27559.fb2
ломоть
лопата
лотерея
В дверь стучат; Ольга вскакивает с кровати, услышав два коротких и два длинных удара — так любит стучать великий конспиратор Лазарь. Распахивает дверь; на пороге стоит, кто бы мог подумать, брат, долговязый, потрепанный, без ботинок, носки дырявые, костюм болтается на нем как на вешалке. Худющее суровое лицо расплывается в широкой, от уха до уха, улыбке. Она вскрикивает от радости и заливается слезами; крепко обнимает брата, еле доставая ему до плеча. Прижимается щекой к его груди, слышно, как стучит его сердце; одна из пуговиц отпечатывается у нее на ухе. «Где ты пропадал? — спрашивает она, почти крича. — Ты зачем играешь со мной в прятки?» Но он молчит, целует Ольгу в макушку и, отстранив, проходит в комнату. Опускается на стул, отламывает кусочек от ржаной буханки и, жуя, мрачно качает головой, словно хочет сказать: «Ты не представляешь, что мне пришлось пережить». Ольга присаживается перед ним на корточки и кладет руки ему на колени, чтобы он успокоился. «Лохмотья, лошадь, — бормочет он, глаза у него бегают, как капельки ртути. — Любовь, любопытный, люди».
Вряд ли кто-нибудь во Львове — ни «братки» в казино, ни официантка в кафе «Вена», навострившая уши, услышав мой допотопный украинский, ни три грации, призывно нам улыбавшиеся, — нас запомнил. Единственный, кто мог бы вспомнить, — это таксист, которого мы наняли для поездки в Черновцы. Я отправился на стоянку такси около автобусной станции и завел разговор с самым молодым и здоровым на вид водителем с самой приличной машиной. Звали его Андрий, он ездил на пятнистом от ржавчины синем «форде-фокусе». На его лунообразном лице сияли по-детски распахнутые глаза — признак порочности или, наоборот, невинности, а может, и того и другого; в целом, он производил впечатление непьющего семейного человека: я заметил у него на пальце обручальное кольцо. За работу он запросил сто долларов, плюс еда и бензин; вся поездка, по его расчетам, должна занять часов пять или шесть. Я сказал, что по дороге мне хотелось бы остановиться в одной деревушке, Кроткая называется, откуда родом мой дед. «Тогда придется накинуть еще двадцатку», — сказал он. Другие таксисты, небритые и хамоватые, толпились вокруг, прислушиваясь к нашему торгу, одобрительно хмыкая; один из них попытался перебить клиента, предложив взять за работу поменьше. Андрий гневно на него посмотрел, и тот сразу ретировался.
На следующее утро, еще до рассвета, Андрий покидал наши вещички в багажник и закрепил совершение сделки крепким рукопожатием. Рора глядел на него, не снимая солнцезащитных очков: очевидно, предрассветный Львов слишком слепил глаза. Я сел спереди и стал пристегиваться, как вдруг Андрий схватил меня за руку и буркнул: «Не надо». Я попробовал объяснить ему, что всегда пристегиваюсь, не важно, кто за рулем, но он продолжал настаивать. Мне ничего не оставалось, как вверить ему свою судьбу. Рора хихикал на заднем сиденье: «Чему быть, того не миновать». — «Мне еще рано умирать», — возразил я, но пристегиваться все же не стал. В машине пахло какашками.
Мы покидали Львов по скудно освещенному шоссе. Путь лежал на восток. На выезде из города нам встретилась телега, набитая клетками с кроликами; управлял ею крестьянин с уныло обвисшими плечами, мне он показался похожим на беженца. Мимо протарахтел приземистый грузовик, оставляя за собой облако серой пыли; за нами, по всей видимости, тоже клубилась пыль; осев, она скроет наши следы.
