27569.fb2 Проза и эссе (основное собрание) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 79

Проза и эссе (основное собрание) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 79

Это, впрочем, не существенно, или -- пока не существенно. В данную минуту существенно, что самое значительное стихотворение этого маленького триптиха -- третье, содержащее не обращение Магдалины к Христу, но Его к Магдалине. Оно и легло в основу пастернаковского "У людей пред праздником уборка...".

Произошло это прежде всего потому, что "О путях твоих пытать не буду..." поразительно своим интонационным контрастом по сравнению с двумя предшествующими стихотворениями, главная ценность которых, позволю себе заметить, именно в том, что они этот контраст подготовили.

Причина этою контраста не только в избыточной лексической интенсивности (обычной, впрочем, для цветаевского стиха) "Меж нами -- десять заповедей...", но и в двойственности его адресата. Цикл из трех стихотворений начинается с обращения к конкретному, видимо, лицу и только в третьей строфе перерастает в подобие обращения Магдалины к Христу. Это -более любовная лирика, нежели трактовка евангельского сюжета, о чем в первую очередь свидетельствует сослагательное наклонение, в котором оно написано. Прием этот -- типичен для цветаевской лирики: "Кабы нас с тобой -- да судьба свела..." -- типичен настолько, что двойной фокус "Меж нами -- десять заповедей..." колеблется между автопародией и автобиографией: и "тварь с кудрями огненными" вполне может быть принята за перефразу цикла "Подруга". Если это приходит в голову нам, это могло прийти в голову и Пастернаку, даже если это и ошибочно. Во всяком случае, двойственность фокуса в сочетании с высокой кинетикой стиха были не тем, что в данный момент ему было необходимо.

Я хотел бы еще подчеркнуть следующее. Обращение Цветаевой с Магдалиной в данном случае -- вольное. Вольность эта -- естественная не только для любовной лирики, но и для человека, воспитанного в христианской вере вообще. Магдалина для Цветаевой по существу лишь еще одна маска, метафорический материал, мало чем отличающийся от Федры, или Ариадны, или от Лилит. Речь идет не столько о вере, сколько о женском архетипе и о его чувственном потенциале, то есть о самопроекции. Самопроекция? Вряд ли. Скорей: проекция Христа на себя. При всей ее внецерковности, Цветаева -- христианка, и степень чувственности для нее суть иллюстрация степени любви: чувства глубоко христианского. Вполне возможно, что главная заслуга христианства именно в том, что оно сообщило этому чувству метафизическое измерение. В этом смысле утверждение авторов комментария о том, что, трактуя евангельский сюжет, Пастернак "освободил" его от эротики, свидетельствует, мягко говоря, об их языческом мироощущении. Говоря жестче, авторы комментария попросту дикари. Единственное, что их спасает, это то, что утверждение их ложно. Но к этому мы еще вернемся.

Самое замечательное в цветаевском цикле -- это третье стихотворение. "О путях твоих пытать не буду..." производит в контексте цикла впечатление ошеломляющее и завораживающее еще и потому, что в этом монологе Христа автор отрешается от образа страждущей женщины -- от себя и, что называется, берет нотой выше. Тональность этого стихотворения -- тональность, совмещающая прощение, любовь и благодарность за любовь. Это и есть, боюсь, формула христианской любви. Замечательно вообще, а для нашего обсуждения в частности, что в стихотворении этом автор заговаривает голосом мужчины. То есть, отрешившись от себя и глядя на себя извне, героиня слышит голос, звучащий как постскриптум к ее и ее адресата существованию. Евангельский вообще и индивидуально для Цветаевой смысл третьей части цикла состоит именно в обретении тональности, во имя которой стоит отрешиться от своей собственной. Иными словами: там кто-то есть, и я попробую заговорить его/ее/тем голосом.

Для нас, ее читателей сейчас, и тем более для Пастернака тогда "О путях твоих пытать не буду..." является прежде всего подтверждением существования этой тональности, равно как и мира, из которого эта тональность исходит. Последнее для Пастернака было особенно важно, учитывая стоявшую перед ним духовную и практическую задачу.

