27559.fb2 Проект "Лазарь" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Проект "Лазарь" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

— Конечно, я их помню.

— Какие они были?

— Такие же, как все родители. Мама баловала нас вкусненьким. Отец любил нас фотографировать. Заткнись, а?

В последнем зале находились экспонаты якобы восемнадцатого века: множество деревянных растрескавшихся ложек и мисок; обручи, цепи, топорики, непонятного назначения инструменты, смахивающие на орудия пыток; гобелен с изображением уединенного луга на закате, темнота уже поглотила кроны деревьев; и в довершение, в самом углу зала — стеклянная витрина с чучелами птиц. В центре экспозиции красовался орел, держащий в когтях кролика и расправивший могучие крылья над беззаботными утками и еще какими-то безымянными пернатыми. Он грозно смотрел на посетителей навечно остекленевшими глазами. Интересно, эти чучела и вправду были изготовлены в восемнадцатом веке? Или какой-нибудь доморощенный философ, хранитель местных преданий, выставил их как напоминание, что смерть безвременна и неизбежна, в каком бы веке ты ни жил?

— Да, это вам не Лувр, — хмыкнул я.

— Клянусь, эти бабки тоже часть коллекции, — отозвался Рора. — После смерти их забальзамируют и выставят на всеобщее обозрение.

На той же улице, напротив погруженного в прошлое краеведческого музея находилось интернет-кафе под названием «Чикаго». Мы, не раздумывая, ввалились туда, как к себе домой; по стенам были развешаны фотографии самого высокого нашего небоскреба «Сирс-тауэр», стадиона «Ригли» и Букингемского фонтана; распоряжался там какой-то неприветливый тип; я обратился к нему на английском, но он сделал вид, что не понимает, или не захотел отвечать. Мы с Ророй уселись каждый перед своим компьютером и погрузились в Интернет. Мне хотелось поглядеть, с кем Рора переписывается, но я слишком увлекся сочинением пространного письма к Мэри, которое закончил не самым удачным образом: «Думаю про тебя все время. Наша гостиница оказалась по совместительству еще и домом терпимости. Рора нащелкал кучу фото. Как папа? Еще одной ногой в могиле?»

Ее папаша недавно перенес операцию по удалению простаты и с тех пор вынужден ходить в памперсах. Как-то раз я застал его плачущим перед открытым холодильником; в лившемся изнутри свете слезы на лице Джорджа сверкали как алмазы. Он потряс головой, будто стряхивая излишнюю влагу и скорбь, а потом выудил из холодильника батон салями и проворчал: «В твоей стране тоже жрут подобную дрянь?» В преддверии смерти Джордж возненавидел весь мир, вложив в это чувство незаурядную энергию, и перестал регулярно обращаться за советом к мистеру Христу; лучик божий угас в его душе после курса гормональной терапии. Я часто ловил себя на мысли, что меня раздражает его седая шевелюра ушедшего на заслуженный отдых бизнесмена, его ярый католицизм — не говорю уж об отношении ко мне. Он постоянно требовал, чтобы я прославлял величие Америки, и приставал ко мне с глупыми вопросами про мою страну вроде «А в твоей стране есть onepa?», или: «К западу от чего расположена твоя страна?» Моя страна в его представлении была медвежьим углом на краю света, мифическим обломком безнадежно устаревшего старого мира, существовавшего до открытия Америки, чьи обитатели могли бы, пусть и с опозданием, приобщиться к цивилизации, только переехав в Соединенные Штаты. Он делал вид, что его интересуют судьбы иммигрантов, о которых я с оптимизмом писал в своей колонке; на самом деле, ему хотелось понять, как далеко я продвинулся на пути превращения из полного ничтожества в моей стране в слабое подобие американца, мужа-неудачника его невезучей дочери. Я иногда веселил Мэри, придумывая дурацкие ответы на воображаемые вопросы Джорджа. «В моей стране, — стоило мне начать, как Мэри уже хихикала, — основная валюта — конфеты». Или: «В моей стране воздушное сообщение запрещено законом».