Если бы Лазарь не умер, изменил бы он свое имя на Билли Авербаха? А его дети, стали бы они со временем Эйвери или Аверманами или, кто знает, может, даже Филдами? Нарожал бы Лазарь Филиппов и Солов, Бернардов и Элеонор, которые, в свою очередь, произвели бы на свет Джеймсов, Дженнифер, Джен и Джонов? Стыдились бы потомки Лазаря его анархистских наклонностей, его скошенного подбородка и обезьяноподобных ушей? Прятали бы они подальше от чужих глаз семейный секрет, не желая бросать тень на идею знаменитой «американской мечты»? Много можно рассказать разных историй, да только не всем можно верить.
Рэмбо нравилось возить Миллера по улицам Сараева. Он запрыгивал в шестицилиндровый «ауди», экспроприированный из гаража почившего в бозе парламента Боснии, и садился за руль, Миллера сажал рядом, и, не пристегнувшись, на бешеной скорости они носились по городу. Им нравилось щекотать себе нервы: машину заносило и крутило посреди мусора, трупов, разбегающихся в страхе случайных прохожих; не раз и не два она попадала под снайперский обстрел, и каждый раз Миллер засекал время. Так они перебирались из Радичевы, где находился штаб, в Ступ, к ребятам Рэмбо. «Ауди» был весь изрешечен пулями, но, как по волшебству, оба оставались целы; они дразнили смерть, получая от этого огромное удовольствие. Особенно тащился Миллер; время от времени Рэмбо давал ему порулить, и тогда Миллер чуть не терял сознания от подскакивающего уровня адреналина в крови. Ездили они и по ночам с выключенными фарами; Рэмбо уверял: он настолько мастерски водит, что может делать это с закрытыми глазами. Впрочем, езда на машине по ночному Сараеву мало чем отличалась от езды вслепую.
Однажды Рора оказался в Сконе, на юге Швеции, и там ему привелось сыграть в джин-рамми с одним человеком, который, узнав, что Рора приехал из Сараева, ужасно воодушевился. Настолько, что позволил Pope ободрать себя как липку. Потом он повез Рору к себе домой на громадном «бентли» с сиденьями из нежнейшей кожи — казалось, в машине слышны вздохи призраков телят, пущенных на заклание. Этот богач сказал, что хочет показать Pope одну вещь. Он коллекционировал старинные автомобили: были у него и «форды-Т», и несколько нацистских «фольксвагенов», и «бугатти» в отличном состоянии. Pope же он хотел похвастаться другим: на стене гаража, подсвеченные, как иконы на алтаре, висели рулевое колесо и медная труба — когда-то с помощью таких труб сидящие сзади пассажиры общались с водителями. Эти руль и труба являлись частями автомобиля, в котором в Сараеве в 1914 году погибли эрцгерцог и его супруга: с этого началась Первая мировая война, а ее самой первой жертвой стала беременная эрцгерцогиня. Владелец коллекции был сильно пьян и вдобавок под сильным впечатлением от внушительного проигрыша; он возбужденно рассказывал Pope, как на этот самый руль градом лился пот с лица шофера, как эрцгерцог испустил последний вздох, как гортанные немецкие согласные навсегда застряли в переговорной трубе. Ничтожные мелочи — вот все, что осталось от человека, который должен был стать императором. «Последним к рулю империи прикоснулся до смерти перепуганный безымянный шофер, решивший, что во всем обвинят его», — сквозь слезы сказал коллекционер. (Я невольно бросил взгляд на руки Андрия, крепко вцепившиеся в руль «форда»; костяшки двух пальцев на левой руке у него были разбиты — скорее всего, в результате разборок с конкурентами.) По мнению Роры, шведа облапошили, ведь подобных подделок — пруд пруди; сам Рора знавал в Берлине одного портного, который специализировался на пошиве старой военной формы, а в Милане был один умелец, подделывавший любовные письма шестнадцатого века. В Амстердаме, по слухам, жил кузнец, занимавшийся изготовлением древних самурайских мечей. Но Рора не захотел разочаровывать своего случайного знакомого — каждый верит в то, во что ему необходимо верить.