До известной степени стихотворение это выпадает из традиционной версии сюжета Магдалины. С точки зрения канона, мы имеем дело с ситуацией/версией если не прямо еретический, то во всяком случае апокрифической. Более того, "Милая! -- ведь всё сбылось..." могло быть сказано только снятым уже с креста, если не просто воскресшим. Отсюда, между прочим, аберрация Рильке в его "Пиете" -- то есть не столько аберрация, сколько и контаминация образа Марии (матери) и Марии (Магдалины). Но с другой стороны, это как бы и в духе канонической трактовки, которая смешивает вообще трех женщин: Марию, Магдалину и еще одну Марию. Но про это мы не будем говорить. "Всё" еще "не сбылось": еще предстоят распятие и вознесение. За неимением под рукой евангельского текста вспомним хотя бы пастернаковскую его перифразу: "Сейчас должно написанное сбыться, / Пускай же сбудется оно. Аминь". Но это другое стихотворение. "Милая! -- ведь всё сбылось..." и вообще все стихотворение звучит как последние слова, сказанные в этом мире, ибо, в конце концов, Магдалина -- последний собеседник Христа в этом мире. И последнее, что он говорит в этом мире:

Я был прям, а ты меня наклону

Нежности наставила, припав.

Это все уже говорится как бы оттуда, ибо это -- воспоминание. При этом нам следует все время помнить, что это женщина исполняет здесь мужскую партию, что это она смотрит на себя Его глазами извне. Что мы имеем дело с отрешением чрезвычайно радикальным: с переходом в другое качество, в другой пол. Это уже не литературный прием и не маска: это лирика не любовная, но духовная. Именно то, что нужно было в этот момент Пастернаку.

Примем во внимание тоже, что любой читатель, а в особенности мужчина, легко узнает свой голос -- себя -- в "Милая! -- ведь всё сбылось...". Строчка эта -- житейский выдох, повторяемый многократно, ибо в течение жизни "воскресать" приходится неоднократно, написанное сбывается неоднократно. И, приняв сказанное во внимание, представим теперь, что этот мужчина -- вы и что вы -- Пастернак или, по крайней мере, поэт, то есть -- человек, легко впадающий в зависимость от порядка чужих слов, от чужих размеров. Тем более что вы только что написали довольно длинное и мало вас радующее стихотворение четырехстопным ямбом, в котором больше интеллекта, чем веры, больше слов, чем голоса. Которое больше -- выход, чем выдох.

Представьте также, что написанное сбывается -- и вы это знаете. Что сбывается написанное не только в Писании, но и самими вами. Что сумма написанного вами и есть то, про что сказано в Писании, и что этому пора сбыться, что чаша вас не минует. Что вы для того и пишете эти евангельские стихи, чтобы это сбылось.

И представьте, что Цветаевой, которая любила вас со всей возможной силой заочной любви, больше нет, но остался этот ее пятистопный хорей с анапестическими провалами, и что он неотвязно звучит в вашем сознании.

Преемственность или -- лучше и точнее -- зависимость пастернаковского "У людей пред праздником уборка..." от цветаевского "О путях твоих пытать не буду..." столь же очевидна, как и их различие. Но мне хотелось бы попробовать продемонстрировать, что различия не столько даже подчеркивают эту зависимость, сколько являются ее формой. Что, в конечном счете, "О путях твоих пытать не буду..." и "У людей пред праздником уборка..." -- это одно и то же стихотворение.

Я не пойду дальше попытки: у нас не так уж много времени. Возможно, попытка эта обречена на провал. Более того, даже в случае удачи я не знаю, что это может дать цветаеведению или пастернаковедению. Я не очень хорошо представляю себе, почему я вообще за это берусь. Скорее всего потому, что нечто в этих двух стихотворениях, помимо очевидной общности их размера и тематики, заставляет меня их соединить воедино, и мне хочется определить это нечто.

Я хотел бы начать с предположения, что "О путях твоих пытать не буду..." вошло во внутреннюю систему Пастернака не столько как стихотворение из цикла "Магдалина", сколько как ключ к его пониманию самой Цветаевой. Это кажется мне тем более вероятным, что стихотворение это само как бы предлагает его читателю взгляд на автора извне. И читатель этот -- первый -адресат всего цикла; второй, возможно, сам Пастернак (который, конечно, с точки зрения Цветаевой, именно ее "первый", главный читатель). Что "О путях твоих пытать не буду..." должно быть произнесено тем, кто задумается над ее судьбой, не столько даже с интонацией прошения, сколько с евангельским "не искушайтесь обо мне". Во всяком случае, это именно то, что мог бы и должен был бы сказать -- не ей: себе -- Пастернак, перечитывая "После России" в 1949 году.

