27559.fb2
Время от времени полицейские останавливали наш автобус, и юный напарник водителя вел с ними переговоры то на русском, то на румынском; вид у полицейских был суровый и решительный, они листали документы и качали головами. Потом мальчишка объявлял, что нас хотят оштрафовать за якобы серьезное нарушение дорожных правил и что, если мы желаем ехать дальше, надо скинуться и заплатить этот чертов штраф. Выбора у нас не было — все выкладывали деньги; я расстался с парой- тройкой мятых Сюзиных долларов. Юнец отдавал деньги полицейским, те их пересчитывали и часть возвращали; парень беззастенчиво клал их себе в карман. Каждый раз, когда полиция тормозила автобус, Рора умолкал и равнодушно, как за детской игрой, наблюдал за незамысловатым процессом вымогательства. С его точки зрения — это было всего-навсего мелкое взяточничество в расчете на инстинкт самосохранения. Зато я бесился — уж больно отвратительно было все это, вместе взятое: вонючие подмышки, однообразные холмы за окном, дуло пистолета в заднице, брошенные деревни, пуля в двух сантиметрах от сердца, Рэмбо, сидящий на трупе боснийского солдата, сухость у меня во рту, Рорино безразличие к жизни, не по годам шустрый юный взяточник, удушающая мерзость всего происходящего.
Мне невольно пришла на ум Мэри с ее напускным целомудрием католички, с ее убежденностью, что люди становятся плохими из-за неправильного воспитания и недостатка в их жизни любви. Она была не в состоянии понять природу зла, так же как я — понять принцип работы стиральной машины, или почему вселенная расширяется до бесконечности. По мнению Мэри, всеми нами движут благие намерения, а зло возникает, только когда эти добрые намерения нечаянно забываются или умышленно игнорируются. Люди, считала она, по сути своей не злые, потому что созданы по образу и подобию доброго всепрощающего Господа. Мы с ней вели долгие и нудные беседы на эту тему. То же самое я много раз слышал из уст высшего морального авторитета, каковым являлся Джордж-Стоящий-Одной-Ногой-в-Могиле — недаром он в свое время подумывал стать священником. Как-то раз я снизошел до того, чтобы его поддержать, и сказал, что, по большому счету, Америка основана на этом самом принципе— не страна, а сплошное благое намерение. «Вот именно, черт побери!» — воскликнул Джордж. Первое время я соглашался с Мэри; отрадно было думать, что Чикаго, моя американская жизнь, вежливые соседи, доброта жены — результат всеобщей бескорыстной доброты. Я искренне верил в то, что наши благие намерения приведут к успеху, что когда-нибудь мы сумеем превратить наш союз в идеальный брак.
Что и говорить, брак — загадочная штука: что держит людей вместе, что их разъединяет?! Например, однажды мы с Мэри рассорились вдрызг из-за фотографий из иракской тюрьмы Абу-Грейб. Если отбросить в сторону все необоснованные обвинения и взаимные мелкие нападки, суть раздора можно свести к тому, что мы с ней совершенно по-разному воспринимали увиденное на этих снимках. Мэри видела на них добрых по природе американских ребят, которые, будучи введены в заблуждение, посчитали себя героическими защитниками свободы и позабыли про свои благие намерения. Я же видел молодых американцев, безудержно радующихся своей неограниченной власти, позволяющей распоряжаться жизнью и смертью других людей. Они счастливы, что сами живы, что правота на их стороне — ну как же, ведь они руководствуются благими намерениями! — более того, это их возбуждало; им нравилось рассматривать фотографии, на которых они засовывают дубинку в анус заключенного-араба. Под конец нашей ссоры я полностью вышел из себя и так разбушевался, что разбил фамильную ценность — фарфоровый сервиз, доставшийся нам от Джорджа и Рэйчел. Больше всего меня возмутило заявление Мэри о том, что я бы лучше понял Америку, если бы каждый день ходил на работу и общался с нормальными людьми. Я ей ответил, что ненавижу нормальных людей и эту долбаную страну свободы, взрастившую этих поганых удальцов, и что ненавижу Бога и Джорджа и вообще всех и вся. Я сказал ей, что если быть американцем означает ничего не знать, а понимать — и того меньше, то, спасибочки, американцем становиться я не хочу. «Никогда!» — сказал я. Мэри выкрикнула, что пусть я найду работу и тогда смогу стать кем мне заблагорассудится. А я сказал, что она ничем не отличается от ангелоподобных американских ребят, которые, предварительно устроив расслабляющие водные процедуры, пропускают электрический ток через тела смуглых людей. Помирились мы только несколько недель спустя; от этой ссоры брак наш стал лишь крепче. Вот я и таскаюсь по всей Восточной Европе с чемоданом благих намерений, изувеченных пытками.