А вот взять, например, Рориного дядю, Мурата: как-то раз он беспробудно пил с приятелями накануне путешествия в Мекку, на хадж. Он проспал и пропустил самолет, а когда проснулся, мучаясь от похмелья, вышел на улицу и взял такси. На вопрос водителя, куда ехать, дядя ответил: «В Саудовскую Аравию». Шофер доставил его в Мекку; дорога заняла несколько дней. Когда приехали, дядя Мурат решил, что негоже отправлять шофера домой одного, оплатил его гостиницу и еду, и они вместе молились в мечети Каабба. На обратном пути они купили по дешевке ковры в Сирии и фарфоровые кофейные сервизы в Турции, потом все это перепродали в Сараеве и даже не остались в накладе.
Рориным историям не было конца. Раньше я никогда не слышал, чтобы он так трещал без умолку; скорее всего, на него подействовало раскинувшееся вокруг безлюдное, покрытое свежей зеленью пространство. Время от времени он, словно бы нехотя, щелкал фотоаппаратом, не прерывая, однако, своего рассказа. Даже Андрия, казалось, заворожил Рорин голос, лившиеся плавным потоком мягкие славянские звуки. Мне очень хотелось записать некоторые истории, но «форд-фекалис» прыгал по колдобинам, а когда Андрий, не обращая внимания на встречные машины, лихо обгонял грузовики, я и вовсе бился головой о боковое стекло.
Я тоже когда-то рассказывал Мэри разные истории: про свое детство и про случаи из иммигрантской жизни, услышанные от других. А потом мне это надоело: я устал рассказывать и устал слушать. В Чикаго я не раз ловил себя на мысли, что скучаю по сараевскому стилю повествования: зная, что внимание слушателей удержать непросто, сараевцы стараются все приукрасить, преувеличить, а порой и изрядно приврать. Вот тогда ты попадаешь к ним на крючок и слушаешь, разинув рот, готовый в любой момент разразиться смехом, ни на секунду не усомнившись в правдивости их историй. К тому же рассказчики соблюдают некий код солидарности: не перебивай человека, если другим слушателям его рассказы нравятся, иначе в будущем тебе это аукнется. Такого понятия, как «то-то я сомневаюсь», не существует, ведь никто и не надеется услышать правду или получить достоверную информацию, самое большее, на что можно рассчитывать, — это почувствовать себя участником истории и потом при случае рассказать ее от своего имени. В Америке же все по-другому: в обществе непрерывного поголовного затуманивания мозгов люди жаждут правды и только правды; неслучайно, самая большая ценность здесь — реальность.
Однажды мы с Мэри были в Милуоки на свадьбе ее двоюродного брата. Он работал в администрации губернатора Висконсина; за нашим столом сидели еще три пары, так или иначе участвующие в политической жизни штата. Как это часто случается на свадьбах, все принялись вспоминать судьбоносные встречи со своими будущими супругами: Джош и Дженнифер познакомились в спортивном клубе; Джен и Джонни сошлись еще в университете, потом расстались и встретились несколько лет спустя: как оказалось, они трудились в одной и той же адвокатской фирме; Сол и Филипп «нашли» друг друга на вечеринке в древнеримском стиле (форма одежды — тога) около бочонка с «миллер лайт». Все пары так и светились счастьем, сразу было видно, что им предстоит всю жизнь вкушать только сладостные деликатесы и никакой тебе «трески в соусе из тоски».
Я решил тоже внести свою лепту в общую копилку и описал им эпизод из жизни кроликов в годы «холодной войны». Мне эту историю рассказал Рора по возвращении из Берлина. «По обеим сторонам Берлинской стены, — начал я, узурпировав его авторское право, — тянулись заросшие по колено травой минные поля. Немудрено, что там развелось огромное количество кроликов: на минах подорваться они не могли — слишком легкие, и ни одного хищника вокруг». Во время брачного периода ошалевшие от вожделения кролики, учуяв самок по ту сторону стены, как безумные, издавая жалобные стоны, отчаянно пытались найти хоть какую-нибудь щель в стене. Кролики доводили пограничников до белого каления, но стрелять по животным строго воспрещалось — надо было беречь пули для перебежчиков из числа хомо сапиенс. Всем в Берлине было известно, что весна — самое плохое время для побега: озверевшие из-за кроликов пограничники стреляли без предупреждения.