"Милая! -- ведь всё сбылось..." тоже могло и должно было бы быть им сказано, ибо этот житейский -- или горчайший, если не буквально гефсиманский -- вздох включает в себя не только то, что было, но и то, чего и не произошло. Эти строки -- посмертные.

"Я был бос, а ты меня обула / Ливнями волос -- И -- слёз". Мог ли бы он сказать ей это? Думаю, мог бы -- если не "волос", то уж во всяком случае "слёз". Для этого ему надо было бы только признать, что в 1923 году, когда цикл этот писался, или в 1949-м, когда он писал свою "Магдалину", он был, выражаясь метафорически и, боюсь, метафизически, бос. Судя по тому, что нам известно о его биографии, о качестве его личной жизни, он в обоих случаях должен был ответить на этот вопрос утвердительно. Если бы это было не так, то в 49-м году он бы не принялся за евангельский цикл.

Но совершенно необязательно строка за строкой прикидывать, что Пастернак в этом стихотворении считал своим, мог принять на свой счет и что нет. Достаточно предположить, что голос и интонация говорящего могли быть им усвоены уже только потому, что в цветаевском стихотворении голос, обращающийся к Магдалине, -- мужской, и уже хотя бы поэтому -- его. Думаю также, что само имя -- Мария Магдалина -- анаграмматически содержит в себе имя Марина -- тем более что для русского слуха "Мария" и "Марина" не слишком дифференцируются. Анаграмматичность только усиливается от повторяющихся гласных а/и/я и а/и/а и идиосинкратическим эхом в "Мироносица! К чему мне миро?" еще закрепляется.

Я думаю, что вполне можно допустить, что стихотворение было Пастернаком вольно или невольно присвоено. Нет никакой нужды нырять в его подсознание: в системе поэтического мышления роль подсознания выполняется эвфонией. О присвоении этого стихотворения косвенно свидетельствует тот комический факт, сообщенный мне Томасом Венцлова, что Ольга Ивинская включила в свои воспоминания это стихотворение, ошибочно приписав его Пастернаку. Не исключено, что он читал ей его вслух, учитывая характер их отношений и -если не ее прошлое, то свое будущее: как он его себе представлял. Во всяком случае, к моменту написания "У людей пред праздником уборка..." шестнадцать строк "Магдалины", как мне представляется, стали для Пастернака не только частью его личной мифологии, но камертоном, чья вибрация не утихает до конца его дней. (Например, "В больнице".) Произошло это, естественно, помимо его воли: стихотворение -- весьма по-цветаевски, в высшей степени по-цветаевски -- себя ему навязало. То, что это произошло, свидетельствует о духовной восприимчивости Пастернака -- чтоб не сказать: его уязвимости и обостренности в этот момент его слуха. Впрочем, разделять эти вещи, когда имеешь дело с поэтом, особенно не следует.

Именно их нераздельность и породила евангельский цикл. Ибо пишущий его вольно или невольно отождествляет себя с Христом, как это делает вообще всякий верующий, но, естественно, более систематически.

