27618.fb2 Проклятое дитя - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Проклятое дитя - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

II. КАК УМЕР СЫН

В 1617 году, через двадцать пять с лишним лет после той ужасной ночи, когда появился на свет Этьен, герцог д'Эрувиль, уже старик семидесяти шести лет, дряхлый, разбитый недугами, едва живой, сидел на закате солнца в огромном кресле у стрельчатого окна своей спальни, на том самом месте, где когда-то графиня огласила воздух слабыми звуками рога, тщетно взывая к людям и к небу о помощи. Герцог очень походил на каменную статую с гробницы какого-нибудь сеньора. Его энергичное лицо, с которого годы и страдания стерли отпечаток мрачной свирепости, было мертвенно-бледным, под стать седым как лунь волосам, длинными прядями обрамлявшим лысый желтый череп, казавшийся таким хрупким; блестящие, как у тигра, глаза все еще горели огнем воинственности и фанатизма, хоть и укрощенного религиозным чувством. Набожность придала что-то монашеское суровым чертам, выражение их смягчилось. Отсветы заката окрашивали мягкими красноватыми тонами эту все еще гордую голову. Слабое старческое тело закутано было в темные одежды, и вялая его поза, совершенная неподвижность так ясно говорили об однообразном, унылом существовании, о вынужденном покое, ужасном для человека, когда-то столь предприимчивого, деятельного, полного ненависти и энергии.

— Довольно, — сказал он своему капеллану.

Старик священник, читавший вслух евангелие, стоял перед своим повелителем в почтительной позе. Герцог напоминал старых львов в зверинце, одряхлевших, но все еще сохраняющих величавость; повернувшись к другому седовласому приближенному, он протянул ему исхудалую, покрытую редкими волосками, жилистую, но уже бессильную руку.

— Теперь твоя очередь, лекарь, — сказал он. — Проверь, в каком я нынче состоянии.

— Все идет хорошо, монсеньер. Лихорадка прекратилась. Вы проживете еще долгие годы.

— Как бы я хотел, чтобы Максимильян был здесь, — продолжал герцог, улыбаясь довольной улыбкой. — Сын у меня молодец! Уже командует отрядом аркебузиров в войсках короля. Маршал д'Анкр[13] покровительствует ему, да и королева Мария к нему милостива: сделала его герцогом де Невером, а теперь думает сосватать ему какую-нибудь принцессу. Вот достойный продолжатель нашего рода. А какие чудеса отваги он совершил при нападении на...

В эту минуту вошел Бертран, держа в руке письмо.

— Что это? — нетерпеливо спросил старик герцог.

— Грамота от короля. Прислана с гонцом, — ответил конюший.

— От короля, а не от королевы-матери? — удивленно воскликнул герцог. — Что же там происходит? Уж не взялись ли опять за оружие гугеноты? Лик господень, пресвятые мощи! — И, выпрямившись, герцог обвел сверкающим взглядом троих стариков приближенных. — Ну что ж, я подниму опять своих солдат, и бок о бок с Максимильяном мы очистим Нормандию.

— Сядьте, пожалуйста, ваша милость, сядьте! — воскликнул лекарь, обеспокоенный горячностью старика, опасной для выздоравливающего больного.

— Читайте, мэтр Корбино, — сказал герцог, протягивая грамоту духовнику.

Четверо действующих лиц этой сцены являли собой весьма назидательную картину жизни человеческой. Конюший, священник и врач — старики, убеленные сединами, — стояли перед своим господином, сидевшим в кресле, и у каждого из них тусклый взгляд, которым они обменивались, выдавал какую-нибудь неотвязную мысль, из числа тех, что завладевают человеком на краю могилы. Ярко освещенные последним лучом заходящего солнца, эти молчаливые старцы представляли грустную и богатую контрастами картину. Темная торжественная опочивальня, где за двадцать пять лет почти ничего не изменилось, была красивым обрамлением этой поэтической страницы жизни, полной угасших теперь страстей, омраченной смертью, порабощенной религией.

— Маршал д'Анкр убит на Луврском мосту по повелению короля! Потом... Боже мой...

— Говори! — воскликнул герцог.

— Монсеньер, ваш сын, герцог де Невер...

— Что с ним?

— Умер.

Герцог уронил голову на грудь и тяжело вздохнул, но не промолвил ни слова. Трое приближенных молча переглянулись. Им казалось, что прославленный и богатый дом д'Эрувилей гибнет на их глазах, идет ко дну, как затонувший корабль.

— Всевышний выказывает мне черную неблагодарность! — произнес наконец герцог. — Видно, он не помнит, сколько ратных подвигов я совершил во имя его святого дела!..

— Это кара божья! — строго сказал священник.

— Бросить в темницу дерзкого! — крикнул герцог.

— Меня-то вам легче заставить умолкнуть, чем свою совесть.

Герцог д'Эрувиль снова задумался.

— Род мой угаснет! Имя мое исчезнет! Нет, мне надо жениться, я хочу иметь сына! — сказал он после долгого молчания.

Как ни грустно было смотреть на герцога д'Эрувиля, лицо которого выражало глубокое отчаяние, лекарь невольно улыбнулся. В эту минуту послышалась песня: голос, свежий, как весенний воздух, чистый, как небо, пел песню, простую, как синь океана, она перекрывала рокот моря и летела ввысь, чаруя всю природу. Грустный напев, поэзия слов, прелестный голос проникали в сердце и как будто распространяли вокруг нежное благоухание. Мелодия возносилась к облакам, наполняла воздух, проливала целительный бальзам на душевные раны, вернее, утешала в скорбях, выражая их в чудесных звуках. Голос сливался с плеском волн так гармонично, как будто исходил из недр морских. Это пение ласкало слух стариков и было для них слаще, чем нежнейшие слова любви для слуха юной девушки: это пение пробуждало в их сердцах веру и надежду и звучало для них, словно голос ангела небесного.

— Что это? — спросил герцог.

— Соловушка наш поет, — ответил Бертран. — Не все еще потеряно ни для него, ни для нас.

— Кого ты называешь «соловушкой»?

— Да так мы прозвали вашего старшего сына, монсеньор, — ответил Бертран.

— Моего сына? — воскликнул герцог. — Так у меня есть сын? Кто-то носит мое имя и может передать его потомству? — Он встал с кресла и принялся ходить по комнате взад и вперед то медленным, то быстрым шагом; потом вдруг остановился и повелительным жестом выслал приближенных, оставив при себе лишь капеллана. На следующее утро герцог, опираясь на плечо старика конюшего, пришел на берег моря и долго бродил между скал, разыскивая своего сына, которого он когда-то проклял. Наконец он увидел его вдалеке: Этьен беспечно грелся на солнышке, забравшись во впадину гранитного утеса; он лежал, положив голову на охапку мягкой травы, грациозно подогнув под себя ноги, и походил на отдыхающую ласточку. Лишь только высокая фигура старого герцога показалась на берегу и послышался глухой хруст гравия под его ногами, сливавшийся с рокотом волн, Этьен поднял голову, встрепенулся, словно испуганная птица, и, вскрикнув, исчез, будто скрылся в скале, словно мышь, юркнувшая в норку так проворно, что просто глазам не верится, была она тут или нет.

— Эх, лик господень, пресвятые мощи! — воскликнул герцог, подойдя к скале, у которой только что лежал его сын.

— Он там, — ответил Бертран, указывая на узкую расщелину, края которой были отполированы волнами высоких прибоев.

— Этьен! Возлюбленное дитя мое! — позвал старик.

Проклятый сын не откликнулся. Все утро герцог д'Эрувиль упрашивал, молил, угрожал, журил Этьена и не мог добиться никакого ответа. Порой он умолкал и, приложив ухо к расщелине, прислушивался, но ослабевшим своим слухом не мог уловить быстрый, глухой стук сердца в груди Этьена, гулко отдававшийся под сводами грота.

— Да жив ли он наконец? — вопрошал старик душераздирающим голосом. В полдень, дойдя до отчаяния, он снова прибегнул к мольбам.

— Этьен, — сказал он, — дорогой мой сын! Бог покарал меня за то, что я отверг тебя, — он лишил меня младшего сына, твоего брата. Ныне ты мое единственное, мое последнее дитя. Я люблю тебя, потому что люблю себя самого. Я признал свою ошибку, — я знаю, что в твоих жилах течет моя кровь и кровь твоей матери. Я виновник ее страданий. Прости меня, приди! Я постараюсь загладить свою вину, я буду лелеять тебя, ты заменишь мне все, что я потерял. Этьен, сейчас ты уже стал герцогом де Нивроном, а после моей смерти будешь герцогом д'Эрувилем, пэром Франции, кавалером ордена Золотого руна, военачальником, главным бальи[14] Бессена, наместником короля в Нормандии, сеньором двадцати семи ленов, в которых насчитываются шестьдесят девять селений с храмами, будешь маркизом де Сен-Сэвером. Ты женишься на дочери какого-нибудь владетельного принца. Ты станешь главой дома д'Эрувилей... Да что же ты молчишь? Ужели ты хочешь, чтобы я умер от горя? Приди, приди... Я буду стоять на коленях перед твоим тайником, пока не увижу тебя. Твой старый отец просит тебя. Видишь, я смирился перед тобою, как перед самим господом богом.

Проклятого сына не трогали эти сумбурные речи, эти мысли, полные непонятного ему тщеславия, ведь он жил в стороне от общества. Душа его замирала от невыразимого ужаса. Он молчал, и тоска терзала его. К вечеру старый герцог, исчерпав всю силу красноречивых слов, жалостных молений, горького раскаяния, пришел в какой-то экстаз покаянного сокрушения и воззвал к помощи религии. Он преклонил на песке колена и произнес такой обет:

— Клянусь воздвигнуть часовню святому Иоанну и святому Этьену, покровителям моей жены и моего сына, клянусь внести вклад на сто обеден с молебном богоматери, если только господь бог и святые угодники возвратят мне сына моего, монсеньера герцога де Ниврона, здесь присутствующего!..

Стоя на коленях, он смиренно сложил руки и погрузился в молитву. Однако его сын, его надежда, наследник его имени все не показывался, и тогда из глаз старика, так долго не плакавших, полились слезы, стекая по его увядшим щекам.

В эту минуту Этьен, не слыша больше его голоса, подполз к отверстию своей пещеры, словно молодой уж, стосковавшийся по солнцу, и, увидя слезы убитого горем старика, внял немому языку скорби. Он схватил руку отца и поцеловал ее, сказав с ангельской кротостью:

— Матушка, прости!

Не помня себя от счастья, наместник Нормандии схватил в объятия и понес на руках своего хилого наследника, дрожавшего, словно похищенная девушка. Чувствуя, как он трепещет, отец пытался успокоить его тихими поцелуями, касаясь устами его лица осторожно, словно то был нежный цветок, и для проклятого сына у него нашлись ласковые слова, которых он еще никогда не произносил.

— Истинный бог, как ты похож на бедную мою Жанну, дорогое дитя! — говорил он. — Ты только скажи мне, чего тебе хочется, я тебе подарю все, все, что пожелаешь. Только поправляйся, будь здоровым, будь крепким. Я научу тебя ездить верхом, дам тебе лошадку смирную и красивую, ведь ты у меня такой тихий, такой ты у меня красавец! Никто не посмеет ни в чем перечить тебе. Лик господень, пресвятые мощи! Все будут склоняться перед твоей волей, как тростник перед ветром. Я дам тебе полную власть в нашем замке. Я и сам буду тебе повиноваться как богу всего нашего рода...

Вскоре отец уже был с сыном в парадной опочивальне, где протекала печальная жизнь Жанны д'Эрувиль. Этьен вдруг подошел к окну этого покоя, где началась его жизнь, к тому самому окну, из которого мать подавала ему знаки, возвещая, что его преследователь уехал. А теперь, неизвестно почему, этот враг стал вдруг его рабом, словно те страшные великаны в сказках, которым волшебник силой своей магической власти приказывал служить юному принцу. Волшебником этим оказался феодализм. Увидев сумрачную комнату, из окна которой его младенческий взор приучался созерцать океан, Этьен взволновался, и на глазах у него выступили слезы: вдруг вспомнились ему долгие годы страданий, вспомнилась и светлая радость, которую он изведал в единственной дозволенной ему любви, беспредельной любви матери. В сердце его словно зазвучали мелодичные строки некоей поэмы, чудесной и вместе с тем страшной. Движения души этого юноши, привыкшего к восторженному созерцанию природы, как другие привыкают к светской суете, не походили на обычные волнения людей.