Иногда Мэри признавалась, что всегда страдала от недостатка отцовской любви, что ей всю жизнь не хватало искренней заботы отца, что семье было тяжело выносить его религиозную нетерпимость. Хотя Мэри никогда сама об этом не говорила, но я-то догадывался: ее возмущал его снисходительный тон в разговоре со мной и постоянные намеки на мое «иностранное» происхождение. Джордж считал, что Мэри вышла за меня замуж от безысходности, поскольку не нашла себе настоящего американца; она же, со своей стороны, изо всех сил стремилась доказать ему, что я достойно справился с задачей — полностью американизировался, а на затянувшееся отсутствие работы не стоит обращать внимание. Вместе с тем я находил в ней черты ее папаши: она порой бывала излишне самоуверенна; могла без видимых причин на меня наброситься; долго помнила, хотя и умело скрывала, обиды; после особенно жарких ссор изнуряла себя работой, будто искупая грехи. Джорджа в ней я ненавидел.

Из-за — вероятно, близкой — кончины отца Мэри стала относиться к нему чуть ли не с благоговением, смешанным со страхом; его жестокость и мелкие гадости были прощены. За ужином в кругу семьи он, бывало, безучастно водил вилкой по тарелке, а мы молча сидели и ждали, когда он наконец освободится от своих мрачных мыслей. Хотя лечение проходило вроде бы успешно, застоявшийся запах мочи напоминал нам, что смерть не за горами, что Джордж скоро уйдет в небытие. Видимо, я безотчетно желал ему смерти, и вот теперь невольно проговорился: «Как поживает несостоявшийся покойник?»

— Похоже, я только что нанес непоправимый урон своему браку, — сказал я Pope, когда мы допивали сотую чашку кофе в кафе «Вена». — Тебе не понять, ты никогда не был женат: брак — это очень деликатная штука. Ничто не пропадает бесследно, все остается внутри. Это совершенно особая реальность.

Рора мелкими глоточками пил кофе; свой «Canon» он положил на колени, а указательный палец левой руки держал на кнопке спуска — словно ждал подходящего момента, чтобы меня сфотографировать.

— Давай я расскажу тебе анекдот, — начал Рора. Я собрался было его остановить, но подумал, что ему просто хочется меня развеселить, и приготовился слушать. — Муйо и его жена, Фата, лежат в постели. Уже поздно, Муйо засыпает, а Фата смотрит порно: не знающая устали парочка, сплошной силикон и татуировки, трахаются так, что дым коромыслом. Муйо просит: «Брось, Фата, выключай эту дрянь, спать пора». А Фата ему в ответ: «Дай досмотреть, интересно, поженятся они или нет».

Эх, Рора, Рора. Даже ему не чужды были благие намерения.

* * *

Спустившись с последней ступеньки трамвая, Ольга по щиколотку увязла в жидкой грязи и потеряла второй каблук. Толпа напирает сзади, пихает ее руками и локтями; разве его теперь найдешь?! «Еще одна потеря, — думает Ольга. — Не первая и не последняя, и с каждым разом все равнодушнее к этому относишься». Ботинки покрылись коростой из грязи и всякой гадости и насквозь отсырели, Ольга не помнит, когда у нее в последний раз были сухие ноги. Сколько пятнадцатичасовых смен ей пришлось. отработать, чтобы накопить на ботинки, и, вот тебе, пожалуйста, они уже разваливаются: швы разошлись и крючки отрываются. Она могла бы выскочить из ботинок и оставить их прямо тут, в грязи, а потом, глядишь, сбросить одежду и заодно избавиться от всего остального: от мыслей, от жизни, от боли. Вот тогда бы наступила полная свобода: терять больше нечего, все, что тебя держало на этой земле, исчезло, и ты готова к встрече с мессией или смертью. У всего есть начало, у всего есть конец.

