Вена». Выпить там утром чашечку кофе стало для него своего рода ностальгическим ритуалом, ведь он провел в Вене молодость. Семья послала его учиться на архитектора, но он предпочел вкушать радости жизни вдали от родной Боснии, глухой имперской провинции, где газеты печатали рецензии на венские оперные премьеры и капельмейстеры одевались а-ля Малер, однако еще многие женщины закрывали лица чачваном, а родственники дружно мечтали женить тебя на троюродной сестре с кроличьими зубами, от которой ты старался держаться подальше, с тех пор как научился ходить. Девушки в Вене считали Рориного дедо с его мелодично-мягким произношением и вишневой феской ужасно экзотичным и привлекательным. Распущенные студентки с отделения изящных искусств, горя желанием все-все узнать про его сказочную родину, усаживались к дедо на колени и, как шаловливые котята, играли с его кудрями и кисточкой фески, а он тем временем писал нарочито жалобные письма домой, сетуя, что Вена его испугала и ошарашила, что он сплоховал и сильно ошибся в денежных расчетах и что без родительской помощи ему не выжить в дебрях имперской метрополии. Закончив письмо, он заказывал шнапс для студентки-художницы и ее подруг. «Он бы навсегда остался в Вене, — сказал Рора, — если бы одну из них не обрюхатил». Пришлось удрать в Сараево; вынужденно вернувшись в родной город, дедо запил от хандры, но вскоре женился и занялся семейным бизнесом; но тут грянула Первая мировая. Распад империи дедо пережил тяжело, словно смерть родного отца. До конца своих дней он регулярно посещал кафе «Вена»; персонал обращался к нему не иначе как «герр Халилбашич». У него была привычка в середине фразы вставлять немецкие слова — шнапс, швайн, майн готт, от которой он не отказался даже в последние годы, хотя и проводил все время за чтением Корана и молился по пять раз на дню. Дедо так и не смог примириться с гибелью империи, его, по собственному признанию, первой любовью.

Любовь — вот что я испытывал к Мэри, когда она повезла меня в Вену отпраздновать вторую годовщину нашей свадьбы, всего за несколько недель до терактов в Нью-Йорке. Она зарезервировала дорогой отель с золотой лепниной на стенах и потолках, нашла в Гугле лучший ресторан в городе, купила мне новый костюм, а себе — красивое красное платье для торжественного ужина. После ужина мы, держась за руки, бродили по Вене; теплые руки, прохладный вечер, яркие фонари. Я рассказывал ей про свою семью, про империю, про то, как мои предки попали в Боснию; она это слышала раньше, но в тот момент мне казалось, что все вокруг подтверждает правдивость моих рассказов. Вот теперь Мэри должна поверить, что у меня была своя жизнь, а у моей семьи — своя история, и что наши жизни были неразрывно связаны с могучей и по-матерински заботливой — неважно, что ее уже не существует, — империей. Мы шли по главной улице города, не помню ее названия, где на каждом шагу были ультрасовременные магазины (не будь Мэри так увлечена моим рассказом, она наверняка бы ими заинтересовалась), как вдруг, словно по волшебству, услышали ангельский голос, исполняющий украинскую песню — ее любил петь мой дед. Певец, судя по всему, был обучен вокальному мастерству: он умело округлял губы и профессионально управлял дыханием; но он был слепой и держал перед собой длинный белый посох, будто какой-нибудь библейский персонаж. Рядом стоял небритый мужичок в грязнущем клетчатом свитере: он рыскал глазами по толпе, следя, чтобы ни одна монетка не исчезла из шляпы. Душераздирающе грустная песня называлась «Ридна маты моя». Мы с Мэри стояли и слушали, крепко сцепив руки, словно хотели слиться воедино, стать одной плотью. Мэри поцеловала меня в щеку и в шею, и я почувствовал присутствие всепроникающей любви: все вокруг было пронизано теплым чувством ко мне, Мэри не могла этого не заметить.