— Будет ли он жить? — спросил старый герцог, поражаясь телесной слабости своего наследника, на которого он, к собственному своему удивлению, боялся теперь дохнуть.

— Жить я могу только здесь, — просто сказал Этьен, услышав отцовский вопрос.

— Прекрасно, пусть это будет твоя опочивальня, дорогое мое дитя.

— Что там такое? — спросил молодой д'Эрувиль, услышав голоса обитателей замка, которых герцог собрал в кордегардии, желая представить им своего сына. Он заранее уверен был в успехе этой церемонии.

— Пойдем, — сказал отец и, взяв Этьена за руку, повел его в большой зал. В те времена герцоги и пэры Франции, имевшие такие владения, как герцог д'Эрувиль, и такие, как у него, должности да еще права королевских наместников, жили не хуже принцев крови; младшие представители знатных родов не гнушались служить им; у них был свой двор и свои офицеры; первый лейтенант его личного военного отряда занимал то положение, какое отводится теперь адъютанту маршала. Несколько лет спустя кардинал Ришелье обзавелся отрядом телохранителей своей особы. Многие принцы, состоявшие в родстве с королевской фамилией, — Гизы, Конде, Неверы, Вандомы — имели своих пажей, которых они выбирали из лучших домов, — последний уцелевший обычай умершего рыцарского уклада. Огромное состояние и древность нормандского рода д'Эрувилей, на каковую указывала и сама фамилия (herus villa — дом предводителя), позволяли герцогу не уступать в пышности богачам дворянам, куда менее знатным, чем он, — Эпернонам, де Линь, Баланьи, д'О, Заме, на которых тогда смотрели, как на выскочек, что не мешало им жить по-княжески. Для Этьена оказалось чрезвычайно внушительным зрелищем это собрание людей, состоявших на службе у его отца. Герцог д'Эрувиль поднялся по ступенькам на помост, где под резным деревянным навесом стояло высокое кресло: с таких «тронов» в некоторых провинциях выносили свои приговоры сеньоры, еще вершившие суд в своих владениях, — один из тех обычаев феодализма, которые исчезли в правление Ришелье. Эти своеобразные троны, похожие на деревянные резные скамьи, которые ставятся для знатных прихожан посредине церкви, стали теперь предметом любопытства. Когда Этьен очутился на помосте возле старика отца, он затрепетал, заметив, что на него устремлены все взоры.

— Не бойся, — шепнул герцог, склоняя лысую голову к уху своего сына, — ведь это все наши люди.

В полумраке, царившем в зале, который слабо освещало заходящее солнце, окрасившее багрецом узкие стрельчатые окна, Этьен заметил бальи, вооруженных капитанов и лейтенантов, явившихся в сопровождении нескольких солдат, увидел конюших, капеллана, писарей, лекаря, дворецкого, приставов, эконома, егерей, псарей, загонщиков, всю челядь и всех лакеев. Хотя все стояли в почтительных позах, ибо старик герцог внушал страх даже самым значительным особам, жившим под его властью в замке или в его провинции, в зале стоял глухой гул тихих разговоров, вызванных скукой ожидания и любопытством. От этого гула сердце Этьена сжалось, впервые он дышал спертым воздухом комнаты, где собралось так много людей, и это болезненно подействовало на него, ибо он привык на берегу моря к чистому и здоровому воздуху, — подействовало очень быстро, что говорило о необычайной тонкости его органов чувств. Грудь его сотрясалась от ужасного сердцебиения, вызванного, вероятно, каким-то органическим недостатком в строении сердца, а тем временем старик герцог, обязанный показаться собравшимся, поднялся, как старый лев, и произнес торжественным тоном следующую краткую речь:

— Друзья, вот мой сын Этьен, мой первенец и законный мой наследник, герцог де Ниврон. Король, несомненно, передаст ему должность, которую занимал его покойный брат. Представляю вам его, дабы вы знали его и повиновались ему, как мне самому. Предупреждаю: если кто-либо из вас или жителей провинции, коей я управляю, в чем-нибудь не угодит молодому герцогу или в чем-либо вздумает перечить ему, да я о сем узнаю, то лучше было бы тому наглецу и на свет не родиться... Все слышали? А теперь займитесь своими делами, и да благословит вас бог... Похороны Максимильяна д'Эрувиля состоятся здесь, когда тело привезут в замок. Неделю в доме будет траур. А затем мы отпразднуем вступление моего сына Этьена в свои наследственные права.

Раздались громовые крики, от которых задрожали стены:

— Да здравствует герцог! Да здравствует дом д'Эрувилей!

Слуги принесли факелы, чтобы осветить зал. Эти крики, этот яркий свет, впечатление от отцовской речи и пережитые в тот день волнения совсем ошеломили юношу, он рухнул в кресло, оставив свою тонкую, как у женщины, руку в большой руке отца. Герцог знаком подозвал лейтенанта своего отряда и сказал ему:

— Ну вот, барон д'Артаньон, я рад, что утрата моя не оказалась незаменимой. Подойдите, познакомьтесь с моим сыном,

Но вдруг отец почувствовал, что рука сына похолодела в его руке, взглянул на герцога де Ниврона и, подумав, что он умер, испустил вопль ужаса, напугавший всех собравшихся.

Бовулуар взбежал на помост, поднял юношу на руки и унес, сказав своему господину:

— Вы убили сына. Надо было подготовить его к этой церемонии,

— Но если он такой, у него, значит, не может быть детей! — воскликнул герцог, проследовав за Бовулуаром в парадную опочивальню, где лекарь уложил молодого наследника в постель.

— Ну как, лекарь? — с тревогой спросил отец.

— Ничего, все пройдет, — ответил Бовулуар, указывая своему господину на Этьена, уже ожившего от сердечного лекарства, которое врач накапал для него на кусочек сахару, вещества нового и драгоценного, продававшегося в аптеках на вес золота.

— На, возьми, старый плут, — сказал герцог, протягивая Бовулуару свой кошелек. — Да, смотри ходи за моим сыном, как за наследным принцем! Если он умрет по твоей вине, я тебя сожгу на костре.

— Вот что... Будьте помягче, а не то герцог де Ниврон умрет по вашей вине, — резко сказал врач. — Оставьте его, он сейчас уснет.

— Спокойной ночи, любовь моя! — тихо промолвил старик, целуя сына в лоб.

— Спокойной ночи, отец, — ответил юноша, и при этих словах герцог вздрогнул, ибо Этьен впервые назвал его отцом.

Герцог взял Бовулуара под руку, увел в соседний покой и, втолкнув в амбразуру окна, сказал:

— Ну-ка, старый костоправ, посчитаемся!

В ответ на эту угрозу, которая была любимой шуточкой герцога, врач улыбнулся, — он уже давно не занимался костоправством.

— Ты ведь знаешь, — продолжал герцог, — я тебе зла не желаю. Ты два раза принимал ребенка у моей жены, ты вылечил моего сына Максимильяна от тяжкого недуга, и, кроме того, ты состоишь при моем дворе. Максимильян, бедное мое дитя! Я отомщу за него. Уж я разыщу того, кто его убил! Но все будущее славного рода д'Эрувилей в твоих руках, лекарь. Я хочу женить Этьена, и немедля. Только ты один можешь знать, хватит ли у этого недоноска силы произвести на свет маленьких д'Эрувилей... Понял, Бовулуар? Ну, как ты думаешь?

— Его жизнь на берегу моря была так чиста и целомудренна, что здоровье у него окрепло, а живи он в вашем мире, ему бы несдобровать. Но Этьен юноша очень чувствительный, тело его — покорный слуга души. Монсеньер, он должен сам выбрать себе жену, а не по вашему повелению, и все тогда пойдет согласно природе человеческой. Он будет любить простодушно и, повинуясь сердечному влечению, сделает то, что вы требуете от него ради вашего имени. Дайте ему в жены знатную разряженную дылду, — он убежит и спрячется в своих пещерах. Скажу более: его может убить не только сильный и внезапный страх, но избыток счастья тоже оказался бы гибельным для него. Во избежание такой беды, по-моему, лучше всего предоставить Этьену самому, по своему желанию и выбору, найти себе подругу. Послушайтесь меня, монсеньер. Хотя вы большой и могущественный человек, но в таких делах вы ничего не понимаете. Лучше окажите мне неограниченное доверие, и у вас будет внук.

— Добейся любым колдовством, чтоб у меня был внук, и я сделаю тебя дворянином. Хоть это и трудно, старый плут, но ты станешь бароном Форкалье. Все пусти в ход — огонь и воду, черную и белую магию, молебны в церкви и свистопляску на шабаше, только добейся, чтоб у меня было мужское потомство — и благо тебе будет!

— Беда только, что вы сами способны устроить шабаш, и ваше колдовство может все испортить. Я вас хорошо знаю: вам ведь вынь да положь потомство мужского пола, подай немедленно. Вы завтра же вздумаете определить, в каких условиях должны у вас появиться внуки, и будете мучить сына.

— Боже меня упаси!

— Ну так вот, отправляйтесь к королевскому двору. Из-за смерти маршала и освобождения короля от опеки там, верно, идет ужасная кутерьма. У вас там, конечно, найдутся дела, — ну хотя бы добивайтесь получения обещанного вам маршальского жезла. А мне предоставьте руководить монсеньером Этьеном. Но дайте слово дворянина, что вы ни в чем решительно препятствовать мне не будете.

В знак полного своего согласия герцог ударил с Бовулуаром по рукам и удалился в свои покои.

Когда дни высокопоставленного и могущественного старика вельможи сочтены, врач становится важной особой в его доме. Не следует поэтому удивляться, что Бовулуар запросто обращался с герцогом д'Эрувилем. Помимо уз побочного родства, которыми женитьба связала лекаря с его господином и которые шли ему на пользу, герцог так часто на опыте убеждался в здравом смысле ученого лекаря, что сделал его своим любимым советником. Бовулуар занял при нем такое же положение, как Койктье[15] при Людовике XI. Но как бы высоко герцог ни ценил его познания, врач не мог оказывать на губернатора Нормандии, в котором не угасала свирепость вожака религиозных войн, такое же влияние, как весь уклад феодализма. Лекарь догадывался, что в душе герцога предрассудки дворянина борются с чувствами отца. Бовулуар, будучи действительно крупным врачом, понял, что при столь тонкой душевной организации, как у Этьена, женитьба должна быть следствием постепенного развития сладостного влечения, которое сообщит ему новые силы, вдохнув в него любовный пламень. Как он и говорил герцогу, навязать Этьену нелюбимую жену — значило убить его. В особенности следовало остерегаться того, чтоб этот юный отшельник, ничего не знавший о тайнах брака, стал их бояться и чтоб ему было известно, чего хочет от него отец. Этьен, безвестный поэт, допускал только благородную и красивую любовь, как у Петрарки к Лауре, как у Данте к Беатриче. Подобно покойной своей матери, он весь был — чистая любовь, весь — светлая душа; надо было дать ему возможность полюбить, ждать этого события, а не предписывать его. От приказа иссякли бы в нем источники жизни.

Мэтр Антуан Бовулуар был отцом, у него имелась дочь, воспитанная почти в тех же условиях, что и сам Этьен, будто ее готовили в жены ему. Так трудно было предвидеть события, которые юношу, предназначавшегося для сана кардинала, сделали вдруг признанным наследником герцога, главой рода д'Эрувилей, что Бовулуар никогда не задумывался над сходством судьбы Этьена и Габриеллы. Мысль эта внезапно пришла лекарю в голову, и ее подсказала ему скорее преданность этим двум юным созданиям, нежели честолюбие. Несмотря на все его искусство акушера, жена Бовулуара умерла в родах, оставив после себя дочь, девочку такого слабого здоровья, что, казалось, мать передала ей зачатки смерти. Бовулуар любил Габриеллу, как любят все старики отцы единственное свое дитя. Его врачебные познания и неустанные заботы искусственно поддерживали жизнь в этой хрупкой девочке, которую он лелеял, как садовод лелеет чужеземный цветок. Она росла вдали от посторонних глаз, в его имении Форкалье, и от бедствий того времени ее защищала всеобщая благожелательность к ее отцу, ибо каждый должен был поставить свечу за лекаря Бовулуара, и к тому же могущество его научных познаний внушало всем нечто вроде почтительного страха. С тех пор как он вступил на службу д'Эрувиля, возросла неприкосновенность, которой он пользовался в провинции: положение приближенного при особе грозного наместника избавило его от преследований врагов; но, поселившись в замке, он благоразумно поостерегся привезти с собой Габриеллу, тепличный цветок, который он тайком растил в Форкалье, владении более примечательном прекрасными землями, чем жилым домом; лекарь рассчитывал, что благодаря этому имению ему удастся устроить судьбу дочери сообразно своим планам. Пообещав старому герцогу потомство от Этьена и взяв с него слово ни в чем ему, Бовулуару, не мешать, он вдруг вспомнил о Габриелле, кроткой девочке, мать которой была позабыта герцогом так же, как позабыл этот деспот своего сына Этьена. Бовулуар дождался его отъезда и лишь тогда принялся осуществлять свои планы, ибо предвидел, что, знай о них герцог, громадные трудности, стоявшие на пути к успеху, стали бы непреодолимыми.