— Рэмбо особенно нравилось, когда я фотографировал его с мертвецами; он эти снимки потом подолгу рассматривал, — сказал Рора. — Он ужасно от этого возбуждался; абсолютная власть для него была лучше всякого секса: вокруг смерть, а он жив и всемогущ. Для него все сводилось к одному: мертвые проиграли, правота — на стороне живых. Понимаешь, какая штука — все, кого я когда-либо фотографировал, уже мертвы или непременно умрут. Вот почему я никому не разрешаю меня снимать. Лучше я останусь в тени, к чему лезть на рожон?
— Исидор, — шепчет Ольга. — Исидор, ты тут?
Исидор скрючился под кучей тряпок в душном платяном шкафу: дышать там нечем, руки-ноги затекли и болят. Всю прошлую ночь он провел, прислушиваясь к Ольгиному беспокойному сну: скрип кровати, шуршание матраса, музыка ее ночных кошмаров. Вчера Ольга ушла на весь день, а он так и просидел в шкафу, не мог дождаться, когда она придет. Он не чувствует своего тела, от неподвижности оно совсем одеревенело, он даже шелохнуться не может. Один раз что-то живое прошмыгнуло у него по ногам, и он уж собрался вылезти или, на худой конец, сдвинуть в сторону узел с тряпьем и саквояж и приоткрыть дверь, чтобы впустить хоть чуточку света, как вдруг в квартиру вошел полицьянт и принялся все оглядывать и обнюхивать. Исидор слышал его тяжелые шаги: вот он приближается к шкафу, вот сейчас откроет шкаф и начнет рыться в Ольгиных вещах, хихикая и бормоча что-то себе под нос. Исидор боялся даже вздохнуть, не то что пошевелиться. Но полицьянт что-то прикарманил и ушел, не потрудившись закрыть за собой дверь. Когда Ольга вернулась и, сев на кровать, сбросила ботинки, Исидор смог разглядеть в щелочку ее узкие пятки и тонкие щиколотки.
— Исидор, откликнись. Ты тут?
Ольга до сих пор ощущает запах дерьма, в котором искупался Исидор. Комната наполнена присутствием другого человека; кажется, вернулась прежняя жизнь, когда еще был жив Лазарь; одиночество — это когда слышишь только собственное дыхание… Уму непостижимо, как полицьянт умудрился не учуять Исидора; может быть, слишком увлекся, копаясь в ее белье, ища, что бы такое украсть?! Всегда можно рассчитывать на непроходимую тупость представителей закона, а уж сейчас ей особенно повезло. Полиция, как и само время, безразлична к окружающему миру с его страданиями. Скоро наступит следующий день, отмеченный отсутствием брата; для других этот день ничем не будет отличаться от предыдущих, никто не заметит, что Лазаря больше нет на свете. За окном разливается серый сумрак.
— Я подыхаю, Ольга, — шепчет Исидор. — Что ты хочешь от меня услышать? Что я без ума от твоего шкафа?
— Поговори со мной о Лазаре. Расскажи что-нибудь, чего я не знаю. Что он любил, что ненавидел, что могло его развеселить. Ты знал его лучше, чем я.
Исидор протяжно вздыхает; Ольга слышит, как он ворочается в шкафу. Должно быть, мучается от боли, от голода и отчаяния. Его голос звучит приглушенно, бестелесный голос, голос привидения. Он говорит:
— Мы с Лазарем часто гуляли вдоль озера. Оно такое огромное, что рядом с ним чувствуешь себя наедине с дикой природой. Нам удавалось на время забыть о грязи, помоях, трущобах. Мы смотрели на волны и на горизонт, иногда могли разглядеть противоположный берег. Он хотел написать стихи о том, что видел.
— А что он видел?
— Он видел огромное пространство воды, может быть, Индиану, а может быть, ничего. Откуда мне знать? Я могу уже вылезти?
