27559.fb2
— Звони, если что-нибудь будет нужно, — сказала она.
— Да, конечно, — сказал я.
Беззубый таксист — лишь справа и слева, как штанги футбольных ворот, у него торчали два клыка — потребовал, чтобы я пристегнулся, но я и ухом не повел. Он меня в открытую презирал и оскорблял, не переставая нудеть (мол, ему неохота отвечать за какого-то придурка); я демонстративно пристегнулся, когда мы почти доехали до гостиницы. Я протянул портье свой американский паспорт, но заговорил с ним по-боснийски.
— Добро пожаловать домой, сэр, — сказал он. — Завтрак подают от семи до десяти.
На следующее утро, проснувшись, я немного полежал, уставившись в потолок; потом полистал газеты, попивая кофе, прочитал про мелкие преступления и выживших из ума знаменитостей; затем вышел на улицу. Я наслаждался прогулкой по Сараеву, мне казалось, что даже асфальт под ногами здесь какой-то особенный, мягче, чем в любом другом городе мира. Поднялся на гору Ековац, чтобы оттуда посмотреть на раскинувшиеся до самых отрогов туманного Игмана районы городской застройки. Объедался сладостями в торговых рядах Башчаршии. Напился от пуза холодной воды из фонтанчика напротив мечети Бегова-Джамия. Здоровался со знакомыми и просто прохожими. Никто меня не спрашивал, откуда я, никто не удивлялся моему непривычному акценту и заграничным повадкам. Я присел отдохнуть на скамейке на берегу реки Миляцки и наблюдал за обреченно крутящимися в водоворотах футбольными мячами. Встретил на улице Аиду; она сказала: «Сто лет тебя не видела! Где ты пропадал?» У меня навернулись слезы на глаза, и я ее обнял. Мы с ней встречались в выпускном классе; я не видел ее лет двадцать, не меньше.
Ближе к обеду я заставил себя позвонить Мэри и страшно обрадовался, что ее не застал. Когда же наконец дозвонился, она сообщила, что Джорджа положили в больницу; подозревают, что рак дал метастазы в мозг и в брюшную полость, так что прогноз неутешительный. Я естественно постарался ее утешить и заверил, что всегда буду рядом с ней в трудную минуту.
Но, еще не договорив, осознал, что по-настоящему я никогда не буду с ней, потому что всегда буду там, где мое сердце.
Мэри не боится тараканов, зато смертельно боится воробьев. Ей нравятся кровавые стейки, морковь и брокколи, а вот шоколад и мороженое — нет. Ее любимые книги — «Чувства и чувствительность» и «Убить пересмешника». Часто, слушая музыку, она отбивает пальцами такт на коленке, но горячо все отрицает, если я ей на это укажу. Наряды ее мало интересуют, зато обувь выбирает придирчиво, самую лучшую. На орхидеи и зеленый лук у нее аллергия. Ее возбуждают густые брови. В чай она кладет две ложки сахару, а в кофе — одну. Предпочитает вину бурбон. Не может запомнить название своего самого любимого фильма («Все, что позволяют небеса»). Спорт ее не интересует, за исключением фигурного катания и бокса — Джордж постоянно таскал ее на боксерские матчи. Под караоке чаще всего поет песню «Голодный как волк». Наиболее запомнившиеся каникулы — во Флориде, где она научилась плавать. Ей было тогда девять лет; Джордж поддерживал ее за животик, а она бешено молотила по воде руками и ногами, пока вдруг не поняла, что отец затащил ее на глубину и там отпустил. В детстве она поочередно мечтала стать: балериной, исследователем, ветеринаром, дизайнером обуви, членом Конгресса США. Долго оплакивала смерть бабушки и выколола глаза всем своим куклам. Потеряла девственность в двадцать лет, когда училась на медицинском; ее тогдашний бойфренд впоследствии стал главным анестезиологом Медицинского центра Колумбийского университета. Где-то в чемодане у меня валяется фотография: Мэри в фартуке, расписанном кувшинками, рубит на кухне лук, по лицу текут слезы. Помнится, она смахнула слезы и лучезарно улыбнулась, держа в руке кухонный нож размером с мачете. Когда ей было одиннадцать, у нее умер щенок, и она хотела сделать из него чучело; Джордж с ней серьезно поговорил и объяснил, что душа песика улетела в небеса, что тело без души существовать не может и что нет ничего противоестественного в том, что плоть гниет и обращается в прах. Мэри такая же, как все, потому что во всем мире нет такой, как она.