Дом Бовулуара, обращенный фасадом на юг, стоял на склоне одного из холмов, окружающих нормандские долины; с севера его прикрывал густой лес; высокий забор и живые изгороди, окаймленные глубокими рвами, представляли собою неприступную ограду. Сад, разбитый на пологом скате, спускался к реке, орошавшей поемные луга на низменном берегу, а на высоком берегу уступ, укрепленный двумя рядами деревьев, был как бы естественной пристанью. На этом уступе, вдоль излучины реки, извивалась в тени густых ив, буков и дубов скрытая от глаз дорожка, похожая на лесную тропинку. От дома и вплоть до берега шли густые заросли растений, свойственных этим плодородным краям, и прекрасные их массивы, подобные коврам чудесной раскраски, были окаймлены рядами деревьев редких пород; в одном месте нежные тона серебристой ели красиво выделялись на темной зелени ольхи, а в другом — перед купой старых дубов тянулся к небу острой верхушкой стройный пирамидальный тополь; подальше плакучие ивы склоняли свои ветви с бледной листвой меж округлых крон ореховых деревьев. Эта густолиственная древесная кайма позволяла в самые знойные часы дня дойти до реки, не боясь палящих лучей солнца. С фасада, перед которым желтой полосой тянулась посыпанная песком площадка, комнатам давала тень деревянная галерея, окутанная плащом из вьющихся растений, которые в мае месяце закидывали свои цветы до окон второго этажа. Сад был не так уж велик, но казался огромным благодаря умелому расположению рассекавших его аллей, и виды, открывавшиеся из верхней его части, гармонически сочетались с широкими просторами на другом, низменном берегу, который взгляду ничто не мешало обозревать свободно. По безотчетной прихоти мысли Габриелла могла то укрыться в уединенном уголке и не видеть ничего, кроме густой травы да синевы небес меж верхушками деревьев, или же, поднявшись вверх по аллее, любоваться богатой панорамой, следить за оттенками растительности на гряде холмов, от ярко-зеленых на первом плане до нежно-дымчатых на горизонте, сливавшихся с голубым океаном воздуха и с проплывавшими в небе белыми горами облаков.

Габриелла жила, окруженная заботами старухи бабушки и своей кормилицы, и выходила из скромного отцовского дома только в приходскую церковь, колокольня которой виднелась на вершине холма, да и то в церковь ее всегда сопровождали бабушка, кормилица и отцовский слуга. Так достигла она семнадцати лет, пребывая в сладостном неведении жизни, которое девушкам нетрудно было хранить в те времена, когда книги были редкостью и образованные женщины представляли собою явление необычайное. Уклад в доме Бовулуара напоминал монастырский, только свободы было больше, да не было обязательных молитв; Габриелла жила спокойно под надзором благочестивой старушки и под покровительством отца, единственного мужчины, которого она видела. Она росла с колыбели в уединении, и Бовулуар тщательно его оберегал. Такому слабенькому ребенку был необходим покой и тишина. Заботливый уход близких и чистый морской воздух оказывали благотворное действие, и, достигнув юношеского возраста, хрупкая девочка окрепла. Однако столь сведущий врач, как Бовулуар, не мог обманываться, видя, как личико Габриеллы, пленительное перламутровой белизной, то бледнеет, то заливается краской, то все темнеет под влиянием волнующих ее чувств. Долгий опыт говорил ему, что все это — безошибочные признаки телесной слабости и силы души; кроме того, небесная красота Габриеллы заставляла его опасаться посягательств на нее, весьма обычных во времена насилий и мятежей. Словом, у любящего отца было множество оснований усиливать мрак тайны и уединения вокруг своей дочери, крайняя чувствительность которой его пугала: картина буйных страстей, грабежа, вооруженного нападения нанесла бы ей смертельную душевную рану. Хотя и редко случалось, что Габриелла давала повод пожурить ее, но достаточно было одного укоризненного слова, чтобы привести ее в жестокое смятение; она не могла забыть упрека и, затаив обиду в глубине сердца, погружалась в грустную задумчивость, уходила куда-нибудь поплакать и плакала долго. Итак, духовное развитие Габриеллы требовало не меньше забот, чем ее физическое развитие. Старому лекарю пришлось отказаться от волшебных сказок, которые так любят слушать дети, — они слишком волновали впечатлительную девочку. И вот старик, умудренный долгим жизненным опытом, старался развить у своей дочери телесные силы, чтобы ослабить удары, которые наносила им слишком чувствительная душа.

Габриелла была всей его жизнью, беспредельной его любовью, единственной его наследницей, и он не жалел ничего, чтобы достать для нее те вещи, которые могли способствовать желанным ему результатам. Он сознательно отстранял книги, картины, музыку, все произведения искусства, которые будят мысль. При содействии своей матери он старался заинтересовать Габриеллу ручным трудом. Ей полагалось ткать гобелены, шить, плести кружева, выращивать цветы, хлопотать по хозяйству, собирать созревшие ягоды и фрукты в саду, — вот что должно было давать пищу уму этой прелестной девушки; Бовулуар привозил ей красивые прялки, лари искусной работы, богатые ковры, цветную майолику Бернара Палисси, мозаичные столы, красивые скамеечки для коленопреклонений на молитве, кресла резного дерева, обитые драгоценными тканями, вышитое белье, драгоценности. Руководствуясь верным чутьем любящего отца, старик всегда дарил дочери такие изделия, на которых орнамент носил характер фантастический, принадлежал к числу так называемых арабесок, ничего не говоривших ни уму, ни сердцу, а просто доставлявших удовольствие изобретательностью фантазии. Странное дело! Затворнический образ жизни, который Этьену д'Эрувилю был навязан ненавистью отца, Бовулуар предписал своей дочери из горячей любви к ней. Оба эти юные существа были слабы физически, и душа могла убить в них тело; если б не глубокое уединение, в котором Этьен жил по воле случая, а Габриелла по требованиям врачебной науки, оба они могли погибнуть: юноша под гнетом ужаса, а девушка, не выдержав слишком живых волнений любви. Но увы! Габриелла родилась не в стране каменистых степей и зарослей вереска, на лоне скудной природы, поражающей взгляд застывшими суровыми очертаниями пейзажа, который все великие художники писали в виде фона, создавая своих богоматерей, — нет, Габриелла жила в плодородной равнине, богатой сочной растительностью. Бовулуар не мог уничтожить гармонического расположения естественных рощ, изящного устройства цветников, мягкого зеленого ковра свежих трав и символов любви, выраженных в сплетении вьющихся растений. У этой живой поэзии был свой язык, к которому Габриелла прислушивалась, еще плохо его понимая, когда отдавалась смутным мечтам в тенистом отцовском саду, прогуливаясь в погожие дни, любуясь пейзажем, красота которого была такой изменчивой в зависимости от времени года и от колебаний воздуха на этом морском побережье, где тают последние туманы Англии и начинается светлое небо Франции; все тут навевало ей неясные грезы, но постепенно сквозь них как будто забрезжил далекий свет, занялась заря, разгоняя мрак, в котором ее держал отец.

Бовулуару не удалось также освободить Габриеллу от любви к богу: восхищение природой сочеталось у нее с восхищением творцом; чувства девушки устремлялись на первый путь, открытый женскому сердцу: она любила бога-отца, любила Иисуса, богоматерь и святых, любила церковь и пышные богослужения, она была католичкой наподобие святой Терезы, видевшей в Иисусе небесного супруга, навеки вступившего с нею в брак. Но этой любви, захватывавшей страстные натуры, Габриелла предавалась с трогательным простодушием, и детская наивность ее речей обезоружила бы самого закоренелого циника.

Но куда же ее вела столь невинная жизнь? Как просветить душу чистую, словно вода прозрачного тихого озера, доселе отражавшего лишь небесную лазурь? Какие образы написать на этом нетронутом белом холсте? Вокруг какого дерева обвить расцветшие белоснежные колокольчики этой повилики? Задумываясь над такими вопросами, отец всегда испытывал невольный внутренний трепет. И вот добрый старик ехал теперь к дочери на своем муле так медленно, словно хотел, чтобы никогда не кончалась эта дорога от замка Эрувиль до Уркама, как называлась деревня, близ которой находилось его имение Форкалье. Беспредельная любовь к дочери подсказала ему дерзкий замысел. Лишь один человек в мире мог дать ей счастье, — и этим человеком был Этьен. Конечно, ангельски чистый юноша, сын Жанны де Сен-Савен, и невинная девушка, дочь Гертруды Морана, были родственными душами. Всякая другая женщина, кроме Габриеллы, отпугнула бы Этьена, близость с нею убила бы наследника герцога д'Эрувиля; так же, как и Габриелла, думалось Бовулуару, погибла бы, если бы ей дали в мужья человека, у которого и наружность и чувства не имели бы девственной чистоты, отличавшей Этьена. Разумеется, бедняга лекарь никогда и не помышлял о таком союзе, лишь по воле случая брак этот становился возможным и даже необходимым. Но подумайте только, в царствование Людовика XIII добиться от герцога д'Эрувиля согласия, чтобы единственный его сын женился на дочери какого-то нормандского костоправа! А между тем лишь в этом браке у Этьена могло появиться потомство, которого так властно требовал старый герцог. Сама природа предназначила друг для друга эти прелестные создания, бог сблизил их путем невероятного сочетания обстоятельств, тогда как взгляды и законы людей вырыли между Этьеном и Габриеллой непреодолимую пропасть. Хотя старик Бовулуар видел в возможности брачного союза меж ними перст божий и помнил, какое обещание он вырвал у герцога, его охватил страх при мысли о ярости этого необузданного деспота, и он готов был повернуть обратно, когда въехал на вершину холма напротив Уркама и заметил за деревней на склоне другого холма дымок, поднимавшийся над кровлей его дома, скрытого деревьями сада. Однако он приободрился, вспомнив о своем побочном родстве с герцогом, — обстоятельстве, которое могло благоприятно подействовать на расположение духа его господина. И Бовулуар решил не отступать, положившись на судьбу, — ведь герцог мог умереть до свадьбы Этьена, и к тому же имелись примеры весьма неравных браков: не так давно крестьянка из провинции Дофине, Франсуаза Миньо, вышла замуж за маршала де Лопиталя; сын коннетабля Анн де Монморанси женился на Диане, незаконной дочери Генриха II и пьемонтской красавицы по имени Филиппа Дюк.

Пока любящий отец предавался этим размышлениям, учитывая в них все возможности, обсуждая все шансы на успех, всю опасность неудачи, и строил предположения о будущем, взвешивая все обстоятельства, Габриелла прогуливалась по саду и рвала цветы, намереваясь поставить их в вазы, творения знаменитого керамиста, который в фаянсовых изделиях совершал такие же чудеса с цветной глазурью, каких Бенвенуто Челлини достигал чеканкой драгоценных металлов. Одну из этих ваз, украшенную выпуклыми изображениями животных, Габриелла поставила на стол посреди зала и принялась наполнять ее цветами, чтобы порадовать бабушку, а, может быть, также и для собственного удовольствия. Когда цветы были окончательно подобраны, вставлены в большую вазу так называемого лиможского фаянса, а ваза поставлена на стол, накрытый дорогой скатертью, Габриелла сказала: «Посмотри, бабушка!» — и тут вошел Бовулуар. Дочь бросилась в его объятия. После первых излияний нежности Габриелла потребовала, чтобы отец полюбовался ее букетом; но, посмотрев на цветы, отец устремил на дочь пристальный взгляд, заставивший ее покраснеть.