На улицу влетел громадный, с тонированными окнами, «мерседес» — внедорожник и, резко затормозив, остановился перед верандой кафе. Первым вышел дюжий водитель в черных очках, с осиной талией, накаченными ручищами, смахивающими на ноги страуса, и угрожающе раздвоенным подбородком. Он открыл заднюю дверь: оттуда показались небольшого размера кожаные туфли, затем короткие ноги в белых джинсах и крепко сбитый торс олимпийского борца. На поясе у этого типа висела кожаная сумка с мобильником, напоминающая кобуру с маузером на боку у советских комиссаров. Он плюхнулся на стул, вытащил телефон и швырнул его на столик, словно собираясь приступить к допросу, а потом застыл в излюбленной позе славянских мужчин: одна рука лежит на бедре, почти в паху, другая свисает с края стола, готовая к удару. Окинув взглядом посетителей, он позвал официантку; та мигом явилась на зов. Он отрывисто что-то заказал и тут же уткнулся в мобильный; по телефону говорил короткими резкими фразами, всем своим видом давая понять, что время-деньги и ему, такому крутому бизнесмену, если кто-то еще не понял, не пристало тратить его впустую. Водила облокотился на машину и закурил.

Все вокруг заметно оживились, если не сказать возбудились, от возможности увидеть, как заключаются криминальные сделки; откровенно глазеть народ побаивался, но и пропускать такое зрелище не хотелось. Бизнесмен стал центром всеобщего внимания; тупой бодигард, его ангел-хранитель, воплотился в образ стража границ владений босса. Я то и дело поглядывал в его сторону, желая запечатлеть в памяти грозно насупленные брови над крохотными глазками, злобно и презрительно раздувающиеся ноздри, волосатые руки, широко расставленные ноги, которые он, похоже, сдвинуть не мог — ему мешали или висящий на поясе ствол, или восставший член, а может, и то, и другое. Рора невозмутимо пил кофе и курил, не убирая «Canon» с колен, словно не существовало никакого бизнесмена, по-русски отдающего начальственные распоряжения в трубку, и не было рядом облокотившегося на машину бдительного головореза.

— До чего же гангстеры, — начал Рора, — повсюду одинаковые: та же самодовольная ухмылка, тот же мобильник, тот же громила-охранник… В Сараеве перед войной жил один такой, звали его Псето. Занимался рэкетом. У него была команда, в том числе несколько полицейских; они выбивали деньги из владельцев торговых точек, если кто-то отказывался платить за «крышу». Сам он держал ювелирный, чтобы отмывать деньги; иногда нацеплял на себя чуть ли не весь ассортимент. Идет себе, бывало, весь в золоте и бриллиантах, по Ферхаджа [12] вальяжной походочкой сараевского бандюка, а народ уважительно уступает ему дорогу. (Я так и вижу, как Псето поводит плечами и крутит головой, выпячивая губы, показывая, кто в городе хозяин.) Если заходил в бар, хозяин обязан был выставить всем бесплатную выпивку, будто пожаловал сам король. Местом для своего штаба Псето выбрал кафе «Дюл-башта» (я прекрасно помню, где оно находится); владелец был на седьмом небе — такого покровителя еще поискать! — да только клиенты, кроме Псето и его людей, перестали там бывать. Псето выдрессировал хозяина: тот приносил ему кофе по-турецки каждые полчаса, ни минутой раньше, ни минутой позже; так он и сидел целый день и пил кофе. Как-то раз заставил провинившегося полицейского отсосать ему. В другой раз, когда какой-то наивный журналист написал о сговоре между полицией и Псето, тот послал за ним своих головорезов: они притащили беднягу и привязали к дереву перед кафе. Псето приставил ему пистолет к виску и приказал гавкать; несчастный прогавкал целый день, ему бросали остатки пиццы и заставляли приносить палку.

Однажды, перед самой войной, Рэмбо пришел к Псето, вытащил ствол и застрелил его без предупреждения; Псето так и не успел допить очередную чашку кофе. Он умирал, а кофе капал у него изо рта; Рэмбо сел за соседний столик и заказал себе двойной эспрессо, слегка разбавленный молоком.