«Конец света, может, и не за горами, — сказал ей как-то Исидор, — но стоит ли его торопить?! Не лучше ли не спеша двигаться ему навстречу, попутно наслаждаясь жизнью?» Но ей не до прогулок; еле держась на ногах от усталости и боли, она бредет в разваливающихся ботинках по Двенадцатой, затем сворачивает на Максвелл-стрит. Потеплело; выглянуло солнце, от старьевщиков поднимается пар, выглядит это так, будто отлетают их души. Под ногами у них греются на солнце облезлые собаки. Кажется, что народу на улицах прибавилось и свободного места стало меньше. Откуда взялись все эти люди? Город уменьшился; тротуары забиты прохожими, они с трудом протискиваются между тележками и колясками, бродят туда-сюда, им, похоже, некуда спешить. От мужских пальто пахнет зимней затхлостью; за долгую зиму люди отвыкли от солнца и потому надвигают шляпы по самые глаза, защищаясь от яркого света. Женщины стягивают перчатки и щупают тряпье; обмороженные зимой щеки горят; они отчаянно торгуются со старьевщиками. Все эти люди — чьи-то братья, сестры, родители; все продержались зиму; все постигли науку выживания. Лошадь ржет; уличные торговцы пронзительно кричат, их голоса разносятся над толпой, накрывая ее невидимой сетью, призывая купить по дешевке всякое барахло: носки, тряпье, шапки, жизнь. Коротко стриженная девушка раздает листовки, хрипло выкрикивая: «Ни царя, ни короля, ни президента; нам нужна только свобода!» В чащобе ног то тут, то там промелькнет ребенок. При входе в магазин Якова Шапиро выстроилась беспорядочная нетерпеливая очередь. Слепец, повернувшись лицом к очереди, затянул печальную песню; у него мутно-белесые глаза, рука лежит на плече мальчика-поводыря, держащего шапку для подаяния. Все, словно пейзаж в солнечных лучах, утопает в звуках этой невыносимо грустной песни. Из каких-то грязных палаток просачивается зловонный запах тухлой рыбы. Рядом с магазином Мендака мальчишка продает «Еврейское слово», выкрикивая заголовки то на английском, то на идише. Когда Ольга проходит мимо него, он вдруг начинает орать: «Лазарь Авербах — выродок-убийца, а вовсе не еврей!» Он что, ее узнал? Ее фотографию тоже напечатали в газете? Он кричит ей вслед? Она оборачивается, чтобы получше рассмотреть мальчишку: под шапкой, которая ему велика, сопливый курносый нос и уродливый подбородок; словно не замечая ее испепеляющего взгляда, он продолжает кричать: «Евреи должны объединиться с христианами для борьбы с анархизмом!» Ольгу так и подмывает влепить ему затрещину, чтобы запылали огнем его бледные щеки, схватить его за ухо и выкручивать, пока мальчишка не взмолится о пощаде.

Двое полицейских в темной форме шагают по улице, отбрасывая перед собой длинные тени; прохожие расступаются; девушка с листовками моментально растворяется в толпе. Один из полицейских помахивает дубинкой, рука у него громадная, пальцы узловатые; на поясе кобура с пистолетом. Посреди квадратной физиономии — сплющенный в драке нос; на людей на улице он не глядит, словно их не существует, с тем же успехом он мог бы шествовать между надгробными памятниками. Его напарник — молодой, с чересчур уж бравыми усами и чересчур блестящими пуговицами на мундире. Этот тоже наслаждается властью: заткнув большой палец за пояс, свысока посматривает на толпу, ни на ком не задерживая взгляда. Ольга ясно представляет себе картину: молодой полицьянт падает навзничь, а она, наступив ногой на грудь, размахнувшись, дубинкой расшибает ему нос; струйки крови текут у него по щекам, застревают в усах. Второго полицьянта она будет дубасить по большим мясистым бычьим ушам, пока они не превратятся в кровавое месиво. Полицейские проходят мимо Ольги; оба такие высокие, что их нагрудные бляхи блеснули на уровне ее глаз. Она будет бить их, пока они не перестанут дергаться, и тогда выдавит им глаза. «Душевнобольная забила полицейских до смерти!» — вот что будет орать мальчишка-газетчик. И уж в следующий раз он наверняка сразу ее узнает.

Она проталкивается сквозь толпу к просвету, где поменьше людей, где они не будут ежесекундно об нее тереться; прохожие с готовностью уступают ей дорогу — даже не нужно к ним прикасаться, — словно чувствуют исходящие от нее волны яростного гнева. Ей хочется взвыть от ненависти к ним с их услужливостью, но зачем? — на улице стоит такой гам, что никто ее не услышит; уличный шум, как воздух, вездесущ и необходим.

Дорогая мамочка, ты, наверное, сочтешь меня жестокой и ненормальной, но я не могу больше держать все это в себе. Лазаря, как невинного агнца, отправили на заклание безо всяких причин и к тому же выставляют убийцей. Лазарь — убийца?! Злу нет конца, оно настигло нас даже здесь.