«Пора!» — подумал он, поняв язык этих цветов, — букет, несомненно, был составлен обдуманно, каждый цветок, отборный и по форме и по цвету, находился в таком сочетании с соседними цветами, что производил волшебное впечатление.

Габриелла стояла перед отцом, нисколько не думая о цветке, который она начала вышивать на пяльцах. Бовулуар залюбовался дочерью; слезы покатились из его глаз по круглому лицу, еще с трудом принимавшему серьезное выражение, и падали между бортами распашного камзола на белоснежную сорочку, выпущенную по тогдашней моде над поясом сборками. Бросив на стул фетровую шляпу с красным старым пером, он нервно потирал рукой свою плешивую голову. Он не сводил глаз с дочери, стоявшей перед ним в этом зале, где на потолке выступали темные балки мореного дуба, стены обтянуты были тисненой кожей, где все шкафы, лари, столы и кресла были из черного дерева, на дверях висели портьеры из плотного шелка, а высокий камин был настоящим украшением комнаты; любуясь своей Габриеллой, озаренной мягким светом, старик радовался, что дочь еще принадлежит ему, и утирал влажные от слез глаза. Любящему отцу всегда хочется, чтобы его дети оставались маленькими и не разлучались бы с ним; и если отец не испытывает глубокого горя, когда дочь его переходит под власть мужа, значит, он не способен на высокие чувства и легко может опуститься до низменных расчетов.

— Что с тобой, сын мой? — спросила старуха мать, снимая очки и вглядываясь в лицо Бовулуара, — она старалась разгадать причины необычной молчаливости своего сына, всегда такого благодушного и веселого человека.

Лекарь указал рукой на дочь, и старушка с довольной улыбкой закивала головой, словно хотела сказать: «Да, да, она у нас очень мила!»

Кто бы не залюбовался дочерью Бовулуара, чью красоту выгодно подчеркивал наряд того времени и нежный румянец, которым ее наделил свежий воздух Нормандии! На девушке был корсаж, спереди спускавшийся мысом, но с прямой спинкой; именно в таком корсаже итальянские художники изображали своих святых мучениц и мадонн. Изящный этот корсаж из небесно-голубого бархата, такого же красивого оттенка, как одеяние стрекозы, что проносится над водой, обтягивал талию как влитой, чуть-чуть сжимая ее и обрисовывая прелестные формы с четкостью, достойной кисти искуснейшего художника; у шеи он заканчивался продолговатым вырезом, окаймленным легкой вышивкой, сделанной шелком светло-коричневого цвета, и обнажавшим плечи ровно настолько, чтобы показать красоту женщины, но недостаточно для того, чтобы возбуждать чувственные желания. Светло-коричневая юбка, покроем своим продолжавшая линии, намеченные бархатным лифом, ниспадала до полу мелкими и как будто заглаженными складками. Фигура была так стройна, что Габриелла казалась высокой. Бессильно опустив тонкие ручки, она стояла неподвижно, и вся ее поза говорила о глубокой задумчивости. В эту минуту она казалась живым образцом наивных шедевров скульптуры, создававшихся в те времена, — изваяний, поражающих изяществом прямых, но совсем не жестких линий и твердостью в очертаниях тела, отнюдь не лишенных жизненности. Даже силуэт ласточки, проносящейся ввечеру возле самых окон, не мог бы превзойти ее легкой грацией. Черты лица были тонкие, но не острые, на шее и на висках виднелись голубые жилки; они, как узорчатый рисунок агата, просвечивали сквозь кожу, такую прозрачную, что, казалось, видно было, как бежит по ним кровь. Изумительную белизну лица оттенял легкий румянец. Из-под голубого бархатного чепчика, расшитого жемчугом, золотистой волной сбегали кудрявые волосы, и крупные кольца их доходили до плеч. Теплый тон этой шелковистой шевелюры, падавшей на шею, оживлял ее ослепительную белизну и нежными отсветами подчеркивал чистые контуры лица. Продолговатые глаза с тяжелыми веками гармонировали с изяществом хрупкого стана и красивой головкой; серо-голубые эти глаза блестели, но не сверкали. Невинность притушила огонь страстей. Линия носа могла бы показаться слишком тонкой и холодной, если б розовые бархатистые ноздри не раздувались так часто, что это как будто не соответствовало целомудренной мечтательности, запечатленной в выражении лица, нередко удивленном, иногда веселом, но всегда говорившем о душевном спокойствии. И, наконец, взгляд привлекали маленькие хорошенькие ушки, выглядывавшие из-под чепчика меж двумя локонами; вдетые в них рубиновые серьги с подвесками горели багряными огоньками на молочной белизне шеи.

Габриелла не походила ни на пышнотелых красоток Нормандии, ни на тоненьких и смуглых южанок, пышущих зноем страсти, ни на холодных и грустных красавиц севера; ее отличало небесное и глубокое очарование прекрасных мучениц католической церкви, в ней была и гибкость и величавость, суровость и нежность.

«Где еще найдется такая прелестная герцогиня?» — думал Бовулуар, с удовольствием разглядывая Габриеллу, которая, вытянув шейку, смотрела на пролетавшую за окном птицу и была в эту минуту похожа на газель, когда та придет к ручью утолить жажду и, остановившись, настороженно прислушивается к журчанию воды.

— Ну-ка иди сюда, иди, — многозначительно сказал Бовулуар и, хлопнув себя по колену, поманил Габриеллу рукой.

Габриелла поняла и, подойдя к отцу, легкой птицей порхнула к нему на колени, потом обвила рукой его шею, сразу смяв широкий отцовский воротник.

— Какие у тебя мысли были, когда ты рвала цветы? Ты еще никогда так красиво не составляла букет.

— Какие мысли? Разные, — ответила девушка. — Любовалась цветами и думала: цветы созданы для нас, а вот для кого мы созданы? Кто на нас, на людей, смотрит, — какие существа? Вы мне отец, я вам все могу сказать, что со мной творится. Вы ведь такой ученый, такой умный, вы все мне объясните. Какую-то я силу в груди чувствую, рвется она на волю, и вся я как будто борюсь с чем-то. Когда небо хмурое, серое, мне легче. Скучно, конечно, но спокойнее. А когда день ясный, тепло и цветы так славно пахнут, я сама не своя. Сяду на свою любимую скамейку, ту, что под кустами жимолости и жасмина, сижу тихонько, не могу пошевелиться, а в груди словно волны вздымаются, вскипают и разбиваются о недвижную скалу. И мысли в голове проносятся такие быстрые, обгоняют друг друга, сталкиваются... Не удержать их, — ну вот, словно птицы, что под вечер целой стаей пролетают мимо наших окон. А ежели делаю я букет, то цветы подбираю один к другому, так же, как шелка, когда вышиваю на пяльцах: вот тут белый цвет подчеркивает красные оттенки, а тут переплетаются зеленые и коричневые тона; и цветов так много, и ветерок их колышет, чашечки друг с другом сталкиваются, смешиваются приятные запахи цветов, и на сердце делается хорошо, — думается тогда: вот и во мне то же самое происходит. А вот как бывает в церкви: играет орган, хор ему вторит, — получаются две разные песни: будто музыка и человеческие голоса переговариваются между собой. И мне тогда так радостно, песнопения отзываются в сердце, и так сладко бывает молиться, всю жаром обдает...

Бовулуар слушал дочь и смотрел на нее испытующим взглядом мудреца: взгляд этот мог бы показаться тупым именно из-за сосредоточенной силы мысли, подобно тому как вода, низвергающаяся в водопаде, кажется неподвижной. Он приподнимал пелену, сотканную из живой плоти, скрывавшую от него потаенный механизм воздействия человеческой души на тело; знакомые симптомы, так хорошо изученные им за долгие годы врачевания людей, которых доверяли его заботам, он сравнивал теперь с тем, что замечал в своей дочери, и ему становилось страшно, что она такая хрупкая, что у нее такие тонкие кости, такая молочная белизна кожи, что слишком она воздушна; на основе своих познаний в медицине он старался представить себе будущее этой ангельски чистой девочки, и у него кружилась голова, как будто он стоял у края бездны: слишком вибрирующий голос, неразвившаяся грудь Габриеллы вызывали у него беспокойство, и, расспросив девушку обо всем, он глубоко задумался.

— Тебе здесь скучно! — воскликнул он наконец, выразив вслух вывод, к которому его привели размышления.

Девушка мягко склонила голову.

— Господи помилуй! — со вздохом промолвил старик. — Так уедем отсюда. Я увезу тебя в замок д'Эрувиль. Ты будешь там купаться в море. Это очень полезно для здоровья.

— Правда, батюшка? Вы не смеетесь надо мной? Мне так хочется посмотреть на герцогский замок, на солдат, на военачальников, на монсеньера.

— Прекрасно, дочка. Поедем. Возьмем с собой кормилицу и Жана.

— А скоро, батюшка?

— Завтра, — ответил старик и бросился в сад, желая скрыть от Габриеллы и от своей матери охватившее его волнение.

— Видит бог, нет у меня никаких честолюбивых помыслов! — воскликнул он. — Мне только одно надо: спасти дочь и сделать Этьена счастливым. Иных побуждений у меня нет.

Бовулуар старался убедить в этом самого себя и все же чувствовал в глубине души великую гордость: ведь в случае успеха дерзкого замысла Габриелла когда-нибудь станет герцогиней д'Эрувиль. Отцам не чужды бывают человеческие слабости. Бовулуар долго прогуливался по аллеям сада и, возвратившись к ужину, весь вечер любовался дочерью среди привычного ему темного и поэтического убранства своих покоев.

Перед сном бабушка, кормилица, Габриелла и сам Бовулуар преклонили колена, чтобы прочесть вместе вечернюю молитву, и лекарь сказал:

— Помолимся, попросим у бога благословения делам нашим.

У бабушки, знавшей его намерение, в глазах показались скупые старческие слезы. Габриелла вся раскраснелась, сгорая от любопытства и полная счастья. У Бовулуара дрожали руки, так он страшился катастрофы.

— Ну полно, чего ты так боишься, Антуан? — сказала бабушка. — Не убьет же герцог свою внучку?

— Нет, не убьет, — ответил Бовулуар, — но может насильно выдать ее за какого-нибудь барона, за грубого рубаку, который замучает ее.

На следующий день Габриелла отправилась в замок Эрувиль; сама она ехала на ослике, Бовулуар на муле, кормилица шла пешком, а вслед за ней слуга вел в поводу двух лошадей, нагруженных пожитками; маленький караван прибыл на место лишь к вечеру. Желая скрыть от всех это путешествие, Бовулуар выбрал для него окольные дороги, приказал выехать рано утром и взять с собой съестных припасов, чтобы можно было подкрепиться в пути, не останавливаясь на постоялых дворах. Когда уже стемнело, Бовулуар, не замеченный никем из герцогской челяди, добрался до хижины, где долго жил проклятый сын; теперь там поджидал гостей Бертран, единственный человек, которого лекарь посвятил в тайну. Старик конюший помог Бовулуару, кормилице и слуге снять с лошадей вьюки, перенести их в дом и устроить дочь лекаря в прежней комнате Этьена. Наружность Габриеллы поразила Бертрана.

— Ни дать ни взять — покойная герцогиня! — воскликнул он. — Такая же тоненькая, будто тростиночка, и бледненькая, и волосы белокурые. Старый герцог полюбит ее.

— Дай бог! — сказал Бовулуар. — Только признает ли он свою кровь в моей дочери?

— Ну уж как ему тут отречься? — заметил Бертран. — Я частенько поджидал его у дверей Прекрасной Римлянки. Она жила на улице святой Екатерины. Кардиналу Лотарингскому поневоле пришлось уступить красотку нашему герцогу, потому как его высокопреосвященство натерпелся сраму, — его избили, когда он выходил из этого дома. Нашему-то герцогу шел тогда двадцатый год. Верно, он и до сих пор помнит, какую тогда задали трепку кардиналу. Наш-то и тогда уже был смельчаком. Можно сказать, был вожаком своих приятелей-головорезов.

— Да теперь он о таких делах и думать позабыл, — ответил Бовулуар. — Ему известно, что моя жена умерла, но вряд ли он знает, что у меня есть дочь.