В нашем убогом гостиничном номере Рорина история никак не шла у меня из головы. Заснуть (после нескольких галлонов выпитого кофе!), чтобы превратить эту историю в сон, я не мог. Рора, естественно, спал как младенец — ни кофе, ни сны- воспоминания ему не мешали. Я попереключал каналы: посмотрел недолгое время порнушку — языки и члены крупным планом, затем передачу по Си-эн-эн про очередного террориста-смертника в Багдаде и закончил мировым чемпионатом по покеру. Признаться, меня возбудил бездушный оральный секс по телевизору почти так же, как описанный Ророй чудовищный мир, где беззаконно правит триумвират насилия, инстинкта выживания и алчности. Рора бывал в этом мире, возможно даже чувствовал себя там своим, и, стало быть, я тоже был оттуда недалеко. Вот где, вероятно, поистине свободная земля. Там я мог бы жить, как захочется: не надо жениться, я никому ничего не должен, могу тратить Сюзин грант, уйму разных грантов на свои удовольствия. Там можно забыть про данные обещания и взятые на себя обязательства: мне ведь будет все равно, кем я был, а стать я могу, по своему выбору, кем угодно. И делать все, что мне вздумается. Короче, жить ради себя любимого.

И тут к нашему порогу прибыл вестник из этого самого мира: услышав робкий стук, я встал и наполовину приоткрыл дверь, спрятав за створкой эрекцию. На пороге стояла миловидная проститутка. У нее были красивые глаза и неестественно-длинные ресницы, высоченные каблуки и глубокое декольте. Призывно выпятив пышный бюст, она потянула вниз кофточку, отчего оголились грушеобразные груди с набухшими сосками, и сказала по-английски: «Любовь». У меня мелькнула мысль: «Вот тебе, пожалуйста, а почему бы и нет?» — но после минутного колебания я отрицательно помотал головой и захлопнул дверь.

Я еще не созрел для того, чтобы получать от жизни удовольствия за счет других — и уж во всяком случае не за счет Мэри, не за счет этой несчастной шлюхи, которой, скорее всего, здорово достанется от сутенера за то, что упустила ниспосланного Богом американца. Не поймите меня неправильно, ничто человеческое мне не чуждо. Но каждый раз, оказавшись перед выбором — предаться плотским утехам или сохранять непоколебимыми нравственные устои, — я в нерешительности застывал на моральном распутье, отказывая себе как в первом, так и во втором. Именно по этой причине (в чем я никогда не признаюсь ни Мэри, ни другой живой душе) я ощущал острую необходимость написать книгу про Лазаря. Книга помогла бы мне стать иным человеком, способным разрешить моральную дилемму и выбрать один из двух возможных путей: или заработать себе право на сексуальные утехи (и деньги, поскольку это удовольствие не из дешевых), или приобрести пропуск в стан праведников, подвергнув себя изнурительному процессу самокритики и самореализации.

Меня бросало из одной крайности в другую, Мэри тому свидетель; с высоты своей стерильной американской порядочности она наблюдала за моими мучениями. Ей хотелось, чтобы я, избавившись от своих комплексов, бодро поднимался по лестнице, ведущей к нравственным высотам, но каждый раз я спотыкался на очередной скользкой ступеньке. Моя жена проявляла ангельское терпение и не требовала показывать ей мои сочинения, не злилась, что я отказываюсь с раннего утра заниматься поисками приличной работы. Обнаружив в моем компьютере куки с различных порносайтов, она, естественно, негодовала, но и мысли не допускала, что я бегаю на сторону или — в качестве эксперимента — заведу себе постоянную любовницу. Мэри спокойно относилась к моему отвращению к религии, точно так же, как ее не волновало мое безразличие к детям и украшающим дом безделушкам. Зато всерьез ее беспокоила моя неспособность понять, что цель нашего брака — создание гармоничного союза, в идеале приводящего к единению душ, а не только тел. На этом поприще я, прямо скажем, не надрывался (даже, признаться, прибавлял в весе), но Мэри проявляла чудеса стойкости и терпения. Честное слово, я хотел быть идеальным мужем и я любил свою жену, которая ради семейного счастья трудилась не покладая рук, но вместе с тем не переставал думать о возможностях, существующих за рамками брака. Вот если б можно было отказаться от стремления к совершенству и переключиться на простые человеческие радости…