Неожиданно проход в толпе закрылся. Путь Ольги преградила маленькая женщина в грязном белом платье и шляпе, похожей на шляпку гриба. Глаза у нее горят лихорадочным блеском, рот полуоткрыт; Ольга гадает почему: то ли женщина силится улыбнуться, то ли у нее воспалены десны и болят зубы — провал рта похож на один сплошной нарыв, от которого исходит запах мертвечины. Ольга пытается обогнуть ее, но женщина не уступает дорогу, уставившись на нее невидящим взглядом. Изо рта у безумной вырывается что-то среднее между шипением и шепотом: «Тот, кого ты любишь, болен».

Ольга отталкивает женщину, но та хватает ее за рукав и притягивает к себе. «Но он не умрет. Слава Господу и Сыну Господню». Шипение становится все громче и переходит в завывание. Ольга пытается высвободиться, но женщина вцепилась в нее мертвой хваткой. «Оставьте меня в покое», — вскрикивает Ольга. У сумасшедшей сохранились только нижние зубы, язык шлепает по верхней десне. «Развяжите его, — вопит она, — развяжите и отпустите на волю». Ольга с силой вырывает руку из цепких когтей; кажется, ей удастся уйти. Прохожие замедляют шаг, некоторые останавливаются и смотрят на них, помалу образуется круг из любопытных. Женщина, выкрикивая что-то нечленораздельное, вцепляется Ольге в волосы и тянет ее назад. Резко повернувшись, Ольга с размаху влепляет ей пощечину, чувствует, что костяшками пальцев рассекла кожу на скуле безумицы. Женщина ошарашено замирает и выпускает Ольгины волосы. «Твой брат воскреснет, — говорит она совершенно спокойно, будто произошло небольшое недоразумение, а теперь все уладилось. — Лазарь воскреснет. Господь нас не оставит».

На лестничной площадке сидит, раскачиваясь на стуле, полицьянт с гротескно длинной и толстой сигарой в руке. «Какая приятная неожиданность! Рад вновь увидеть ваше прелестное личико, мисс Авербах, — говорит он с ухмылкой. — Счастлив доложить, что, пока вас не было, ничего не изменилось». Ольга проходит мимо, не проронив ни слова. На ее двери мелом нарисован крест, она стирает его рукой и вставляет ключ в замочную скважину — ба, дверь не заперта! Может, Исидору удалось улизнуть, проскочить незамеченным мимо этого вонючего шныря? Как они до сих пор его не обнаружили?! Это просто чудо. Господи, почему ты бросил меня одну в темной чаще?

— Какие только евреи не навещали ваших соседей, мисс Авербах! Много длиннобородых. Насколько мне известно, они замышляют новые преступления, все эти Любели и им подобные. Будь моя воля, я бы вас всех утопил, как котят, всех до одного. Только ведь вы, евреи, имеете влиятельных друзей в нужных местах, верно? Никуда не денешься, приходится с вами хорошо обращаться. Однако не советую расслабляться. Ни-ни. Придет время, наша возьмет.

В голове у Ольги моментально созрел гневный ответ, и она поворачивается, чтобы все высказать шпику, как вдруг дверь квартиры Любелей распахивается и оттуда выходят пятеро мужчин в черных пальто. По длинной бороде Ольга узнает в одном из них раввина Клопштока; на Ольгу он демонстративно не смотрит; все направляются к лестнице. К ней никто и не подумал зайти; никто не хочет иметь с ней дело. Клопшток торопливо проходит мимо полицейского, остальные спешат за ним; Ольге они незнакомы. Все безбородые, все одеты на американский манер, на всех котелки, как у Таубе.

— Ну? Я же говорил, — хихикает паяицьянт, жуя сигару. Он перестает качаться, передние ножки стула со стуком опускаются на пол; полицьянт привстает, провожая взглядом спускающихся по лестнице евреев. — Не очень-то они вас жалуют, правда?

Как бы ей хотелось сбросить эту свинью со стула, а господ в котелках столкнуть с лестницы, чтобы, загремев вниз, они кучей навалились на достопочтимого ребе. Пусть никогда не сбудутся их мечты! Пусть они подохнут в муках боли и унижения! У Ольги подгибаются ноги от усталости; хорошо бы присесть или растянуться на кровати. Но вместо того чтобы идти к себе, она идет к Любелям.