— Мы с вами два старых вояки, — сказал Бертран. — Сумеем своего добиться. Все будет хорошо. А уж на худой конец, если герцог рассердится, пускай с нас взыскивает. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Мы уж свой век отжили.

Перед своим отъездом герцог д'Эрувиль, под страхом самых суровых наказаний, запретил всем обитателям замка ходить на тот берег, где до сих пор протекала жизнь Этьена, — исключение допускалось лишь в том случае, если герцог де Ниврон возьмет кого-нибудь туда с собою. Это распоряжение было подсказано Бовулуаром: он убедил герцога, что необходимо дать Этьену возможность жить привычной для него жизнью, — и таким образом никто не смел нарушить неприкосновенность той полоски берега, где поселилась Габриелла со своей кормилицей, а им самим Бовулуар строго наказал не выходить оттуда без его разрешения.

Два дня Этьен провел, запершись в парадной опочивальне, где его удерживали чары горестных воспоминаний. Вот на этом пышном ложе почивала его мать; в соседней комнате произошла страшная сцена родов, когда Бовулуар спас жизнь и матери и ребенку; вот этим вещам, что стоят в опочивальне, она поверяла свои думы; она пользовалась вот этим ларем, этим креслом; взгляд ее блуждал по этой дубовой панели; сколько раз она подходила вот к этому окну, чтобы позвать возгласом или знаками бедного своего сына, проклятого отцом. Сидя один в этом покое, куда он еще недавно пробирался украдкой, чтобы в последний раз поцеловать умирающую мать, он словно возрождал ее к жизни, он говорил с нею, слышал ее голос; он утолял свою жажду из того неиссякаемого источника, из которого рождается столько песен, подобных псалму «На реках вавилонских».

На следующий день после своего возвращения Бовулуар навестил молодого герцога и ласково пожурил его, зачем он хочет жить затворником в четырех стенах, тогда как прежде жил на вольном воздухе.

— Мне тут вовсе не тесно, — ответил Этьен. — Ведь здесь я чувствую душу своей матери.

Все же лекарю удалось сердечными уговорами добиться от Этьена обещания, что он каждый день будет совершать прогулки по берегу моря или в полях и лугах, которых он до сих пор совсем не знал. Тем не менее Этьен по-прежнему был во власти воспоминаний и весь следующий день просидел у окна, глядя на море; картина эта была удивительно многообразной, и никогда еще она не казалась Этьену столь прекрасной. Созерцание чередовалось с чтением: Этьен избрал в тот день Петрарку, одного из любимейших своих поэтов, чьи стихи о постоянстве и единственной в жизни любви больше всего доходили до его сердца. Он и сам был бы не способен на многократные любовные увлечения, мог почувствовать любовь только одного склада и только к одной женщине. Любовь эта должна была быть глубокой, как всякое цельное чувство, а по внешнему своему выражению спокойной, нежной и чистой, как сонеты Петрарки. На закате солнца Этьен, дитя одиночества, запел своим чудесным голосом, который звучал, как песня надежды даже в душе его отца, человека самого глухого к музыке; и грусть свою певец излил в прекрасной мелодии, варьируя ее, подобно соловью, много раз. Это была песня, которую приписывали покойному королю Генриху IV, — но не та, что называлась «Габриелла», а другая, превосходившая ее и ритмом, и мелодией, и лиричностью, песня, в словах которой знатоки Возрождения сразу узнают почерк великого короля. Мелодия же, несомненно, была заимствована из напевов, баюкавших короля в дни его детства, протекавшего в Беарнских горах.

Молю, взойди, заря,Веселье мне даря,Из мрака предрассветного тумана.Признаюсь, не тая,Что милая моя —Она одна, как ты, свежа, румяна.Две розы на заре,В росе, как в серебре,Потупят взор, сравниться не мечтаяС пастушкою моей,Что вешних роз нежней,Белее лилий, тоньше горностая.[16]

Излив в бесхитростной песенке заветную мечту, Этьен обратил взор к морю и долго смотрел на него, говоря себе: «Вот моя нареченная, вот единственная моя любовь».

Потом он запел другую песенку:

С моей светлокудройНикто не сравнится!

И он все повторял эту арию, в которой робкий юноша, осмелев в часы одиноких грез, говорит о своей любви. Сколько мечтательности было в этой плавной мелодии. Она обрывалась, звучала вновь, стихала и опять неслась вдаль и наконец замерла в последних переливах голоса, подобных отзвукам умолкнувшего колокола. И вдруг послышался другой голос, как будто запела сирена морская; незнакомый Этьену женский голос повторил мелодию, которую он только что пел, но голос звучал неуверенно, словно этой женщине впервые открылась прелесть музыки; юноша распознал в этом пении первый лепет сердца, родившегося для поэзии музыкальных аккордов. Долгие занятия пением научили Этьена понимать язык музыки, в которой душа может выразить свои чувства так же свободно, как и словами, и теперь он сразу угадал в нерешительных модуляциях голоса застенчивость и удивление певицы. С каким благоговейным вниманием, с каким изящным восхищением она слушала его! Вечер был необыкновенно тихий, малейший звук разносился далеко, и Этьен вздрогнул, явственно услышав шорох развевающихся складок платья; еще так недавно жестокие волнения души, потрясенной ужасом, едва не привели его к смерти, а сейчас он был объят столь же сладостным чувством, как в те минуты, когда ждал появления матери.

— Ну довольно, Габриелла, довольно, дитя мое! — послышался голос Бовулуара. — Ведь я запретил тебе гулять у моря после заката солнца. Иди домой, дочка!

«Габриелла! — подумал Этьен. — Красивое имя».

Вскоре пришел Бовулуар, и появление его вывело Этьена из задумчивости, похожей на мечтания. Уже поднималась луна.

— Монсеньер, — сказал лекарь, — вы сегодня так и не выходили из дому? Это неблагоразумно!

— А мне, значит, можно гулять у моря после заката солнца? — ответил вопросом Этьен.

Лукавый намек, скрывавшийся в этих словах, свидетельствовал о первом желании, которое возникло у юноши. Старик Бовулуар улыбнулся.

— У тебя есть дочь, Бовулуар?

— Да, монсеньер. Габриелла — дорогое мое дитя, утешение старости моей. Монсеньер герцог, ваш преславный отец, строжайшим образом повелел мне быть возле вас неотлучно, охраняя ваше драгоценное здоровье, и я теперь уже не могу навещать свою дочь в Форкалье, где она находилась. Пришлось мне, к великому моему сожалению, привезти ее сюда, и, чтобы укрыть ее от посторонних глаз, я поселил ее в том домике, где вы прежде жили, монсеньер. Она такая хрупкая, и я так боюсь за нее! Для нее все опасно, даже слишком сильное волнение. Поэтому я не учил ее ничему, боялся убить ее ученостью.

— И она ровно ничего не знает?

— Габриелла — прекрасная хозяйка, но жила она, можно сказать, растительной жизнью. Неведение, монсеньер, — святое дело, так же как познания. Ничего не знать или знать много — вот два способа существовать, и то и другое сохраняет жизнь: вас спасла от смерти наука, для моей дочери спасительно невежество. Хорошо укрывшиеся жемчужные раковины не попадают в руки искателей жемчуга и живут счастливо. Мою Габриеллу можно сравнить с жемчужинкой, — у нее и цвет лица жемчужный, и душа светлая, а домик в Форкалье до сих пор служил ей раковиной.

— Пойдем со мной, — сказал Этьен, закутываясь в плащ, — мне хочется прогуляться к морю. Вечер теплый.

Бовулуар и его молодой господин шли молча, пока не увидели луч света, пробивавшийся сквозь неплотно затворенные ставни рыбачьей хижины и золотой дорожкой протянувшийся по морю.

— Не могу и передать, какое впечатление производит на меня полоса света, отражающаяся в море, — сказал лекарю робкий наследник герцога д'Эрувиля. — А как часто я смотрел вон на то окно, пока не угасал в нем свет! — добавил он, указывая на окно опочивальни покойной своей матери.

— Как ни слаба здоровьем Габриелла, — весело отозвался Бовулуар, — а пожалуй, и ей можно сегодня прогуляться с нами. Вечер в самом деле теплый, в воздухе нет сырости. Я схожу за ней. Но будьте осторожны, монсеньер.

По робости характера Этьен не предложил Бовулуару пойти вместе с ним в рыбачий домик; к тому же на него нашло какое-то оцепенение, в которое погружает человека прилив чувств и ощущений, возникающих на заре любви. Бовулуар ушел, Этьену стало как-то свободнее, и он воскликнул, глядя на море, освещенное луною:

— Океан проник и в мою душу!

При виде живой статуэтки, озаренной серебристым лунным сиянием, сердце Этьена заколотилось, но это не было болезненным сердцебиением.

— Дитя мое, — сказал дочери Бовулуар, — вот монсеньер д'Эрувиль.

Ах, как в эту минуту Этьен хотел бы обладать таким же исполинским ростом, как его отец, как жаждал он показаться силачом, а не заморышем! Множество тщеславных желаний, свойственных влюбленному мужчине, как шипы, вонзились ему в сердце, и он замкнулся в мрачном молчании, впервые почувствовав, как велики его недостатки. Девушка поздоровалась с ним, Этьен от смущения ответил лишь неловким поклоном, прогуливаясь по берегу моря, не отходил от Бовулуара и сначала разговаривал только с ним; однако Габриелла держала себя так робко и почтительно, что он осмелел и даже решился заговорить с нею. Недавний эпизод с пением Габриеллы был делом случая, — Бовулуар ничего не стал бы подстраивать, он полагал, что между юношей и девушкой, которые выросли в одиночестве и сохранили чистоту сердца, любовь возникнет без всяких хитростей. А попытка Габриеллы вторить пению Этьена дала им тему для разговора. Во время прогулки Этьен почувствовал какую-то необыкновенную легкость собственного тела, — ощущение, которое испытывают все люди в миг зарождения первой любви, когда у влюбленного источник его жизни вдруг переносится в другое существо. Он предложил Габриелле учить ее пению. Бедный мальчик был счастлив, что эта девушка увидит в нем какое-то преимущество перед другими людьми; он вздрогнул от радости, когда она согласилась брать у него уроки. В эту минуту лунный свет падал прямо на Габриеллу, и тут Этьен увидел, что у нее есть смутное сходство с покойной его матерью. Дочь Бовулуара была такая же тоненькая и изящная, как Жанна де Сен-Савен; так же, как у герцогини, болезненность и грусть наделяли ее какой-то таинственной прелестью. Ее отличало врожденное благородство, свойственное высоким душам, в которых все прекрасно, потому что все в них естественно. Но ведь в жилах Габриеллы текла и кровь Прекрасной Римлянки, хотя бы и во втором поколении, — у этой целомудренной девочки было сердце пылкой куртизанки; вот почему взгляд ее, казалось, горел восторгом страсти, меж тем как чело окружал ореол небесной чистоты; от нее как будто исходило сияние, но движения полны были томной неги. Бовулуар затрепетал, усмотрев в ее наружности явление, которое ныне называли бы фосфоресценцией мысли, — лекарь смотрел на него со страхом, как на предвестника смерти. Этьен заметил, как мило девушка вытягивает шейку и озирается вокруг, словно робкая пташка. Габриелла пряталась за отца, но явно желала хорошенько рассмотреть Этьена, в глазах ее сквозило любопытство и удовольствие, взгляд был и благосклонный и смелый. Этьен не казался ей чахлым, а только хрупким, она находила в нем столько общего с нею самой, что нисколько не боялась этого сюзерена; ей все нравилось в нем: его бледность, его красивые руки, страдальческая улыбка, кудрявые волосы, рассыпавшиеся локонами по широкому кружевному воротнику, благородный лоб, прорезанный ранними морщинками, противоположные друг другу черты роскоши и убожества, могущества и слабости. И разве он не вызывал в ней материнского чувства, желания взять его под свое покровительство, зачатки которого всегда несет в себе любовь? И у Габриеллы и у Этьена с необычайной силой вдруг забурлили новые мысли, новые чувства, у обоих ширилась душа; и тот и другой были как будто поражены изумлением, и оба молчали, — чем глубже чувства, тем меньше изливаются они в красноречивых словах. Долгая любовь всегда начинается с мечтательной задумчивости. Быть может, и следовало, чтобы первая встреча этой девушки и этого юноши совершилась при мягком лунном свете, иначе их ослепил бы внезапно вспыхнувший огонь любви, так и следовало им повстречаться на берегу моря, ставшего для них символом беспредельности их чувства. Расстались они, переполненные мыслями об этой встрече, и каждый боялся, что не понравился спутнику.