Сколь ни ужасна была эта история, я всегда находил ее очень смешной и пикантной: тут тебе и дикая «холодная война», и любовь, не ведающая границ, и падение Берлинской стены под напором сексуально озабоченных грызунов. Мне не пришлось прилагать особых усилий, чтобы поверить в правдивость этой истории; я высоко оценил красочность Рориного рассказа. Но слушатели в Висконсине застыли с недоуменными улыбками на лицах: история закончилась, а шутки под занавес они так и не дождались. Тут Мэри сказала: «Верится с трудом». Я сразу почувствовал, что она расстроилась и обиделась. Понятно почему: я не захотел рассказывать, как мы с ней познакомились и полюбили друг друга (шуршащий под ногами песок на пляже, дрожащие отражения чикагских небоскребов на поверхности озера, волны, лениво накатывающие на волноломы). И все же это крайне унизительно, когда собственная жена прилюдно выражает тебе недоверие. Потом Джош спросил: «А почему кролики не могли найти себе партнеров на своей территории? Почему их интересовали только те, за стеной?» Что я мог сказать ему в ответ? Мне даже в голову не пришло задать Pope подобный вопрос; а сейчас история развалилась, не выдержав столкновения с американской практичностью. Но хуже всего было то, что Мэри осталась за выросшей между мной и всеми прочими стеной, разделившей нас на два лагеря: в моем лагере царил вымысел, в ее — подтверждаемая фактами реальность. После того случая я не мог себя заставить рассказывать истории в ее присутствии.
Рора умел зажечь слушателей, доказательством тому — мой безоговорочный многолетний интерес к его легендарным приключениям, не ослабевший и в этой нашей поездке. Рора умело управлял моим вниманием: держал в напряжении, то чего-то недоговаривая, то пускаясь в пространные отступления, изучая по лицу мою реакцию, проверяя, смешно мне или нет. Что и говорить, приятно, когда тебя высоко ценят как слушателя. Я тоже был неплохим рассказчиком, но мне мешал страх перед аудиторией, боязнь недоуменных взглядов.
Впрочем, вернемся к нашему путешествию. По дороге, петляющей среди неглубоких лощин, беззубый старик вел на веревке пузатую злобную козу. Андрий притормозил и спросил у него, как доехать до Кроткой. Старик молча махнул рукой в сторону невысокого холма, и мы стали подниматься наверх. На вершине холма стояло похожее на школу здание; на полях вокруг цвел клевер; утиное семейство вперевалку ковыляло к луже. Школа стояла заколоченная; у крылатой статуи в честь победы в давно всеми забытой войне было отбито одно крыло. Напротив виднелось сельское кладбище; ворота отсутствовали. Именно там мы и высадились. Рорины блестящие, возможно итальянской работы, черные туфли выглядели весьма нелепо на пыльной дороге; он наклонился, выковырял камешек из кожаной подошвы и, отдавая дань суеверию, бросил его за левое плечо. Похоже, наше появление не на шутку всполошило птиц — они хором оглушительно защебетали, возвещая о прибытии трех незнакомцев.
Я не знал никаких Бриков родом из Кроткой; семейные предания сохранили только образы идиллических украинских пейзажей: ни людей, ни имен в них не было. Так описывал эти края дед, уехавший отсюда в девятилетнем возрасте. В поисках могил своих родственников я пробирался по запущенному кладбищу. Некоторые надгробия выглядывали из высокой травы, другие целиком заросли колючим кустарником; повсюду витал дух смерти. Попадались и свежие надгробные плиты, мрамор еще не успел потемнеть. На некоторых были желтоватые портреты покойников, а под ними — имена и даты: Олександр Пронек, 1967–2002, Оксана Мыколчук, 1928–1995. Вся жизнь — черточка между двумя случайными числами. «Хойди-хоть, хайди-хать, не хочу умирать».