Тот факт, что два стихотворения "Памяти Марины Цветаевой" написаны были только спустя два года после ее гибели (вы знаете эти два стихотворения "Памяти Цветаевой", да? "Ты б в санях переехала Каму / В час налетчиков и громил. / Пред тобой, как пред Пиковой дамой, / Я б от ужаса лед проломил". Это грандиозные строчки, но это лучшие в этом стихотворении)... Тот факт, что два стихотворения "Памяти Марины Цветаевой" написаны были только спустя два года после ее гибели, свидетельствует не о том, что понадобился такой срок, чтобы оправиться от потрясения, но об отсутствии внутренней -- не говоря о внешней -- необходимости в таком стихотворении. Что касается потрясений, в них в этот период тоже недостатка не было. Можно даже добавить, что на долю русской поэзии вообще в этот исторический период выпало испытание, которого она не могла и не смогла выдержать, ибо адекватная реакция на катастрофы такого масштаба немыслима, кроме абсолютного онемения. Отсутствие необходимости для Пастернака написать стихи памяти Марины Цветаевой, я думаю, объясняется существованием стихотворения "О путях твоих пытать не буду...", являющегося по существу автоэпитафией, избавляющей кого бы то ни было от необходимости обращаться к ней со своими словами. Следует предположить, что в 1943 году Пастернак либо просто забыл о существовании "Магдалины", либо взялся за "Памяти Марины Цветаевой", не имея текста "Магдалины" под рукой. Еще одно -- и наиболее вероятное предположение, что слух его не был в этот момент достаточно обострен. Упрекать его здесь нельзя: дело было в разгар войны. К тому же он был несомненно первым, осознавшим недостатки своего стихотворения, что сказалось как в имеющихся разночтениях, так и в его последующей печатной судьбе. Цензурные соображения, думается, сыграли здесь второстепенную роль.

Во всяком случае, к 43-му году интонация его была неадекватна потере. В результате мы имеем дело со стихотворением, где автора с его микрокосмом больше, чем предмета, о котором идет речь. Это часто случается с жанром элегии, произошло это и здесь. Настоящим стихам памяти Марины Цветаевой оставалось ждать еще шесть лет -- ибо "У людей пред праздником уборка..." есть прежде всего стихи памяти Цветаевой.

В 49-м он мог бы и сам сказать: "Не спрошу тебя, какой ценою / Эти куплены масла". В 49-м он мог бы добавить к тому, что был "бос", еще и "Я был наг, а ты меня волною / Тела -- как стеною / Обнесла", вложив все, включая горький, смыслы в глагол "обнесла" -- потому что "ничего у нас с тобой не вышло", обращенное Цветаевой к Рильке в "Новогоднем", относится и к нему, как, впрочем, и наоборот -- как, впрочем, ко всем трем вершинам этого великого треугольника. И "масла" в этом контексте означали бы в пастернаковском сознании не столько даже искусство Цветаевой, сколько качество ее душевного движения, прикосновение которого почти осязаемо. О цене, которой это душевное качество приобретается, лучше не спрашивать.

"Наготу твою перстами трону / Тише вод и ниже трав": не от этой ли вершины целомудрия авторы комментария поздравляют своего родственника с освобождением, квалифицируя его как эротику? Что касается "волны" в последней строфе, то, помимо своей чистоты, волна всегда больше того, что она омывает. Иными словами, человеческое в этот момент для Спасителя больше, чем Божественное, -- во всяком случае, чем его собственное. Именно таков был бы, именно так должен был восприниматься эффект цветаевского творчества -всего ее творческого пути, если угодно, -- для сознания любого ее читателя, включая Пастернака.

В 49-м году он мог бы написать все это сам, но это уже было написано, и ему надо было идти дальше. Мужская партия, другими словами, была уже исполнена женщиной. Мужчина поэтому берется в "У людей пред праздником уборка..." исполнить женскую партию. То есть в этом стихотворении Магдалина отвечает Христу. Представим себе все это на сцене -- или, лучше того, по радио. Первым прочитывается "О путях твоих пытать не буду...". Давайте я прочту эти стихотворения подряд. Посмотрим, что происходит.

О путях твоих пытать не буду,

Милая! -- ведь всё сбылось.

Я был бос, а ты меня обула

Ливнями волос -

И -- слез.

Не спрошу тебя, какой ценою

Эти куплены масла.

Я был наг, а ты меня волною

Тела -- как стеною

Обнесла.

Наготу твою перстами трону

Тише вод и ниже трав...

Я был прям, а ты меня наклону

Нежности наставила, припав.

В волосах своих мне яму вырой,

Спеленай меня без льна.

-- Мироносица! К чему мне миро?

Ты меня омыла

Как волна.

И вы знаете, что за этим должно последовать? После слов "Ты меня омыла / Как волна" мужской голос умолкает и вступает женский:

У людей пред праздником уборка.

В стороне от этой толчеи

Обмываю миром из ведерка

Я стопы пречистые твои.