Из своего окна Этьен долго следил за огоньком, мерцавшим в домике, где была Габриелла. И в этот час надежды и мучительных страхов юноше-поэту открылось новое значение сонетов Петрарки. Воображение рисовало ему Лауру, тонкий, прелестный образ, чистый и светлый, как луч солнца, одухотворенный, как ангел, слабый, как женщина. Все, что он узнал за двадцать лет ученья, получило связность, он постиг таинственное единство всего прекрасного на земле; понял значение женщины в прекрасных творениях поэтов; понял, что, сам того не ведая, он любил уже давно, все его прошлое слилось с волнением, пережитым в ту прекрасную ночь. Сходство Габриеллы с его матерью показалось ему небесным велением. Полюбив, он не изменил своей любви к матери, его новое чувство было продолжением прежнего. О девочке, спящей в его хижине, он думал в ночной тиши с такою же нежностью, с какою думала о нем мать, когда он жил там. Это сходство еще более связывало для него прошлое с настоящим. В его воспоминаниях, словно среди облаков, всплыло такое родное лицо матери, он видел ее слабую улыбку, слышал ее ласковый голос; она склонила голову и заплакала. Свет в рыбачьей хижине погас. Этьен запел милую песенку Генриха IV, запел ее с новой выразительностью. Издали отозвался голосок Габриеллы, пробовавшей вторить ему. Девушка тоже совершала свое первое путешествие в волшебную страну любовных восторгов. Этот отклик наполнил радостью сердце Этьена; он чувствовал, как по жилам его вместе с током горячей крови разливается могучая сила, дотоле ему неведомая, — ею наделила его любовь. Одни лишь слабые существа могут понять, как сладостно такое преображение, совершающееся с ними в жизни. Несчастным, страждущим, обездоленным бывают ведомы несказанные радости: в малом они открывают целый мир. Этьен всем своим существом принадлежал к числу обитателей Града скорби. Недавнее возвышение вызвало у него только ужас; любовь пролила на его раны целительный бальзам и одарила его силой; он полюбил истинной любовью.

На следующий день Этьен встал очень рано и побежал к бывшему своему домику, а Габриелла, полная живейшего любопытства, сгорая от нетерпения, в котором она не хотела себе признаться, уже спозаранку успела убрать кудрявую свою головку и надеть прелестный наряд. Оба влюбленных жаждали встречи и боялись ее. А Этьен-то — подумайте только! — надел в то утро тончайший кружевной воротник, самый нарядный свой плащ, камзол лилового бархата — словом, на нем было точно такое же красивое одеяние, какое, верно, всем запомнилось по портрету, с которого смотрит на нас бледное лицо Людовика XIII, видимо, столь же подавленного среди своего величия, столь же жалкого, каким был до сих пор Этьен. Сходство между подданным и монархом не ограничивалось одеждой. Этьен обладал такой же тонкой чувствительностью, как и Людовик XIII, обоих отличало целомудрие, грусть, какие-то смутные, но вполне реальные страдания, робость, рыцарское благородство в любви, боязнь, что он не сумеет выразить словами эту чистую любовь, страх перед слишком быстро подаренным счастьем, которое высокие души не любят торопить; обоим власть казалась тяжелым бременем, у обоих была склонность к покорности, встречающаяся у людей слабохарактерных и чуждых корысти, поклоняющихся всему, что «возносит к звездам», как сказал некий верующий гений.

При всей своей неопытности в житейских делах и обычаях света Габриелла все же думала, что огромное расстояние отделяет дочь костоправа, безвестную обитательницу Форкалье, от герцога де Ниврона, наследника дома д'Эрувилей, что она не ровня Этьену; ей ни разу не приходила мысль достигнуть знатности путем любви. Простодушное создание не видело для себя оснований занять то место, которое стремилась бы захватить любая другая девушка на ее месте, — нет, Габриелла видела перед собой одни лишь препятствия. Еще не ведая, что такое любовь, она полюбила Этьена, и недоступное счастье любви манило ее, как манит ребенка золотистая спелая гроздь винограда, висящая слишком высоко. Девушку, умилявшуюся красотой какого-нибудь цветка, смутно угадывавшую образы любви в песнопениях литургии, сладостно и сильно взволновала встреча, происшедшая накануне, растрогала и успокоила застенчивость и слабость этого властителя. Но за ночь Этьен как будто вырос, возмужал; девушке уже казалось, что все высоты доступны ему, и она так вознесла его в мечтах, что потеряла всякую надежду подняться до него.

— Вы разрешите мне иногда навещать вас в вашем домике? — спросил юный герцог, робко потупив взгляд: ведь он успел обожествить дочь Бовулуара. Видя, как он с ней робок и полон смирения, Габриелла смутилась, не зная, что делать со скипетром, который он ей вручал, но была глубоко растрогана и польщена такой покорностью. Только женщины знают, сколько соблазна сокрыто в почтительности, которую выказывает им человек могущественный. Однако Габриелла боялась обмануться и, будучи столь же любопытной, как праматерь наша Ева, захотела поближе его узнать.

— А ведь вы, кажется, вчера обещали учить меня музыке. Или я ослышалась? — ответила она, надеясь, что музыка окажется предлогом для частых встреч.

Если бы бедняжка знала прежнюю жизнь Этьена, она бы не решилась высказать некоторое сомнение в его искренности. Для него слова были отзвуком души, и вопрос Габриеллы глубоко огорчил его. Ведь он пришел с открытым сердцем, был полон восторга, боялся малейшей тенью омрачить свой светлый праздник и вдруг встретил сомнение! Вся радость его угасла, вновь он почувствовал себя в пустыне и больше уж не находил в ней прекрасных цветов, которые нежданно расцвели для него. С безотчетной прозорливостью чистых душ, вероятно, ниспосланных на землю по милости неба для утешения скорбящих, Габриелла угадала, какую боль она ему причинила. Она горько раскаялась в своей вине, ей хотелось бы обладать всемогуществом бога, чтоб открыть свое сердце Этьену; она испытывала жестокое волнение, как будто он упрекнул ее, бросив на нее суровый взгляд; наивная девочка не могла скрыть облака печали, подобного золотистой дымке, поднявшейся на заре ее любви. На глазах у нее выступили слезы, и горе Этьена обратилось в радость, он готов был считать себя тираном. К счастью для них обоих, они с самого начала узнали, как чувствительны их сердца, и поэтому им удалось избежать многих случаев, когда они могли больно задеть друг друга. Вдруг Этьен, нетерпеливо стремившийся прикрыть свое волнение каким-нибудь занятием, подвел Габриеллу к столу, стоявшему у маленького оконца, возле которого он пережил столько мучений и где теперь ему предстояло любоваться чудесным живым цветком, превосходившим прелестью все цветы, которые он изучал до сих пор.

Какую трогательную картину являли собою два этих юных существа, наделенных сильной душой и таким слабым телом и все же пленительных страдальческой красотой! Габриелла не ведала уловок кокетства: лишь только Этьен молча молил ее подарить ему взгляд, тотчас мольба его бывала исполнена, и лишь из робости они отводили друг от друга сияющий взор; Габриелле было приятно сказать Этьену, что его голос ей очень нравится; когда он объяснял ей расположение нот на нотной линейке и смысл поставленных там значков, она не столько слушала, сколько смотрела на него, — простодушная лесть, с которой начинается истинная любовь. Габриелла находила, что Этьен очень хорош собой, ей хотелось погладить бархат его плаща, потрогать кружевной воротник. А в Этьене совершалось великое превращение: ее лукавые и ласковые взгляды вливали в него живительную силу, от которой заблестели его глаза и просияло лицо: внутренне он сделался другим человеком; и в этом преображении не было ничего болезненного, — наоборот, он чувствовал приток бодрости. Счастье стало пищей, укреплявшей все его существо на пороге новой жизни.

Они никак не могли расстаться, пробыли вместе до вечера и провели так не только этот день, но еще много дней, ибо с первой же встречи каждый отдался во власть любви, и они передавали друг другу ее скипетр, играя, как дети, не знающие жизни, и оба были счастливы. Сидя у моря на золотистом песке, они рассказывали друг другу о своем прошлом: у Этьена оно было горестным, но полным прекрасных мечтаний; Габриелла не знала горестей, но прежде мечты не приносили ей радости.

— Я выросла без матери, — сказала однажды Габриелла, — но отец у меня очень добрый, добрый, как бог.

— А я рос без отца, — отозвался проклятый сын, — но мать была для меня добрее, чем ангелы небесные.

Этьен рассказывал о своей юности, о своей матери, о своей любви к цветам. Когда он заговорил о цветах, девушка глубоко вздохнула. Этьен спросил, что с ней. Она покраснела и сначала не хотела отвечать; но когда бледное лицо Этьена, которого как будто смерть коснулась своим крылом, омрачила грусть и затуманился взор, отражавший малейшие волнения его души, она промолвила:

— Да ведь и я тоже ужасно любила цветы.

Не было ли это косвенным признанием в любви? Целомудренным девушкам всегда кажется, что они и в прошлом были связаны с любимым одинаковыми вкусами и склонностями. Любовь всегда хочет казаться старше — это кокетство юности.

На следующий день Этьен принес ей редких цветов, которые привезли по его приказу, как привозили некогда для него самого редкостные растения, за которыми посылала его мать. Кто знает, какие глубокие корни пустило чувство в душе юноши, который, помня о ласковых заботах матери, когда-то вносивших радость в его жизнь, расточал их теперь любимой девушке! Как много значения имели эти мелочи, — в них смешивались две его привязанности. Цветы и музыка стали для Этьена и Габриеллы языком их любви. В ответ на цветы, которые посылал ей Этьен, девушка тоже дарила ему букеты, — а ведь недавно по одному из ее букетов старик Бовулуар угадал, что его невежественная дочь знает сердцем слишком много.

Неведение материальной жизни, отличавшее обоих влюбленных, было как бы черным фоном, на котором так четко выделялись малейшие штрихи в этой картине духовного сближения, исполненного тонкой и чистой прелести, как сцены античной жизни, написанные красной краской на этрусских вазах. В их беседах каждое слово влекло за собой множество мыслей, ибо оно было плодом долгого раздумья. Обоим несмелым влюбленным начало любви казалось и последним ее пределом. Никто не стеснял их свободы, но оба они были в плену своей наивности, и каждый из них пришел бы в отчаяние, если б разгадал тайный смысл своих смутных желаний. Оба они были поэтами и живой поэзией.

Музыка, искусство, которое больше всего чувствуют влюбленные, стало истолкователем их мыслей, и они с наслаждением повторяли друг за другом какую-нибудь музыкальную фразу, без помехи изливая в волнах прекрасных звуков страстную любовь, переполнявшую их сердца.

Зачастую любовь растет, проходя через свою противоположность, — тут и размолвки и примирение, в будничной форме идет борение духа с материей. Но лишь только взмахнет белыми своими крылами истинная любовь, она сразу возносится над этими битвами, и тогда уж не отличишь двух сторон человеческого существа, — все в нем одухотворяется, любовь подобна тогда творению великого художника, где нашел наибольшее свое выражение его гений: все в его шедевре залито светом, самым ярким, чистым светом, который нет надобности подчеркивать тенью, чтобы добиться рельефности. Габриелла по врожденной женской интуиции и Этьен как человек, много перестрадавший и много размышлявший, быстро прошли тот путь, по которому идет обыденная влюбленность, и вскоре уже были за ее пределами. Как все слабые натуры, они быстрее прониклись верой друг в друга, которую сравнить можно с зарей, окрашивающей пурпуром небеса; и эта вера стала их силой, поднимала их душу. Для них всегда сияло солнце. Вскоре их взаимное доверие достигло уже той высоты, где невозможны ни ревность, ни мучительство; каждый всегда был готов к самопожертвованию, всегда полон обожания. В их любви не было страданий. Оба были одинаково слабые существа, но обоих делал сильными их союз; если юный герцог д'Эрувиль превосходил дочь лекаря ученостью и высоким положением, все его условные преимущества затмевала красота Габриеллы, ее возвышенные чувства, ее тонкое очарование. Как две белокрылые чайки, вознеслись они рядом в ясное небо, Этьен горячо любит и горячо любим, настоящее безмятежно, будущее безоблачно: замок отцом отдан сыну, он тут полновластный хозяин, море принадлежит обоим влюбленным; ни малейшая тревога не нарушает гармонии песни любви, которую они поют так согласно; девственная чистота сердца и ума расширяет их кругозор, мысли текут свободно, рождаясь одна из другой без всякого усилия; чувственное желание, с удовлетворением которого увядает очень многое, вожделение, этот грех земной любви, еще не коснулось их. Как два Зефира, присевших вместе на ветку ивы, они довольствуются счастьем любоваться отражением друга в зеркале прозрачных вод; их очаровывает беспредельность, они с восторгом созерцают морскую ширь, даже и не помышляя скользить по ней в ладье, которую ведет надежда, поставив белые паруса и обвив снасти гирляндами.