Пару дней спустя Рора сидел на залитой солнцем открытой площадке кафе неподалеку от Кафедрального собора, попивал кофе, не торопясь читал утреннюю газету, заигрывал со скупо одетыми молодыми женщинами, фотографируя их, наслаждался тем, что он снова дома, и ждал меня, как вдруг появился какой-то качок с вытатуированным венком из колючей проволоки, обвивающим правый бицепс, и серьгами-гвоздиками в ушах (так его описали немногочисленные свидетели, пока у них, как того и следовало ожидать, не отшибло память) — так вот, какой-то качок протиснул свой крепкий зад между хлипкими пластиковыми столиками и стульями, подошел вплотную к Pope и всадил в него, одну за другой, семь пуль; Рора почему-то попытался встать. Потом он упал, а убийца взял его камеру и невозмутимо ушел, пока посетители кафе в ужасе разбегались. Когда я пришел, опоздав, рядом никого не было, Рора, один, лежал в огромной луже темной крови посреди перевернутых столиков и стульев, потерянных в панике сумочек, босоножек и дымящихся сигарет. Подал голос чей-то мобильник — словно в насмешку, зазвучала мелодия песни «Остаться в живых».
Когда я подошел к Pope, он был уже мертв. Персонал кафе выстроился вдоль стены, все до одного с сигаретами в зубах; прохожие оборачивались, пялили глаза. Почему я не был с ним в последние секунды? Я должен был держать его за руку, должен был выслушать его последние слова, должен был сам сказать что-нибудь, пусть даже что-то нелепое и бессмысленное… Но мог только склониться над ним и смотреть: на месте лица — кровавое месиво, глаз не видно, носа нет, в кудрявых волосах ошметки мозгов, все вокруг залито его кровью. Камеры не было; Роры больше не было; а я был.
Потом приехала полиция. Меня еще ни о чем не успели спросить, как я поспешил сообщить молодому помощнику следователя в спортивном свитере фирмы «Карра», с узкой бородкой по краям чисто выбритого лица, что Рорина сестра, Азра Халилбашич, работает в городской больнице и что надо ей немедленно позвонить.
— А вы кто? — спросил он меня. — Друг.
— Где вы живете?
— В гостинице «Сараево».
— Как вас зовут?
— Владимир Брик.
— Владимир — как?
— Брик.
— Странная фамилия…
— Это долго объяснять.
Когда он стал спрашивать, не видел ли я чего-нибудь, я сказал, что ничего не видел.
Оказалось, что и официанты ничего не видели; и молодые женщины, вернувшиеся за своими контрафактными сумочками, ничего не видели; и мускулистые молодые люди, вернувшиеся за своими сигаретами и мобильниками, ничего не видели; а те немногие, кто что-то видел, теперь заявляли, что ничего не видели. Это все я повторил журналистке «Dnevni Abaz» — такой юной и растерянной, что даже как-то не верилось, что она — репортер, скорее старшеклассница, пописывающая в школьную газету. Она записала мою фамилию и рядом сделала пометку: nista (ничего). Помощник следователя подошел ко мне и, как в плохом детективе, сказал, чтобы я никуда пока из города не уезжал.
— Мне и ехать-то некуда, — сказал я.
— Никого, похоже, убийство не взволновало, словно Рора погиб не от пуль, а в автокатастрофе.
— Как вы думаете, кто это сделал? — спросил я полицейского.
Он фыркнул, еле сдерживая смех. Спросил:
— Вы этого не делали?
— Нет. Конечно, нет, — ответил я.
— Тогда какая вам разница, кто это сделал? — усмехнулся он.
