27571.fb2
И часы стали ненужными, — время остановилось. С тех пор:
Или, как сказал Пильняк: «Революция продолжается»[82].
— А в Грузии так тепло. Совсем весна!
1920 год. Снег, холод, фонари не горят.
Это Мандельштам говорит. Он только что приехал в Петербург из Грузии, где «совсем весна». Он долго пропадал из Петербурга, был в Москве, потом в Крыму, откуда его выслали, в Грузию, где его едва не повесили. Потом какое-то невероятное, только с одним Мандельштамом возможное, путешествие через всю Россию, и, однажды, звонок у черного хода моей квартиры.
— Кто там?
Из-за двери пыхтение, какой-то топот, шум, точно отряхивается выплывшая из воды собака…
— Это я.
— Кто я?
— Я… Мандельштам…
Конечно, он приехал в летнем пальто (ведь в Грузии «совсем весна») с какими-то облезлыми шелковыми отворотами, особенно жалкими на десятиградусном морозе. Конечно, без копейки, простуженный, чихающий, кашляющий, не знающий, что ему делать. Первой его заботой после того, как он немного осмотрелся и отошел, было достать себе «вид на жительство».
— Да успеешь завтра.
— Нет, нет. Иначе я буду беспокоиться, не спать. Пойдем сейчас в Совдеп или как его там…
— Но ведь надо тебе сначала достать какое-нибудь удостоверение личности.
— У меня есть. Вот.
И он вытаскивает из кармана смятую и разодранную бумагу. — Вот.
«Командующий вооруженными силами на юге России» значится в заголовке. Удостоверение. Дано сие Мандельштаму Осипу Эмильевичу… Право жительства. Генерал X. … Капитан Y. …»
— И с этим ты хотел идти в Совдеп?
Детская растерянная улыбка.
— А что? Разве бумажечка не годится?..
— Слушай, — говорю я. — Вот что. Я сейчас уйду. У меня дела. Можешь затопить печку — только не сожги дом, — вот хлеб, чай, на кухне примус — ты умеешь с ним обращаться? Не взорвется он у тебя? «Бумажечку» — сожги сейчас же, не дай Бог, кто-нибудь увидит. Я тебе достану какое-нибудь удостоверение в Доме Литераторов и во «Всемирной литературе». Сиди дома, если будут стучать — не открывай. Самое лучшее, я тебя на ключ запру, чтобы чего не вышло. Хорошо?
Он не отвечает. Он уже улегся на диване, закрыл глаза, отбивая такт рукой, бормочет нараспев новые стихи:
— Так я тебя закрою на ключ?
— Пожалуйста, хоть на два.
Я спускаюсь по обледенелой и обобранной лестнице.
У ворот старуха соседка, экономка, оставленная «при квартире» благоразумно «выбывшими» куда-то господами, закутанная в тряпки, смотрит на красное, морозное солнце немигающими, вылинявшими глазами и плачет.
— Глафира Петровна, что с вами?
— Батюшка, барин. Беда какая… Ва… ва… Васенька….
Васенька — большой, жирный, пушистый, рассудительный кот, единственная ее привязанность на земле. Кот в самом деле славный. Я был с ним в дружбе
носил ему из Дома Литераторов селедочные головки и хвосты — специально собирал.
— Что же случилось с вашим Васькой?
Голова старухи начитает трястись. Она плачет уже навзрыд…
— Нет больше Васеньки… Сама виновата — не уберегла, не уберегла. Сожрал проклятый. Подстерег, из ружья паф — и сожрал. Проклятый, краснокожий, чтоб ему, чтоб ему….
Тот, к кому это относится, — стоит совсем близко на перекрестке и все слышит, конечно. Но вид у него невозмутимо-равнодушный, точно он и не видел никакого кота. Пуговицы начищены, штык блестит на солнце, на шапке красная звезда — постовой милиционер.
— Погоди, черт! Выжгу тебе глаза — будешь помнить моего котика!..
* * *
1920 год — и уже давно приобретена привычка и утомительная и приятная: всюду ходить пешком. Единственное средство сообщения — трамвай, отвратителен. Измученные и раздраженные люди сидят, лежат, висят друг на друге, ругань никогда не прекращается, тифозные вши свободно переползают из рукава в рукав, с воротника на воротник. «Случаи» разные тоже случаются постоянно в этих трамваях. То лопнула в давке, в самой человеческой каше, бутыль азотной кислоты, то полвагона провалилось, и вагон на полном ходу превратился в какую-то страшную кофейную мельницу. А еще совсем недавно трамвай вдруг остановился: «Вылезай — все на снеговую повинность». Теперь это оставлено, но воспоминание еще живо. Так что Бог с ним, с трамваем.
Ходить пешком, даже когда устанешь, скорее приятно. Но все-таки жаль, что Петербург такой большой город. Вот хотя бы сейчас: надо зайти на Бассейную, в Дом Литераторов, оттуда на Преображенскую, к Гумилеву — рассказать о прибытии Мандельштама и о необходимости его устроить, потом Моховая
гонорар за переводы, Миллионная — Дом Ученых, — продовольственная карточка. Впрочем, Миллионная это уже «по дороге» — главное из моих сегодняшних дел свидание с человеком, который может перевести через финскую границу. А живет он… в Новой Деревне.
В корпусе у меня был товарищ Б.[83]. Особенной дружбы между нами не было: он был первым учеником, я… Словом, когда я, дважды оставшись на второй год, добрался, наконец, до выпуска — этот Б. был уже офицером-гвардейцем: он и училище первым кончил. Но все-таки я три года просидел с ним бок о бок. Б. был то, что называется тихоня, «девчонка», — голубоглазый, робкий, хорошенький… Во время войны, на Невском, мне лихо козырнул стройный, розовый капитан Генерального штаба — и я, даже сразу не узнав его, на минуту вспомнил о существовании Б., чтобы снова забыть. И вот, столько лет спустя, на пустом, засыпанном снегом советском Каменноостровском, в сумерки новая встреча.
Я устал, замерз, голоден — тороплюсь откуда-то домой. Навстречу мне человек в красноармейской шинели. У меня в зубах трубка. Человек подходит, вынимает папиросу: «разрешите прикурить».
Он хочет прикурить от трубки. Но я щелкаю зажигалкой — трубка давно не курится. Зажигалка со «смесью», ярко вспыхивая, освещает его лицо.
— Б. — называю его по имени.
Он резко отшатывается, рука его проворно хватается за карман…
Через час мы сидим в его странной квартире. Я с удивлением дикаря пью великолепный Мартелль Y.S.O.P.[84], закусываю удивительными финскими бисквитами, с удивлением слышу с детства знакомый, теперь какой-то надтреснутый голос:
— Хорошо, что я сразу тебя узнал. По бровям. А то, в моем положении, раздумывать не приходится….
И, подливая мне коньяку, прибавляет:
— У меня револьвер — славная штука. Специальный. Бьет без шума — сжатым воздухом.
* * *