— Это не твои? — спросил вдруг Рора, указывая на могилу под деревом, усыпанным спелыми красными вишнями. На памятнике было два портрета; женская голова в траурном обрамлении платка, с черными провалами глазниц. Халина Брик; судя по датам — 1922–1999 — она давно уже пребывала на том свете. Мужчину звали Мыкола Брик; он родился в 1922 году, а умер, постойте-ка, совсем недавно — после черточки значилось: 2004. С его стороны могила была засыпана пожухлыми цветами, а портрет еще не пострадал от дождей и птичьего помета. — Он точно твой родственник. Вылитый ты, — сказал Рора. Что правда, то правда, сходство было, с поправкой на разницу лет годков этак на пятьдесят: такой же большой нос и низкий лоб, широкие скулы, оттопыренные уши, кустистые брови.
Человеческое лицо — набор многих лиц; некоторые достались нам по наследству, какие-то мы приобрели в течение жизни или сами для себя придумали; беспорядочно наложенные одно на другое, они сливаются в единое целое. Когда я преподавал английский как иностранный, у меня были студенты, каждый день приходившие с новыми лицами. Мне понадобилось несколько месяцев, чтобы запомнить их имена. Со временем, найдя правильный ракурс, я научился распознавать истинное лицо под маской мимолетных гримас, видеть человека, каков он есть, а не каким хочет казаться. Иногда мои студенты напяливали маску «настоящего американца»: брови домиком и искривленный от постоянной озабоченности и восхищенного удивления рот. Мэри, кстати, никогда не видела моего настоящего лица, поскольку представления не имела о том, как я жил в Боснии, что помогло мне стать тем, кем я стал, с чего все началось. Ей было знакомо лишь мое «американское» лицо, приобретенное в результате неудачной попытки стать совсем другим человеком. Уж не знаю, какие потусторонние силы помогли Pope углядеть сходство между мной и портретом на надгробном памятнике, но считать приятеля психом тоже не было резона. В моих жилах, вполне вероятно, текла кровь Мыколы Брика, а его дух поселился в узком пространстве между мозгом и надбровными дугами задолго до того, как я появился на свет. Выбирать, на кого быть похожим, нам не дано, как не дано, например, контролировать эхо.
У меня в голове все время крутился вопрос, на который я не мог найти ответа: что думает Рора про мир украинских крестьян с его рутиной и непонятными тяготами. Сам Рора был потомком братьев Халилбашичей: еще в XVI веке они боролись с братьями Моричами за контроль над Чаршией: про те кровавые уличные бои сложены песни. Его прадедушка и прабабушка чуть ли не первыми в Сараеве обзавелись автомобилем; его двоюродная бабушка стала первой мусульманской женщиной в городе, надевшей брюки, и на свои деньги опубликовала сборник любовной поэзии. Рорин дедушка выписывал себе костюмы из Вены, несколько раз совершал хадж, неизменно останавливаясь на отдых то в Ливане, то в Египте, то в Греции. Мир всегда был открыт для семьи Халилбашичей. А мой дед вырос в боснийской провинции, в глинобитном доме, где семья жила бок о бок с курами и коровами, но даже это казалось роскошью по сравнению с тем, как жили родители деда в Кроткой; сам он выходил из дома только в церковь. Никто из Рориных родственников не испытал на себе тяжести крестьянской работы на бесплодной земле; никому из них не забивалась под ногти грязь; в Сараеве одна из улиц названа в их честь. Что видел Рора, глядя на эти могилы и на жалкие посевы запоздалой кукурузы вокруг? Рора курил, около нас, казалось, все замерло, если не считать заполошных птиц в кронах деревьев. Андрий, не проникшись значительностью момента, спал в машине сном младенца.