Однажды Лазарь и Исидор отправились в бордель: мать прислала Лазарю немного денег, а Исидор убедил друга потратить их на потерю невинности. Они пошли в заведение мадам Мадонской; хозяйка ущипнула их за щеки; оба залились краской, а девочки захихикали. Исидор выбрал самую пышнотелую, и они ушли на второй этаж, бросив Лазаря в окружении щебечущей стайки шлюх, пока, наконец, одна из них не взяла его за руку и не повела к себе. Лазарь онемел от страха, в горле у него пересохло. Девушка сказала, что ее зовут Лола; у нее была крохотная полуслепая собачонка, которая при виде Лазаря зашлась в истерическом лае. Пока Лазарь раздевался, собачонка обнюхала его ноги; он расплакался.

Я выключил телевизор и прислушался к Рориному дыханию — в голове возник образ бьющихся о берег волн. На улице разговаривали и хихикали мужчина и женщина; кажется, они на что-то наступили. Залаяла, а затем завизжала собака; послышался звон и треск стекла. Рора даже не шелохнулся; женский голос задрожал от радости. Собака то выла, то визжала, то гавкала — и все это под громкий хруст бьющегося стекла; псина жалобно лаяла еще довольно долго, но постепенно затихла, только иногда тихонько скулила. Парочка закинула несчастное животное в мусорный бак со стеклянными бутылками и, похоже, еще постояла рядом, наблюдая, как собака там вертится, калеча себя острыми осколками, из последних сил стараясь выбраться из бака.

* * *

Красное знамя анархии было заклеймено позором в прозвучавших вчера по всему Чикаго проповедях. Возмущенные покушением, совершенным русским евреем-террористом на главу полиции Шиппи, служители веры, представители различных конфессий, осудили условия, которые привели к опасному росту анархистских настроений. В числе причин были, в частности, названы: российский царь, непозволительно мягкое иммиграционное законодательство, чудовищное невежество иммигрантов низших сословий, их врожденная леность и умственная отсталость, столь часто встречающаяся в странах, откуда они прибыли, вкупе с пагубным влиянием алкоголя, азартных игр и идеологии атеизма.

Раввин синагоги на пересечении Индиана-авеню и Тридцать третьей улицы, Тобиас Клопшток, яростно обрушился на анархизм и осудил нечестивое поведение его сторонников. «Дух анархии разрушителен, он подрывает целостность нашего государства, — заявил раввин Клопшток перед многочисленной еврейской общиной. — Стоит ли удивляться, что глава полиции Шиппи, один из самых ярых противников анархистского голема, стал мишенью анархистов. Мы знаем: пришло время их остановить, чтобы Америка, страна свободы и независимости, не скатилась в пучину безбожия и беззакония. Мы, евреи, граждане этой свободной страны, должны присоединиться к братьям-христианам, дабы всем вместе противостоять распространению вредных революционных учений на американской земле».

Отец Джордж Филд с амвона собора Святого Воскресения с горечью говорил о варварском невежестве недавно прибывших иммигрантов: «Очутившись на этих берегах, многие из них попадают в дьявольскую западню анархизма, из которой им самостоятельно не выбраться. Души тех, кто отталкивает руку Господню и отвергает помощь Америки, будут загублены, если только мы не спасем их своей суровой христианской любовью. Давайте же помолимся о душе Лазаря Авербаха в надежде, что он воскреснет во Христе, как когда-то воскрес его тезка».

Уже почти полдень, когда Ольга, прихрамывая, подходит к дверям Главного полицейского управления Чикаго. Стоящие у входа полицейские усмехаются и отпускают сальные шуточки в ее адрес: посмотрите, мол, на эту грязную потаскуху, потеряла каблук, раззява. Ольга заявляет старшему сержанту Маллигану, что желает поговорить с первым помощником Шутлером. Сержант разражается смехом и спрашивает: «И кто же ты такая, детка?» Уильям П. Миллер, который болтается в управлении в расчете на получение сенсационной информации, мигом замечает, что она в ужасном состоянии; семитские черты лица искажены беспредельным страданием, оливкового цвета кожа посерела от горя — когда-нибудь ее народ сложит про нее песни. Миллер шепчет что-то Маллигану на ухо, тот качает большой квадратной головой, морщит криво сросшийся сломанный нос. Ольга настаивает на своем — ей необходимо увидеться с Шутлером, а Миллер уже открывает блокнот и привычным жестом, как расческу, вытаскивает из внутреннего кармана вечное перо. Ольга Авербах — упрямая страдающая еврейка, персонаж трагедии — наверняка кладезь прелюбопытных историй. С чарующей улыбкой он вызывается отвести ее в кабинет Шутлера, но она даже на него не смотрит. «Не помешало бы вам помыться, мэм, — шипит ей в спину Маллиган. — От вас разит дерьмом».