— Ты читал эти стихи?
— Если он их и написал, то мне никогда не показывал. Он вообще мне ничего своего не давал читать. Позволь мне вылезти. Я одеревенел и замерз.
— Ты должен сказать мне, что он делал в доме Шиппи. Как он там оказался? Почему ушел от меня? Зачем ты вовлек его в это анархистское безумие?
— Ничего такого я не делал! Я вообще ничего не делал! Ну, слушали мы Бена Райтмана на каком-то собрании. Пару раз были на лекциях по литературе, но только потому, что хотели заниматься журналистикой. А там разговор всегда заходил о безработице, притеснениях и бедности, ну, сама знаешь. Господи, да посмотри вокруг, посмотри, как мы живем! Ну теперь я могу вылезти?
— Ты мне врешь, Исидор. Ты должен сказать всю правду. Мне это необходимо. Я ко всему готова. Признаюсь, я не все о нем знала. Но чего уж я никак не могу понять, так это почему он отправился к Джорджу Шиппи.
— Не знаю. Может, хотел попросить у него рекомендательное письмо? Он говорил, что подумывает об учебе в университете Вальпараисо. А может, надеялся взять у Шиппи эксклюзивное интервью — он ведь мечтал стать репортером. Или хотел пожаловаться на ущемление прав иммигрантов. Откуда мне знать? Меня же там не было! Слушай, или выпусти меня отсюда, или сдай в полицию.
— Где ты был тем утром?
— Я был у друзей.
— Каких друзей?
— Моих друзей.
— Кто эти друзья?
— Ольга, можно я вылезу? Умоляю.
— Что за друзья?
— Ну, друзья…
— Кто именно?
— Я всю ночь до утра играл в карты со Стэдлуелсером. Все, теперь я могу вылезти?
— Стэдлуелсер. Я его знаю. Я знаю, кто он.
— Он мой друг.
— Да, хорошие у тебя друзья…
— Не имей сто рублей, как говорится…
— Какой же ты дурак, — говорит Ольга. — Ладно, вылезай.
Исидор выбирается из-под кучи барахла — так цыпленок вылупляется из яйца: сначала появляется голова, затем тощий торс в нательной рубахе с длинными рукавами. Вылез из шкафа и, постанывая, ползет на коленях к кровати; Ольга приподнимает одеяло, и он ныряет к ней в постель. Она лежит одетая, не сняв ни платья, ни шерстяных чулок, но даже сквозь одежду чувствует, какие холодные у него ноги. На нем рубаха Лазаря с дырками на локтях. Ольга плакала, когда перебирала пару за парой изношенные носки брата: Лазарь умер с ледяными ногами; полицьянты выставили его тело на всеобщее обозрение, и любопытные пялились на его дырявые носки. Мама, если узнает, никогда ей этого не простит. Исидор трясется от холода, и Ольга пододвигается к нему поближе.
— Что будем делать, Ольга? Рано или поздно меня поймают и упекут в тюрьму до скончания века. Даже еврейская община на стороне властей. Кроме тебя, у меня никого нет.
— Что-нибудь придумаем, — отвечает Ольга, гладя его по щеке. — Утрясется как-нибудь. Из любой ситуации есть выход.
Она сама не верит своим словам. Исидор кладет руку ей на бедро и прижимается к ней всем телом.
— Прекрати, не то затолкаю обратно в шкаф.
— Прости глупого, — Исидор отодвигается, но холодной как лед руки с ее бедра не убирает.
— Я должна знать, — говорит Ольга. — Он правда был анархистом? Твоих рук дело?
— Господи, Ольга, кончай ты со своими вопросами. Я знаю не больше тебя. Лазарь мог озлобиться, как и мы все. Вряд ли он мечтал всю жизнь упаковывать яйца!
— Тогда чего он хотел?
— Он хотел писать. Хотел встречаться с девушками, развлекаться. Хотел нравиться другим. Хотел быть таким, как все. Хотел купить тебе новые туфли. Я, правда, советовал ему купить тебе шляпку.
— Шляпку?
— Мне нравится, когда девушки носят шляпки.
— Ты полный идиот, Исидор.
Они оба слышат шорох в стене — это крысы. «Хорошо бы они сожрали на завтрак полицьянта, — думает Ольга.