В любви бывает краткое время, когда она сама себе довлеет, когда влюбленные счастливы уж тем, что она существует. Это весенняя пора любви, пора еще не распустившихся почек, и случается, что тогда влюбленный прячется от своей любимой, желая усилить удовольствие от любовной игры и, притаясь, лучше рассмотреть свою избранницу. Но Этьен и Габриелла по-детски бесхитростно наслаждались своим счастьем: то они, словно две сестры, обменивались невинными признаниями, то по смелости пытливой мысли могли назваться братьями. Обычно в любви один бывает рабом, а другой кумиром, но наши влюбленные воплощали мечту Платона[17]: они стали единым богоподобным существом. То он, то она защищали его от самих себя. Постепенно, медленно, одна за другой пришли и ласки, но такие чистые и шаловливые, веселые и задорные, как игры двух зверьков, едва вступивших в жизнь. Чувство, заставлявшее их вкладывать всю душу в звуки страстных песен, вело их к любви через множество превращений, но они были неизменно счастливы. Радости любви не лишали их сна, не повергали в безумие. То было лишь начало все возраставшего наслаждения, для них еще не расцвели алые цветы страсти, венчающие ее стебель. Они всецело отдавались своему чувству, не подозревая об опасности. Каждый простодушно осыпал похвалами красоту друга и, воспевая ее в этих тайных идиллиях, расточал целые сокровища поэтических эпитетов, угадывал те нежные преувеличения, те страстные ласкательные слова, которые нашла античная муза Тибулла[18] и пересказали нам итальянские поэты. Слова, слетавшие с их уст, рождавшиеся в их сердцах, были подобны пенным волнам, омывавшим мелкий песок на берегу моря, таким одинаковым и таким непохожим друг на друга. Радостная и вечная верность.

Если считать по дням, то прошло всего пять месяцев, но если в счет включить бесчисленные впечатления, мысли, мечты, глубокие взгляды, расцветшие цветы, воплотившиеся надежды, бесконечные радости, распущенные и так изящно разбросанные по плечам локоны, тотчас же подобранные заколками и украшенные цветами; задумчивые разговоры, прерванные, вновь завязавшиеся и вновь оставленные, веселый смех, промокшие на прогулках ноги, детскую охоту за ракушками, прилепившимися к скалам, поцелуи, восторги, объятия, — то, можно сказать, прошла целая жизнь, и смерть подтвердит, что это сущая правда. Бывают существования неизменно мрачные, протекающие под хмурым, серым небом, но представьте себе ясный день, яркое солнце, пылающее в голубом небе, — такова была весенняя пора этой нежной любви, веселый месяц май, когда Этьен, черпая утешение в сердце Габриеллы, позабыл все прошлые горести, а Габриелла в сердце своего властителя черпала надежду на бесконечные радости в будущем. Единственным глубоким горем для Этьена была смерть матери; единственным счастьем для него могла быть лишь любовь Габриеллы.

Тихий ручеек этой сладостной жизни превратился в бурный поток из-за грубого вторжения в нее некоего честолюбца. У герцога д'Эрувиля, старого вояки и жестокого, но хитрого дипломата, заговорило в душе недоверие, после того как он дал своему лекарю обещание, которое тот потребовал. Подручным и доверенным лицом наместника Нормандии во всех его политических интригах состоял барон д'Артаньон, лейтенант его личного отряда. Барон как раз был таким человеком, какие нравились герцогу: рослый силач, похожий на мясника, с широким мужественным лицом, язвительный и холодный — наемный убийца, охранитель трона, грубый рубака, непреклонный в исполнении приказа и готовый на все что угодно; прибавим еще, что он происходил из знатного, но захудалого рода, был честолюбив, известен солдатской честностью и хитростью. Руки его были под стать лицу — большие и волосатые руки кондотьера. В обращении с людьми барон был резок и славился краткостью и точностью речи. И вот наместник приказал ему последить, как Бовулуар ведет себя с новым хозяином замка, признанным наследником герцога. Пребывание Габриеллы в Эрувиле держали в тайне, но лейтенанта личного отряда герцога было трудно обмануть; он слышал, как мужской и женский голоса пели дуэтом, по вечерам видел свет в домике, стоявшем у моря, догадался, что все заботы Этьена, который требовал для кого-то цветов и отдавал различные распоряжения, относятся к женщине; потом он несколько раз встречал на дорогах кормилицу Габриеллы, то ехавшую в Форкалье за каким-нибудь убором Габриеллы, то увозившую туда белье для стирки, то доставлявшую девушке пяльцы или еще какие-нибудь вещи. Барону д'Артаньону захотелось посмотреть на обитательницу домика, он увидел дочь костоправа и влюбился в нее. Бовулуар был богат. Герцога, несомненно, привела бы в ярое негодование дерзость лекаря. Барон д'Артаньон мог воздвигнуть на двух этих основах свое благополучие. Узнав, что сын его влюблен, герцог, конечно, подыщет ему в жены высокородную и богатую наследницу, владеющую многими поместьями, и, решив отвратить Этьена от возлюбленной, сделает так, чтобы Габриелла нарушила верность ему, вышла замуж за какого-нибудь промотавшегося дворянина, который заложил свои земли у ростовщика. У барона не было земель. Словом, все могло сложиться превосходно, если б д'Артаньон имел дело с такими характерами, какие обычно встречаются в свете, но, столкнувшись с Этьеном и Габриеллой, он должен был потерпеть неудачу. Впрочем, уже не раз барона выручал случай.

Приехав в Париж, герцог отомстил за смерть своего сына Максимильяна, убив его соперника, и присмотрел для Этьена невесту, да еще такую завидную, что и сам не ожидал: наследницу всех владений одной из ветвей дома Гранлье, высокую надменную красавицу, которую соблазнила перспектива носить после смерти свекра титул герцогини д'Эрувиль. Герцог надеялся, что он уговорит сына жениться на девице де Гранлье. Узнав, что Этьен влюбился в Габриеллу, он решил не уговаривать, а заставить сына. В замене одной невесты другой герцог не видел ничего особенного. Этот грубый политик очень грубо понимал любовь. Возле него умирала мать Этьена, он не услышал, не понял ни единого ее стона. Герцог, пожалуй, никогда еще так не гневался, как в тот час, когда гонец привез ему послание, в котором барон д'Артаньон сообщал, что планы лекаря Бовулуара, несомненно, питающего самые честолюбивые намерения, осуществляются с неимоверной быстротой. Тотчас же герцог приказал снарядиться в дорогу и повез из Парижа в Руан, а оттуда в свой замок графиню де Гранлье, ее сестру маркизу де Нуармутье и девицу де Гранлье, якобы желая показать им Нормандию. За несколько дней до его приезда неизвестно кто и каким образом распространил слух о романе Этьена, и повсюду, от Эрувиля до Руана, только и было разговоров, что о страстной любви герцога де Ниврона к Габриелле Бовулуар, дочери знаменитого костоправа. В Руане рассказали об этом и старому герцогу как раз за обедом, устроенным в его честь: гости обрадовались случаю подпустить шпильку деспоту, тиранившему всю Нормандию. Известие это разъярило его до последней степени. Он приказал написать барону, чтобы тот держал в строжайшей тайне предстоящий вскоре приезд герцога в замок. Затем старик отдал некоторые распоряжения, чтобы предотвратить неравный брак, почитая его величайшим несчастьем.

А в это время Этьен и Габриелла блуждали по огромному лабиринту любви и, размотав весь клубок путеводной нити, нисколько не стремились выбраться на волю, мечтая всегда жить в своей темнице. Однажды они сидели у окна, в том покое, где совершилось столько событий. Они провели вместе несколько часов, тихая беседа сменилась задумчивым молчанием. В них уже поднималось безотчетное стремление к полному обладанию, они уже поверяли друг другу свои неясные мысли об этом, отражавшие прелестное неведение двух чистых душ. В эти еще безмятежные часы глаза Этьена не раз наполнялись умиленными слезами, и он молча приникал поцелуем к руке Габриеллы. Так же как умершая его мать, но более счастливый в любви, чем она, проклятый сын смотрел на море, золотое у берега, черное на горизонте, вспыхивавшее там и сям серебряными гребнями волн, предвещавших бурю. Габриелла, подобно своему любимому, в молчании созерцала эту картину. Чтобы сообщить друг другу свои мысли, для них достаточно было обменяться взглядом, идущим от сердца к сердцу. Последний шаг к сближению не был бы для Габриеллы жертвой, а у Этьена требованием. Они полюбили друг друга навеки, любовью чудесной, всегда неизменной, не искавшей самозабвенных жертв, не боявшейся ни разочарования, ни долгого ожидания. Но оба они совсем не ведали, что означает их томление. Когда угасли слабые отсветы заката и сумерки спустили над морем свою завесу, когда тишину уже нарушал только мерный шорох волн, набегавших на берег, Этьен встал, и вслед за ним поднялась Габриелла, движимая каким-то смутным страхом, ибо он выпустил ее ручку из своей руки. Этьен ласково притянул ее к себе; Габриелла, угадывая его желание, слегка прижалась к нему, чтобы он почувствовал, что она принадлежит ему, но не утомился от тяжести ее тела. Он положил закружившуюся голову ей на плечо, прильнул губами к бурно вздымавшейся груди; густые его кудри упали на белую спинку Габриеллы, щекотали ей шею; с простодушной заботой о любимом девушка склонила голову, чтобы Этьену было удобнее, и, ища себе опоры, обвила рукой его шею. Не проронив ни слова, стояли они так, пока совсем не стемнело. Запели в своих норках сверчки, и влюбленные слушали эту музыку, словно хотели заворожить ею все свои чувства. В эту минуту их можно было сравнить с ангелом, который стоит на земле, ожидая того мгновения, когда он вновь улетит на небо. Они осуществили прекрасную мечту Платона, мистического гения, и всех, кто ищет смысла в жизни человеческой; они слились душой воедино, они поистине были таинственной жемчужиной, достойной украшать чело какого-нибудь неведомого светила, воплощенной грезой каждого из нас.

— Ты меня проводишь? — спросила Габриелла, первая очнувшись от сладостного забытья.

— Зачем нам расставаться? — сказал Этьен.

— Всегда быть вместе, — прошептала она.

— Останься.

— Хорошо.

В соседнем покое послышались тяжелые шаги старика Бовулуара. Когда лекарь вошел, они уже отпрянули друг от друга, меж тем только что он видел их в окне — они стояли, обнявшись. Даже самая чистая любовь любит тайну.

— Нехорошо, дитя мое, — сказал Габриелле отец. — Зачем так поздно сидеть тут, да еще без света?

— А почему нельзя? — спросила девушка. — Ведь вы же хорошо знаете, что мы любим друг друга, и ведь Этьен — хозяин в замке.

— Дети мои, — возразил Бовулуар, — если вы любите друг друга, то для вашего счастья вам нужно пожениться, — тогда вы можете вместе прожить жизнь. Но пожениться вы можете только с согласия герцога...

— Отец обещал исполнить любое мое желание! — воскликнул Этьен, прервав Бовулуара.

— Так напишите ему, монсеньор, — сказал лекарь, — и выразите свое желание. Письмо дайте мне, я присоединю его к тому письму, которое сейчас написал. Бертран немедленно отправится в путь и передаст оба письма герцогу в собственные руки. Я только что узнал, что монсеньор уже в Руане. Он привез с собою богатую наследницу девицу де Гранлье, и не думаю, чтобы он сделал это для себя. Мне бы следовало послушаться своего предчувствия и нынче же ночью увезти отсюда Габриеллу.