Прошлой ночью тяжелая неотступная тишина в городе, напоминая об ее одиночестве, не давала Ольге уснуть. У Лазаря щека была холоднее мрамора, волосы — сухие, как прошлогодняя трава. Полицьянт что-то пробормотал во сне, когда она посреди ночи пошла в сортир, спрятав под платьем полотенце, свою фиолетовую бархатную юбку и вязаный шарф. Он так и не проснулся, когда она вернулась в дом. Даже когда Исидор, пропахший фекалиями, закутанный в женскую одежду, прошмыгнул мимо, прикрывая лицо шарфом, очнулся, только чтобы пробурчать что-то про вонючих иммигрантов; спросонья он ничего не разглядел. Это была ее идея — отправиться к Шутлеру; иначе полицьянты пришли бы за ней и обнаружили Исидора, скрючившегося у нее в шкафу за саквояжем и мешком с тряпьем. «А что, стоит попрактиковаться, — заявил Исидор, — пригодится на будущее, когда ты будешь замужем, а я стану твоим любовником». По пути в полицейское управление Ольга представляла Фицев, с радостным рвением его избивающих, — так они избивали Любеля, который теперь с переломанными ребрами задыхается и хрипит, не в силах встать с постели. Отлупить Исидора не мешало бы, да только он этого не переживет; не все кости срастаются.

Первый помощник Шутлер ползает под столом, судя по всему, ищет запонку или выпавшую из кармана монетку. Ольга наблюдает за его вихляющейся задницей; наконец он поднимается с колен, медленно, по-змеиному распрямляясь. И нависает над Ольгой, одергивая задравшиеся рукава; она старается стоять прямо, не клонясь на ту сторону, где нет каблука. «Вы пришли, чтобы сделать признание, мисс Авербах? Рассказать про преступления вашего брата? А может, донести на его сообщников-анархистов? Или хотите нам сообщить, где прячется Марон?»

Ольга Авербах с вызовом смотрит на первого помощника Шутлера, — напишет потом Уильям П. Миллер. — Она в своем зловонном испачканном платье, он — в тщательно пригнанном по фигуре костюме; в ее глазах горит огонь степной дикарки, его широкие могучие плечи — само олицетворение закона и порядка. Это была схватка железных характеров: мужское начало против женского; американец против еврейки; цивилизация против анархизма. Исстрадавшаяся молодая женщина решительно потребовала вернуть ей тело брата, чтобы предать его земле в соответствии с древними еврейскими обычаями. Выкрикивая грязные слова в лицо первому помощнику Шутлеру, стойко переносившему ее нападки, она угрожала ему местью евреев всего мира и предрекала наступление конца света. Со звериной яростью во взоре, она обещала ему долгие годы всеобъемлющего террора, десятилетия разгула анархии, которая уничтожит наши свободы и все, что нам дорого. Но первый помощник Шутлер не дрогнул. Глядя ей прямо в глаза, он сказал: «Мисс Авербах, моя обязанность — поддерживать закон и порядок, и я сделаю все возможное и невозможное, чтобы выполнить свой долг. Не будем трогать вашего брата, пусть покоится в мире, а в городе наконец воцарится спокойствие». После этих слов уязвленная еврейка в бешеной ярости выбежала из кабинета, изрыгая проклятия, достойные разве что обитателей ада.