На следующий день, как и подобает настоящему преданному другу, я пошел на похороны; Азра была там единственной женщиной. Я поискал взглядом убийцу Роры в молчаливой кучке мужчин — вдруг это был сам Рэмбо?! Несколько бритоголовых мужчин, судя по лицам, вполне могли иметь отношение к преступному миру, но у них в глазах я увидел неподдельное горе. Немного поодаль, в сторонке, я заметил помощника следователя все в том же свитере. Никто не произносил речей, было очень тихо; присев на корточки по краям могилы, мужчины шептали молитвы, подняв согнутые в локтях руки, затем провели ладонями по лицу; выкопанный грунт высох под лучами солнца и потихоньку начал осыпаться в могилу. Я не знал, как себя вести, поэтому делал все, как Азра. Сложил руки спереди, внизу живота; остался стоять, когда другие мужчины присели на корточки; следом за Азрой бросил пригоршню земли в могилу. К счастью, она не рыдала и не падала в обморок; стояла с непроницаемым лицом, только подбородок у нее дрожал. Все закончилось очень быстро; никаких высоких слов о смерти, прахе и вечности не прозвучало. Я подошел к Азре, чтобы выразить соболезнование, но она смотрела сквозь меня, словно не узнавая. Может, и вправду не узнала; она видела меня всего один раз, еще до того, как ее жизнь навсегда изменилась.
Я вернулся к себе в гостиницу, наглотался снотворного и позвонил Мэри. Бессвязно рассказал ей про убийство и про похороны, а затем зарыдал в телефонную трубку. Мэри молчала. Ей пора было идти на операцию, и она без слов повесила трубку, но я еще долго плакал; наконец, утерев слезы, попробовал здоровой левой рукой написать ей письмо. Мне так много хотелось ей сказать, но у меня ничего не получалось.
Мэри, я не знаю, как тебе об этом сказать… — так начиналось бы мое письмо к жене. — Рору застрелили среди бела дня; я сломал руку; в остальном, все в порядке, я часто про тебя думаю. Я не могу вспомнить свою прошлую жизнь и не знаю, как я дошел до этой точки. Не могу понять, куда все испарилось. Подумываю о том, чтобы задержаться в Сараеве, пока не кончатся Сюзины деньги, пока не заживет рука, пока я не приду в себя. Мне очень жаль, что Джорджу стало хуже. Надеюсь, он скоро поправится. За меня не волнуйся, я справлюсь и буду часто о тебе думать. Почему ты бросила меня в темной чащобе?
Проснувшись, я продолжал сочинять в уме письмо к жене, собирая мысли с таким трудом, словно все это происходило не со мной. Я перечислял все утраты, страдания и обиды, описывал ночи, когда, прислушиваясь к ее неровному дыханию, я мучительно пытался избавиться от раздиравшей голову боли, рисуя себе совершенно другую, новую жизнь, в которой я стану добропорядочным человеком и хорошим писателем. Я одним духом выложил все — и про обнаруженную мной на кухне консервную банку с тоской-треской, и про мой страх заводить детей, и про то, как во время этой поездки я понял, что никогда не захочу вернуться в Америку. Я признался, что в Чикаго никогда не найду себе места и что не смогу смотреть, как умирает Джордж. Я мог бы исписывать этим бредом страницу за страницей — это стало бы надгробной речью на похоронах нашей семейной жизни. Я никогда тебя не пойму, никогда ничего про тебя не узнаю: ни того, что в тебе умерло, и ни того, что незримо продолжало жить, — так бы я написал. — Я теперь далеко.