Насколько же проще иметь дело с мертвыми, чем с живыми. Покойники не стоят у тебя на пути, они всего-навсего герои из рассказов о прошлом, с ними не бывает недомолвок и недопонимания, если они и причиняют тебе боль, то с ней легко справиться. И оправдываться перед ними и что-либо объяснять не надо. Они тебя не могут видеть, а ты их можешь: у Мыколы был острый подбородок, Халина шаркала варикозными ногами, идя к печке, чтобы разогреть недельной давности хлеб. Великолепные храмы были воздвигнуты в святой вере, что смерть не стирает оставленных умершими следов, что там, наверху, в небесной канцелярии, кто-то ведет счет и собирается послать вниз мистера Христа или другого лжемессию, чтобы воскресить всех, ушедших в небытие. Обещано, что, даже если последний твой след навсегда исчезнет с лица земли, Господь тебя не забудет и в перерыве между сотворением вселенных уделит тебе чуточку внимания. И вот они лежат бок о бок, Халина и Мыкола, у меня под ногами, медленно, но верно превращаясь в прах. Я было подумал, не зажечь ли мне свечки за упокой моих дальних родственников, упрятанных в деревянные ящики, обреченных пребывать там до скончания века, а тем временем корни вишни будут прорастать сквозь их пустые глазницы.
Рора втоптал сигарету в землю и сказал:
— У меня был знакомый в Сараеве по прозвищу Вампир, этот умник придумал трахаться со своими девками на Кошевском кладбище. Он решил: там чисто, никто не побеспокоит, девчонка от страха к нему покрепче прижмется, да еще свечки всегда горят-то, что надо для особо романтичных. Как-то раз, когда они уже управились и приводили себя в порядок, перед ними вдруг выросли двое полицейских и спросили: «Вы что тут делаете?» Не моргнув глазом, Вампир соврал, что они пришли навестить могилу дедушки. «Это какая же из них?» — поинтересовались полицейские. Вампир показал на одну из могил; полицейские к ней подошли, а на надгробье написано, что там захоронена двадцатипятилетняя женщина. «Ты не ошибся?» — спросили полицейские. А тот посмотрел на них и говорит: «Я в шоке, господин офицер. Кто б мог поверить, что дед был такой врун».
Горячие лучи солнца чуть не прожгли мне грудь, и я проснулся. Все окна в «форде-фекалисе» были намертво закупорены, ни малейшего намека на свежий воздух. Теперь к запаху дерьма прибавился еще и сигаретный дым — Андрий дымил как паровоз; впрочем, моя вина — я не спросил про кондиционер, когда брал машину. Я демонстративно кашлял, но Андрий никак на это не реагировал: то ли ему было по фигу, то ли он просто не понял что к чему; его беличье лицо ничего не выражало. В конце концов я робко, чтоб его не обидеть, спросил: «Нельзя ли приоткрыть окно?» Он ничего не сказал, нажал кнопку, и стекло с моей стороны опустилось до середины.
Не знаю, что на меня вдруг нашло, но я принялся ему объяснять, что в моих жилах течет еще и украинская кровь, как будто это гарантировало мне прибавку воздуха. Андрий, однако, снова нажал на кнопку, и стекло поднялось почти доверху, осталась только узкая щель. Тем не менее я продолжал рассказывать: про своих двоюродных братьев и сестер в Боснии, Англии, Франции, Австралии и Канаде; про свою жизнь в Америке, где тоже видимо-невидимо боснийцев и украинцев. Рассказал про церкви, продуктовые магазины и кредитные союзы, которые хохлы понаоткрывали в Чикаго в районе под названием «Украинская деревня». Андрий навострил уши. Спросил: «А как там насчет работы?» Я сказал, что работа найдется, было бы желание. Перечислил по очереди, где работал сам: сначала был официантом в Украинском культурном центре, затем вводил информацию в компьютер для брокера по недвижимости, потом преподавал английский. Уверял, что в Америке деньги зарабатывать легко. Мне хотелось, чтобы он думал, будто моя жизнь в Америке — не столько череда удач и невезения, сколько нескончаемый тяжелый труд.
Андрий, судя по его виду, всерьез задумался о том, как может сложиться его жизнь в Америке: вероятно, представлял, как устроится на работу, начнет зарабатывать и откладывать деньги, как купит дом; его губы искривила довольная ухмылка.