У выхода полицейский с лихо закрученными усами хлопает пробегающую мимо Ольгу по заду, и она буквально вылетает на улицу. Миллер не спускает с нее глаз; он не смеется, хотя полицейский и ткнул его в бок, приглашая повеселиться вместе с ним, — подобно сестре библейского Лазаря, Ольга готова на все, чтобы спасти брата. Она бесцельно бредет по тротуару, то переходит улицу, то возвращается назад. Запутавшись в лабиринте из клеток с цыплятами и кроликами, ступает с тротуара на проезжую часть — прямо под копыта пегому мерину, впряженному в тележку, полную медных кастрюль с длинными ручками; от тряски они с истерическим звяканьем бьются друг об дружку. Мерин смотрит Ольге в глаза — у него смешные ресницы — и кивает ей головой, будто здоровается. Ольга возвращается на тротуар и замирает перед витриной кондитерского магазина, уставившись невидящими глазами на сладкое изобилие: россыпь конфет всех цветов — розовых, синих, лакричных, горы сахарной ваты. Дворняжка — калека на трех ногах — подбегает к Ольге, как к своей знакомой, и ее обнюхивает. На углу надрывается продавец газет: «Вашингтон готов предпринять первые шаги по очистке нации от врагов, посягающих на благополучие государства и частных граждан!»

Дорогая мамочка, когда ты получишь это письмо, мы с Лазарем будем ждать тебя в раю.

Покупатель в магазине забирает сдачу, а мужчина за прилавком через окно так и сверлит Ольгу взглядом, словно давая понять, что она тут нежеланный гость. Прохожие задевают ее, она чувствует сквозь одежду прикосновения чужих тел. Вдруг чья-то рука опускается ей на плечо, и мужской голос за спиной спрашивает: «Хочется сладкого?» Не отвечая, Ольга спешит уйти; во рту у нее горечь, хорошо, что со вчерашнего дня она и крошки не съела, не то бы ее вырвало.

— Я ваш друг, — догоняет ее незнакомец. — Я хотел представиться еще в полиции… — У него низкий голос и иностранный акцент. Ольга, прихрамывая, ускоряет шаг и толкает бедром корзину со свежей рыбой; у рыбин выпуклые кукольные глаза. — Я сожалею о смерти вашего брата, — не отстает незнакомец. — Есть очень много людей, которые… уфф, — он запыхался, ему трудно быстро идти, — которые считают, что еще далеко не все известно про обстоятельства его смерти. — Ольга замедляет шаг, но не поворачивается. А вдруг, это очередная уловка со стороны полиции? Второй каблук тоже вот-вот оторвется, она чувствует, как он качается. Незнакомец не отстает; откашлявшись (кашель глухой, надрывный), говорит: — В этом городе есть люди, которые опасаются погромов.

Ольга оборачивается. На голове у незнакомца котелок, на бледном лице чахоточный румянец; белизна воротничка свидетельствует о респектабельности владельца. Он переходит на идиш:

— Меня зовут Герман Таубе. Очень рад с вами познакомиться.

— Что вам от меня надо? — спрашивает Ольга по-английски.

— Нам надо поговорить, — продолжает он на идише. — Давайте-ка найдем место поуютнее.

Таубе молча предлагает ей взять его под руку, но Ольга продолжает идти чуть поодаль. И все же вслед за ним садится в трамвай; он за нее платит. Они пробираются вглубь вагона, Таубе, обернувшись, улыбается сыщику, который, неотступно за ними следуя, успел вскочить на подножку трамвая. Ольга видела этого сыщика в полицейском участке и узнала по фуражке, которая ему великовата и почти съезжает на глаза. Он и не пытается казаться незаметным, только старательно смотрит поверх их голов. В трамвае толчея, кто-то напирает на Таубе, он невольно прижимается к Ольге, но тут же отодвигается, слегка ей поклонившись. Любопытно, а каблуками он тоже прищелкнул?

С морщинистой шеи стоящей рядом матроны — пальцы в белых перчатках унизаны кольцами — на Ольгу и Таубе уставились стеклянные глазки рыжей лисы. Как здесь очутилась такая дама? Она похожа на вдову. На задней площадке разгорается ссора, похоже, ругаются по-итальянски, передние пассажиры поворачивают головы, вытягивают шеи — с любопытством и осуждением. Видя, что ее спутника не смущает присутствие сыщика, Ольга немного успокаивается, но ничего не говорит; так они и едут в молчании. Ей даже это нравится: не знать, что будет дальше, — пожалуй, это верный признак того, что она начинает терять рассудок.