В маленькой комнатушке пахнет камфарой; из стоящей на плите кастрюли поднимается пар; Пиня рыдает над ней, словно кипятит там свои слезы. Исаак лежит в кровати; из-под одеяла торчат его опухшие синеватые ноги; землистого цвета лицо перекошено от боли, на губах пузырится кровь. На краю кровати примостились Зося и Абрам. Они сосут леденцы, у Абрама в руке бумажный кулек, Зося не сводит с него жадного взгляда. Исаак, кажется, не замечает детей; глаза у него расширяются, только когда он стонет. С тех пор как Ольга была у них в последний раз, все тут изменилось. Полиция перевернула дом вверх дном, но жалкие пожитки остались на своих местах: полочка с тарелками и чашками, висящие на крючках кастрюли и сковородки, стопка книг в углу, зеркало. Ольгина прошлая жизнь была галлюцинацией, все, что происходило до смерти Лазаря, ей приснилось. Халоймес. [15]А вот теперь началась реальность.

Проход между кроватью и плитой такой узкий, что Пиня и Ольга стоят чуть ли не в обнимку. Под глазами у Пини темные круги, как будто из глаз текут не слезы, а чернила.

— Они сломали ему все ребра, — говорит Пиня, всхлипывая. — И еще что-то внутри. Били без перерыва. Забрали вчера вечером, били до утра и вернули уже без сознания. Всю ночь избивали. Наверно, им просто это нравилось. Спрашивали его про Исидора. Будто бы ему было что-то известно про анархистов и Лазаря. Я не знаю, о чем речь. Я не знаю, как буду жить, если он умрет. Кто будет кормить детей? Они вечно голодные.

Она вытирает нос какой-то рубашкой, а затем бросает ее в кастрюлю — там кипятится белье. Ноздри у Пини покраснели и распухли; с виска катятся бисеринки пота.

Доктор Грузенберг считает, что у него оторвалась почка, — продолжает Пиня. — Ребе Клопшток собирается пожаловаться властям.

Ольга презрительно хмыкает, Пиня согласно кивает. Исаак в прострации, не сознает, что в комнате кто-то есть: водит взглядом туда-сюда, словно следит за передвижениями в животе оторвавшейся почки. Он, похоже, не перестает удивляться каждому своему короткому вздоху. «Господи, — думает Ольга, — точь-в-точь как я».

Этому ужасу нет конца, — говорит Пиня. — Каждый раз ты думаешь, что вот она, новая жизнь, но все по-старому: они живут, а мы умираем. Ничего не меняется.

Ольга обнимает ее. Без каблуков она стала ниже Пини; прижавшись щекой к ее груди, она слышит ровное биение сердца, безразличного к их слезам и хрипу цепляющегося за жизнь Исаака.

* * *

Как и следовало ожидать, десятичасовой автобус на Кишинев не приехал. Никто ничего не знал и объяснить не мог; мы с Ророй, как и все на остановке, просидели два томительных часа, пока не появился следующий, двенадцатичасовой. Если запастись терпением, то что-нибудь обязательно произойдет; не было еще случая, чтобы что-нибудь да не произошло.

В час дня двенадцатичасовой автобус все еще стоял на автобусной станции, а я обвинял своих будущих попутчиков: кто, как не они, вонючие, злые и покорные, виноваты в том, что нам приходится ждать на жаре?! Я их всех ненавидел. А Рора между тем спокойно прогуливался вокруг и фотографировал. В отвратительной атмосфере ожидания он чувствовал себя как дома. Время от времени подходил ко мне и интересовался, не нужно ли мне чего-нибудь; видимо, хотел таким образом продемонстрировать свое превосходство в сложившейся ситуации. Мне нужно было очень много: принять душ, выпить воды, сходить в туалет, завершить это идиотское путешествие, написать книгу. Мне нужна была любовь и комфорт. «Ничего мне не надо», — огрызнулся я. Рора в отместку меня сфотографировал — крупным планом, почти упершись камерой мне в лицо.

Ветки берез, растущих вокруг автобусной станции, уныло повисли; птицы, стараясь перекрыть шум моторов, надрывно переговаривались; в набитом доверху мусорном баке пузырились влажные полиэтиленовые пакеты. Каким поганым ветром меня сюда занесло? Как я оказался на Юго-Западной Украине, на земле озлобленных и покорных, так далеко от всего и всех, кого я любил?