— А незамужние женщины там есть? — спросил он.
— Сколько угодно, — ответил я. — Я, например, женат на американке.
Американке до мозга костей. Она таскала меня на бейсбол и при исполнении гимна прикладывала руку к сердцу; я стоял рядом, потихоньку мурлыча себе под нос. Говоря про Соединенные Штаты Америки, использовала собирательное мы: «Мы не должны были вторгаться в Ирак» или «Мы — нация иммигрантов». Обожала чизбургеры. Джордж и Рейчел на шестнадцатилетие, как водится, подарили ей машину. У Мэри было ясное открытое лицо, у меня почему-то ассоциирующееся с бескрайним небосводом Среднего Запада. Она была расположена к людям, уверена, что всеми движут добрые намерения; она улыбалась незнакомцам; ей было небезразлично, что они думают и чувствуют. Легко смущалась; мечтала выучить иностранный язык; ей хотелось лучше понимать чужих. В Бога верила, но в церковь ходила редко.
— Там много замечательных женщин, — добавил я.
Продолжая ухмыляться, Андрий уже рисовал в своем воображении пышущую здоровьем плодовитую американку. Но потом, помрачнев, спросил:
— А как насчет проблем?
— Проблем? Каких проблем?
— Если у тебя есть семья и дом, их надо защищать. Мир сошел с ума. Гомики, озверевшие мусульманские террористы, проблемы, в общем.
Распространяться на эту тему мне не хотелось, и, повернувшись к Pope, я спросил:
— Ты что, спишь?
— Нет, я тебя слушаю, — отозвался Рора. — Думаю, через неделю смогу болтать на украинском. Может, тебе стоит сообщить ему, что я и есть та самая мусульманская проблема?
Но я не послушался его совета. Прямая дорога пролегала между холмами, казалось, они специально для нее раздвинулись. Андрий гнал, не обращая внимания на замысловатые скопления рытвин и колдобин; мотор ревел, должно быть, Андрий забыл переключить передачу. Я изо всех сил старался не думать о возможности сгореть заживо при взрыве машины. И помалкивал, чтобы не возвращаться к повернувшему в опасное русло разговору. Тучки и облака сгущались на горизонте, будто готовились к нападению. Андрий время от времени, когда какая-нибудь машина, пытаясь обогнать другую, выскакивала на нашу полосу, оглушительно сигналил, но скорости не сбавлял. Я закрыл глаза и стал сочинять письмо, которое собирался послать из Черновцов:
Дорогая Мэри,
Украина — громадная, бескрайняя. Степь выглядит усталой от собственной необъятности. Человек здесь чувствует себя букашкой. Так, наверное, чувствовали себя переселенцы, достигнув прерий.
Наконец Андрий перестал гнать, перешел на нужную передачу, «форд-фекалис» урчал и покачивался, и я, так и не досочинив письма, погрузился в сон.
Проснулся я, оттого что машина стояла на месте. Рора и Андрий курили снаружи, в кудрявом облаке дыма; Андрий надрывно смеялся, будто прочищал горло после приступа рвоты. Я услышал, как Рора сказал ему на боснийском:
— Я — мусульманин. У меня семь жен в парандже и сорок три ребенка.
Я выбрался из машины. Мы остановились у подножия холма, на вершине которого виднелась печальная, без креста, церковь, а может, это был заброшенный монастырь. Ни одной живой души, только деревья, раскачивающиеся на ветру; местность как нельзя более подходила для возведения монастырских строений. У меня на родине монастыри были превращены в санатории для военных преступников.
— Он говорит, что он мусульманин, — обратился ко мне Андрий, давясь от смеха; похоже, решил, что Рора шутит. И покрутил рукой у себя над головой, изображая тюрбан, который Рора, будь он мусульманином, должен был бы носить.
— Чего ты ржешь? — раздраженно спросил его Рора.
— Он и вправду мусульманин, — кивнул я.