Таубе помогает ей выйти из трамвая, на этот раз она опирается на его руку, однако «спасибо» не говорит. Они торопливо шагают по обсаженной деревьями улице, мимо солидных домов, вдоль чугунных оград с пиками и затейливыми завитками, полицейский — за ними, в некотором отдалении. Они входят через заднюю дверь, по-видимому, в таверну; сыщик приостанавливается у главного входа; там сгрудились и курят бродяги и попрошайки — головы ушли в плечи, воротники подняты, шапки нахлобучены до бровей. Сыщик протискивается сквозь толпу, войдя внутрь, подходит к бару и заказывает кружку пива. Над огромным зеркалом на стене — голова кабана со стеклянными глазами.

Тучная голубоглазая женщина, прижимая к груди папку с бумагами, шепчет что-то Таубе по-немецки. В коридоре воняет пропитанными пивом опилками и подгоревшей кислой капустой. Ольга следует за Таубе по темному лабиринту мимо каких-то кабинетов, женщина идет за ней. В приоткрытую дверь Ольга видит ступеньки, ведущие в подвал; оттуда доносится шум передвигаемых по полу тяжелых предметов, Таубе поспешно захлопывает дверь. Вслед за Таубе Ольга, хромая, взбирается по крутой лестнице; за ее спутником тянется запах воска и фиалок. У нее ноет бедро, она то и дело останавливается. «Если ты когда-нибудь задашься вопросом 'как я сюда попала?' — это значит, что ты живешь полной жизнью», — сказал как-то Исидор. Глупец, что он понимает в жизни.

Судя по обстановке в кабинете Таубе, он — адвокат: толстые, в кожаном переплете своды законов на книжных полках; чернильница и перо на чистом рабочем столе. Таубе приглашает Ольгу сесть, сам моет руки в небольшом тазике, затем медленно опускается в кресло за столом — на столе лежит номер «Чикаго трибюн», — поворачивает газету на сто восемьдесят градусов и пододвигает к Ольге. У него уверенные, рассчитанные движения, как будто он заранее все отрепетировал и теперь лишь играет заученную роль. В голове у Ольги сумбур от всех событий сегодняшнего дня, вдобавок бессонная ночь дает о себе знать ломотой в пояснице. Смерть Лазаря, первый помощник Шутлер, хам полицъянт, измазанный дерьмом Исидор у нее в шкафу — все это кажется нереальным, в особенности здесь, в опрятном кабинете с гвоздикой в изящной вазочке на шкафчике и дипломом Венского университета в рамочке на стене; на картотечном ящике, будто прикорнувшая собака, лежит на боку курительная трубка; в оконное стекло в поисках выхода бьется жужжа сонная муха. На первой странице «Трибюн» фотография Лазаря в профиль, глаза закрыты, на впалых щеках и под глазами темные тени. «Тип анархиста» — так озаглавлена передовая статья. На фотографии вокруг лица брата разбросаны какие-то цифры, а внизу — пояснения к ним:

1. низкий лоб;

2. большой рот;

3. скошенный подбородок;

4. широкие скулы;

5. большие обезьяньи уши.

Ольга, не веря своим глазам, судорожно вздыхает; Таубе молниеносным движением фокусника выхватывает из внутреннего кармана белый носовой платок и протягивает его Ольге. Она сначала отказывается, но Таубе безмолвно настаивает, и она берет платок. Таубе листает газету, пока Ольга вытирает нос.

«Анархистские паразиты, наводнившие Чикаго и страну в целом, должны быть уничтожены все до единого, — читает Таубе с заметным немецким акцентом. — Для достижения этой цели следует использовать любые средства, находящиеся в распоряжении властей; для борьбы с этой заразой нужно призвать на помощь всех законопослушных граждан нашего города. Подстрекатели будут отданы под суд. Неблагонадежные иностранцы будут высланы из страны. Уличные собрания недовольных будут строго запрещены. Городские власти будут решительно пресекать всякие противозаконные действия. Пощады ждать не стоит».