Лазарь в поезде «Вена — Триест»: вагоны третьего класса забиты эмигрантами; едут целыми семьями; сидя на баулах с барахлом, размышляют о туманном будущем; мужчины на ночь устраивались на багажных полках. В купе с Лазарем ехали три чеха; они играли в карты на деньги, и один все время проигрывал — если и дальше так пойдет, вряд ли ему удастся сесть на пароход. Лазарь взмок от жары, но пальто снять боялся, чтобы не потерять деньги, спрятанные во внутреннем кармане; так всю дорогу и сидел, скрестив руки на груди. За окном мелькали расплывчатые пейзажи; по стеклу, как желток, разливались отблески заходящего солнца. Все знали названия своих пароходов. Пароход Лазаря назывался «Франческа»; Лазарь представлял, что это будет длинное и широкое грациозное судно, пропахшее солью, солнцем и чайками. До чего красиво звучит — «Франческа»! У Лазаря не было ни одной знакомой с таким именем.

Было ужасно жарко: подошвы прилипали к расплавленному асфальту, у меня под мышками завелись еще неизвестные науке организмы. Мой чемодан фирмы «Samsonite» торчал как белая ворона посреди коробок, ведер и раздутых клетчатых сумок с дешевыми промтоварами. По-видимому, вся Восточная Европа, включая и мое отечество, в виде компенсации за развал социальной инфраструктуры получила одинаковые сумки. В толпе на остановке я, вероятно, выглядел, как айсберг в пруду. Я даже и не сомневался, что шайки воров уже прикидывают, как лучше спереть мои вещички. Интересно, куда девался Рора?

А вот и он, вертится вокруг меня и щелкает камерой, когда я не смотрю в его сторону. «Не мельтеши. Последи лучше за моим чемоданом», — рявкнул я. Он послушно подошел к нашим вещам, закурил и улыбнулся сидящей на ведре тетке; она злобно скривилась, отчего лицо у нее стало похоже на печеное яблоко; Рора тут же ее сфотографировал. Я пробирался сквозь толпу, локтями прокладывая себе дорогу, меня толкали в ответ; я купил в киоске батончик «Баунти» и тотчас выкинул — от жары он совсем растаял; мне было не по себе среди этих людей, среди этих иностранцев; и я поспешил обратно.

Люди воображают, что у каждого есть внутри некий центр, место, где находится душа — если, конечно, верить в подобные предрассудки. Я поспрашивал знакомых, и оказалось, что, по мнению большинства, душа расположена в нижней части живота, сантиметрах в десяти от заднего прохода. Но даже если допустить, что этот самый центр где-то в другом месте, например, в голове, или в горле, или в сердце, то вряд ли он может перемещаться внутри тела, нет, он остается на месте, даже если вы сами двигаетесь. Куда вы, туда и он. Вы защищаете его своим телом как броней; если тело повреждено, душа остается беззащитной и легко уязвимой. Но сейчас, протискиваясь сквозь толпу на автобусной станции в Черновцах, я понял, что мой центр сместился: раньше он был в животе, а теперь оказался в нагрудном кармане, где я хранил американский паспорт и пачку налички. Эти щедроты американской жизни последовали за мной, и теперь я — их броня, я обязан их защищать и следить, чтобы они не попали в чужие руки.

Был уже второй час дня, и, хотя мы понятия не имели, когда же автобус, наконец, отправится, я настоял, чтобы мы сели на свои места — мне не нравились безбилетники, крутившиеся у двери и о чем-то упрашивавшие водителя. Автобус, сошедший с конвейера еще в семидесятых годах прошлого века, задолго до изобретения кондиционера, раскалился как печка; Рора уселся у окна, чтобы удобнее было фотографировать; мне ничего не оставалось, как нюхать потные подмышки проходящих внутрь салона попутчиков. Пожалуй, я был бы не прочь оставить здесь Рору; я бы и один не пропал; фактически, я и так был один. Посмеялся бы над собой (ха-ха-ха!) за то, что имел глупость потащить в Европу этого горе-картежника и бывшего жиголо, этого поддельного ветерана войны, это боснийское ничтожество. Я увидел, как он, подняв повыше свой «Canon», нацелился камерой на какого-то несчастного старика, с трудом волокущего тяжеленную сумку. У кого где, а у Роры его долбаная душа располагается внутри этой камеры.