Я понятия не имел, где в лабиринтах Башчаршии жила Азра. Местные-то есть наши — обычаи требовали навестить семью покойного в его доме, где наверняка собрались родные, друзья и просто знакомые. Но кто я был Азре? И тем не менее мне хотелось ее увидеть; Рора нас связал. Но ее дома я найти не мог. Обошел всю Башчаршию, спрашивая у местных жителей, где дом Азры Халилбашич: большинство не знали, но находились и такие, которые знали, но не хотели говорить, вероятно, желая защитить ее от назойливых незнакомцев. В конце концов, вернувшись в гостиницу, я просто ей позвонил. Пришлось долго вести переговоры с заботливыми тетушками и безымянными мужчинами, прежде чем Азра взяла трубку. Я выразил ей свои соболезнования и напомнил, что я — Брик, приятель Роры, что мы вместе путешествовали и что я приходил к ней в больницу со сломанной рукой. Она спросила, как рука. Я сказал, что рука еще больше опухла и посинела. Азра велела мне прийти завтра в приемный покой, она как раз будет дежурить.
— Спасибо, — сказал я. — Я понимаю, как вам сейчас тяжело.
— До завтра, — сказала она.
В приемном покое больницы, кроме меня, сидели, дожидаясь вызова, еще несколько человек: байкер со сломанной ногой, избитая мужем во время семейной ссоры женщина, пьяница с проломленным черепом, мальчишка, изрезавший себе щеки бритвенным лезвием в попытке его проглотить. Мы сидели и всем коллективом мучились от боли, изредка кто-нибудь охал или стонал. Откуда-то из-за дверей доносились душераздирающие крики. Мимо нас быстро провезли на каталке чье-то несчастное изувеченное тело с болтающимся в изголовье, словно флаг, пакетом с кровью.
Лазарь, не переставая лизать леденец, спрашивает Ольгу, любит ли она кого-нибудь.
— Да, люблю, — отвечает она. Тогда Лазарь спрашивает, собирается ли она выходить за него замуж.
— Скорее всего, нет, — отвечает Ольга.
— Почему нет?
— Потому что мы не всегда можем распоряжаться жизнью по своему усмотрению, и часто приходится расставаться с любимыми людьми.
— Ты мечтаешь о другой жизни?
— Да, все время.
— О лучшей?
— Да, о лучшей.
— А я мечтаю о такой большой жизни, у которой нет ни конца и ни края. Такой большой, что места хватит всем: маме, папе, тебе. И еще в ней будет место другим людям. И я там тоже буду. Я прямо это вижу. У меня в голове сложилась целая картинка. Море цветов, такое глубокое, что в нем можно плавать. Я его вижу, правда. А конца не видно.
Шустрая молоденькая медсестра выкрикнула мою фамилию — «Брик!» — и я торопливо последовал за ней. Она привела меня в следующую комнату, загроможденную каталками, на которых лежали люди. Часть комнаты, посередине, была отгорожена ширмами; там я и нашел Азру. В руке она держала шприц; я подумал, что она приготовила его для меня. Рядом корчилась от боли старуха; она ловила ртом воздух, хрипела и что-то бормотала, водя глазами туда-сюда, будто следила за перемещением боли в животе. Медсестра бесцеремонно повернула ее на бок и задрала рубашку. Я увидел тощий зад, складки мертвенно-бледной кожи, красно-коричневые пятна на ляжках, дряблые икры, язвы на синеватых распухших ступнях. Азра воткнула иглу старухе в ягодицу; прошло несколько секунд, и та затихла; медсестра перевернула ее на спину. Глаза у нее закатились; рот приоткрылся, обнажив беззубые десны; тонкие, как пергамент, ноздри побелели. Мне показалась, что она умерла, но Азра сохраняла спокойствие. Она умела отличать мертвых от живых. «Вот и хорошо, — сказал она не слышавшей ее старухе. — Скоро будет легче».
Мы пошли в кабинет дежурного врача. Там ничто не указывало, что сегодня он принадлежит Азре, только под столом стояли уже знакомые мне туфли. Она осмотрела мою руку, поворачивая ее и сгибая, игнорируя мои стоны и гримасы боли; зажгла экран, чтобы еще раз посмотреть на рентгеновские снимки; неодобрительно покачала головой. Мне было страшно приятно, что она обо мне беспокоится. Будто какой-то извращенец, я размечтался, что она будет меня оперировать; трепетал от мысли, что она вскроет мою слабую плоть до самой кости.