Водитель, судя по его виду, не спал недели две; он курил, как одержимый, одну сигарету за другой, руки у него тряслись. Его напарник — совсем еще мальчишка, молоко на губах не обсохло — проверял билеты и помогал крестьянам затаскивать в автобус корзины и ведра. Он вел себя с высокомерием начальника, наслаждающегося своей властью. Накричал на того самого старика с неподъемной сумкой, набитой, как оказалось, обувью, — старик вытащил черную дамскую туфлю на высоком каблуке и, что-то доказывая, совал ее юнцу под нос.

Когда автобус наконец отчалил, меня вдруг осенило: а ведь обратного пути у нас нет. Куда, скажите, можно уехать из ниоткуда, кроме как в еще более непостижимое никуда? Мы еще не успели покинуть пределы города, а я уже начал потихоньку проваливаться в колодец беспокойных полуснов-полумыслей под довольно громкую веселую беседу парня (в майке без рукавов) и молодой женщины, с которой он явно заигрывал. Зато Рора в пути никогда не спал; стоило завертеться колесам, как он оживлялся и готов был трепаться без перерыва.

— Едва войдя в Туннель, — рассказывал Рора, — попадаешь в кромешную темноту и сразу же врезаешься лбом в первую же балку. Дав глазам привыкнуть, наклоняешь голову и идешь дальше, все глубже и глубже. Как будто спускаешься в ад, и пахнет также: глиной, потом, страхом, пердежем, одеколоном. Ты спотыкаешься и хватаешься за холодные земляные стены; ощущение, что ты в могиле, а покойник может в любую секунду схватить тебя и утащить еще дальше, в преисподнюю. Никаких опознавательных знаков, ты представления не имеешь, сколько уже прошел по Туннелю; чувствуешь только, что перед тобой кто-то идет. Пропадало ощущение времени, не хватало воздуха — пожилые люди часто теряли сознание, — и, когда уже казалось, что все, тебе конец, вдруг откуда-то долетало слабое дуновение ветерка, темнота редела — и вот ты уже снаружи, и тебе кажется, что разом зажглись все лампы, какие только есть на свете. Я читал где-то про людей, переживших клиническую смерть; они это описывают как движение по туннелю. Так вот, туннель этот — под взлетной полосой сараевского аэродрома.

Сама по себе смерть, должно быть, приятна — приходит конец боли и шоку. Пуля, разрывающая твои легкие, нож, перерезающий глотку, металлический прут, размозживший тебе голову, — не спорю, приятного тут мало. Но боль — это часть жизни, тело, чтобы чувствовать боль, должно жить. Взять, к примеру, великомученика Джорджа: интересно, исчезнет ли боль, когда жизнь уйдет из его тела, испытает ли он, чувствуя приближение смерти, блаженное чувство свободы и облегчения, радость завершения пути и трансформации, радость освобождения от тяжкого груза бытия? Забудем про эсхатологический цирк мистера Христа; непременно должен настать счастливый момент обретения полного покоя, возвращения домой, момент, когда мгла рассеивается, как пороховой дым, и наконец-то все обращается в ничто.

Пожалуй, как раз этого мистер Христос Лазаря и лишил. Возможно, Лазарь был не прочь умереть — все закончилось, он дома. Быть может, мистер Христос хотел покуражиться с целью подмять под себя — в переносном смысле, конечно, — сестер Лазаря; быть может, хотел показать, что он не только повелитель жизни, но и повелитель смерти. Так или иначе, он не пожелал оставить Лазаря в покое. После того как Лазаря сдернули с мягкого ложа вечности, он отправился в бесконечное странствие, вечный бездомный, вечно боящийся уснуть, мечтающий забыться сном. Черт возьми, как же мне все это отвратительно! С Ророй, впрочем, я своими мыслями делиться не стал. Вместо этого сказал:

— Молдавия — удивительная страна. Когда она еще входила в состав СССР, то производила вино, которое продавалось во всех уголках Отчизны-Матери. У них огромное количество винных подвалов — бесконечные туннели. Но теперь их вино и шампанское некому продавать. Я кое-что почитал перед поездкой: в некоторых районах для отопления жилищ используют навоз, поскольку Россия перекрыла им доступ к углю и газу. Все стремятся отсюда сбежать; четверть населения страны где-то болтается. Остальные ломают головы над тем, как бы превратить вино в бензин.

— Знаешь историю про молдавскую национальную сборную по подводному хоккею? — спросил Рора.

— Что за фигня? Какой еще подводный хоккей?