— Разлучить нас? — воскликнул Этьен и, едва не лишившись чувств от ужаса, оперся на плечо своей подруги.

— Отец!..

— Подожди, Габриелла, — сказал лекарь и, взяв со стола склянку, протянул ее дочери. Та дала Этьену понюхать снадобье, содержащееся в склянке. — Совесть говорит мне, — продолжал Бовулуар, — что вы самой природой предназначены друг для друга... Я хотел подготовить монсеньора к вашему союзу, ибо знаю, что такой брак оскорбляет все его понятия. Но вот некий дьявол предупредил его; и теперь старый герцог ополчится против вас... Ведь Этьен уже стал герцогом де Нивроном, а ты, Габриелла, дочь какого-то несчастного лекаря.

— Отец поклялся ни в чем мне не перечить, — спокойно сказал Этьен.

— Он и мне дал клятву не мешать мне найти для вас подходящую жену, — заметил лекарь. — Но что, если он не сдержит слова?

Этьен рухнул на стул, будто громом пораженный.

— Нынче вечером море было такое угрюмое, — прошептал он.

— Если бы вы умели ездить верхом, монсеньор, — промолвил лекарь, — я бы сказал вам: бегите сейчас же вместе с Габриеллой. Я хорошо знаю вас обоих и уверен, что брачный союз с кем-нибудь другим для вас будет гибельным. Узнав про ваше бегство, герцог, конечно, бросил бы меня в темницу и держал бы там до конца моих дней. Но я с радостью отдам свою жизнь, лишь бы вы были счастливы. Увы! Где же вам ускакать на лошади! Только подвергнете опасности свою жизнь и жизнь Габриеллы. Придется здесь выдержать столкновение с герцогом.

— Да, здесь, — повторил бедный Этьен.

— Нас выдал кто-то из живущих в замке, — продолжал Бовулуар, — и доносчик распалил гнев вашего отца.

— Пойдем бросимся вместе в море, — прошептал Этьен на ухо Габриелле, стоявшей на коленях возле его кресла.

Она, улыбаясь, кивнула головой. Бовулуар все угадал.

— Монсеньор, — заговорил он. — Вы много знаете, вы умны и обладаете даром слова. Любовь одарит вас неодолимой силой убеждения. Заявите герцогу, что вы любите Габриеллу, подтвердите доводы, которые я, кажется, довольно толково изложил в письме. Мне думается, еще не все потеряно. Я не меньше вашего люблю свою дочь и надеюсь защитить ее.

Этьен покачал головой.

— Море было нынче вечером очень угрюмое, — повторил он.

— Нет, у наших ног оно было словно золотой меч, — промолвила Габриелла мелодичным своим голосом.

Этьен приказал подать свечу и, сев за стол, принялся писать письмо. Рядом с ним, по одну сторону, молча стояла на коленях Габриелла: она смотрела, как он пишет, но не читала написанных строк, для нее все было начертано на лице Этьена; по другую сторону стола стоял Бовулуар; обычно веселое его лицо было сейчас мрачным, такой же мрачной была и эта опочивальня, где умерла мать Этьена. Тайный голос предчувствия говорил лекарю: «Сын уйдет вслед за матерью».

Окончив письмо, Этьен протянул его старику, и тот поспешил передать оба послания Бертрану. Лошадь старого конюшего уже была оседлана, сам Бертран ждал наготове; он тотчас поскакал, но в четырех лье от Эрувиля встретился с герцогом.

— Проводи меня до башенной двери, — сказала Этьену Габриелла, когда они остались одни. Оба прошли через библиотеку кардинала, в башне спустились по винтовой лестнице и вышли через дверь, ключ от которой Габриелле дал Этьен.

Этьен оставил в башне канделябр, которым освещал своей любимой дорогу, и, томимый предчувствием несчастья, проводил ее до дому. В нескольких шагах от палисадника, служившего цветником для этого скромного жилища, влюбленные остановились. В ночной тиши и мраке Этьен, терзаясь смутной тревогой, обнял Габриеллу, и они обменялись поцелуем, в котором впервые слились порыв души и волнение чувств, открыв обоим влюбленным еще неведомое им наслаждение. Этьен постиг две стороны любви, а Габриелла спаслась бегством, боясь, что сладострастие повлечет ее к чему-то страшному. К чему? Она сама не знала.

В ту минуту, когда герцог де Ниврон, заперев дверь башни, поднимался по лестнице, до слуха его донесся крик ужаса, и Этьен вздрогнул, как от внезапно полыхнувшей ослепительной молнии, — он узнал голос Габриеллы. Пробежав по приемным покоям, он стремглав спустился по главной лестнице замка и помчался на берег к домику Габриеллы, где горел свет.

Войдя в свой садик, Габриелла заглянула в окно и при свете канделябра, горевшего возле прялки ее кормилицы, увидела, что на месте старушки сидит какой-то мужчина. Услышав шаги Габриеллы, он встал и двинулся ей навстречу, до смерти перепугав ее. Впрочем, грозный вид барона д'Артаньона оправдывал ужас Габриеллы.

— Вы дочь Бовулуара, лекаря монсеньора? — спросил барон, когда девушка немного оправилась от страха.

— Да, монсеньор.

— Мне надо сделать вам важнейшее сообщение. Я барон д'Артаньон, лейтенант отряда, находящегося под личным командованием герцога д'Эрувиля.

При тех обстоятельствах, в которых оказались наши влюбленные, слова барона и солдатская его резкость потрясли Габриеллу.

— Тут ваша кормилица, ей незачем слышать наш разговор. Пойдемте, — сказал барон.

Он вышел из садика, Габриелла последовала за ним. Они завернули за домик и спустились к морю.

— Ничего не бойтесь, — сказал барон.

Женщину более опытную слова эти испугали бы, но простодушная и страстно влюбленная девушка всегда считает себя в безопасности.

— Дорогое дитя мое, — сказал барон, стараясь говорить ласковым тоном, — вы и ваш отец находитесь сейчас на краю бездны, и завтра вы упадете в нее. Я не могу этого видеть, я должен предупредить вас. Монсеньор разгневался и на вашего отца и на вас. Он подозревает, что вы завлекли его сына, но герцог скорее предпочтет, чтобы Этьен умер, чем женился на вас. Таковы его чувства относительно сына. А касательно вашего отца герцог принял такое решение. Девять лет тому назад Бовулуар был замешан в одном преступном деле: он будто бы участвовал в подмене младенца при родах некоей знатной дамы, на которые его якобы и призвали для такой цели. Зная, что ваш отец невиновен, герцог заступился за него и спас его от преследования парламента; но теперь он прикажет схватить Бовулуара и потребует, чтобы его предали суду. Отца вашего заживо колесуют. Возможно, в уважение к услугам, которые он оказал своему господину, приговор смягчат: колесование заменят виселицей. Мне неизвестно, что герцог решил сделать с вами. Но я знаю, что вы можете спасти герцога де Ниврона от гнева отца, спасти Бовулуара от ужасной казни, которая его ждет, и спасти свою собственную жизнь.

— Что надо сделать? — спросила Габриелла.

— Бросьтесь к ногам монсеньора, признайтесь, что его сын влюбился в вас помимо вашей воли, скажите, что вы-то его не любите. И в доказательство этого заявите герцогу, что вы выйдете за любого, кого он соблаговолит назначить вам в мужья. Герцог — человек щедрый. Он даст вам большое приданое.

— Я готова все сделать, но от любви своей отречься не могу.

— А если надо отречься, чтобы спасти и вашего отца, и вас, и герцога де Ниврона?

— Этьен тогда умрет, и я тоже!

— Потеряв вас, герцог де Ниврон погрустит, но не умрет, он будет жить ради чести высокого рода д'Эрувилей. Вы смиритесь со своей грустью, станете только баронессой, а не герцогиней, и ваш отец останется жив, — ответил барон, человек положительный.

В эту минуту в хижину вбежал Этьен и, не увидев там Габриеллы, пронзительно закричал.

— Вот он! — воскликнула Габриелла. — Позвольте мне успокоить его.

— Завтра утром я приду за ответом, — сказал барон.

— Я посоветуюсь с отцом, — тихо промолвила девушка.

— Отца вы больше не увидите. Я получил приказ взять его под стражу, заковать в цепи и отправить в Руан, — невозмутимо сообщил барон и ушел, поклонившись потрясенной ужасом Габриелле.

Девушка бросилась к дому и услышала, как Этьен в смертельном испуге спрашивал упорно молчавшую кормилицу:

— Где же она? Где?

— Я здесь! — воскликнула Габриелла дрожащим голосом. В лице ее не было ни кровинки, поступь вдруг отяжелела.

— Где ты была? Почему закричала?

— Ничего... Я ушиблась...

— Нет, любовь моя, — прервал ее Этьен, — я слышал мужские шаги.

— Этьен, мы, верно, прогневили бога... Преклоним колени и помолимся. А потом я все тебе скажу...

Этьен и Габриелла опустились рядом на колени; кормилица, перебирая четки, тихонько шептала молитву.

— Боже великий! — воскликнула девушка в страстном порыве, уносившем ее прочь от земли. — Если мы не согрешили против святых твоих заповедей, если не оскорбили мы ни церкви, ни короля, воззри на нас, господи. Вот мы перед тобой, душой единые и нераздельные, и любовь наша светла, как жемчужины морские, тобой сотворенные. Смилуйся над нами, господи, не разлучай нас ни в жизни, ни в смерти.

— Матушка, — молил Этьен, — будь нашей заступницей на небесах, проси за нас пресвятую деву... Если нет нам с Габриеллой счастья на земле, пусть умрем мы, но вместе и без страданий. Призови нас, матушка, к себе.

Когда он умолк, Габриелла , как всегда, прочитала вечернюю молитву, а потом передала Этьену свой разговор с бароном д'Артаньоном,

— Габриелла, — сказал юноша, черпая мужество в своей оскорбленной любви. — Я не уступлю отцу...

Он поцеловал невесту, но уже не в губы, а в лоб, и возвратился в замок, исполненный твердой решимости восстать против деспота, угнетавшего его всю жизнь. Бедняга не знал, что как только он расстанется с Габриеллой, ее домик оцепят солдаты,

На следующее утро Этьен пошел навестить Габриеллу и, к ужасу своему, узнал, что она стала пленницей; но девушка через кормилицу передала любимому, что она скорее умрет, чем изменит ему; что она к тому же нашла способ усыпить бдительность своих стражей и, ускользнув из домика, спрячется в библиотеке кардинала, где никто и не подумает ее искать; только она еще не знает, когда именно ей можно будет убежать. Этьен заперся в своей спальне, его томило мучительное ожидание, надрывая ему сердце.

В три часа дня прибыла свита герцога, его челядь и обоз с поклажей, а сам он должен был приехать с гостями к ужину. В самом деле, на исходе дня он уже был в замке. Графиня де Гранлье под руку с дочерью, герцог и маркиза Нуармутье поднялись по главной лестнице, встреченные глубоким молчанием, ибо нахмуренное чело наместника Нормандии внушало страх всем его людям. Д'Артаньону было уже известно о побеге Габриеллы, но он заверил герцога, что ее хорошо стерегут; однако барон очень опасался, что все его надежды на блестящее будущее рухнут, если бегство дочери костоправа помешает замыслам герцога. Безобразные лица обоих рубак выражали свирепую злобу, плохо скрытую любезными ужимками, которые им предписывала галантность. Герцог приказал, чтобы Этьен ждал гостей в зале.

— Вот мой сын, — сказал старый герцог и, взяв Этьена за руку, подвел его к дамам.

Этьен молча поклонился. Графиня де Гранлье и дочь ее переглянулись, что не ускользнуло от старика д'Эрувиля.

— Плохой муж для вашей дочери, — шепотом сказал он графине. — Так вы думаете, правда?

— Вот уж чего я не думаю, дорогой герцог. Совсем наоборот! — улыбаясь, ответила мать невесты.

Маркиза Нуармутье, сопровождавшая сестру, лукаво усмехнулась. Усмешка этой знатной дамы была как нож острый для Этьена. А посмотрев на рослую девицу де Гранлье, он почувствовал отвращение.

— Ну как, герцог? — игриво сказал ему отец, понизив голос. — Красивую лошадку я для вас нашел? Что скажете, ангелочек мой? Хороша девица, верно?

Старик герцог нисколько не сомневался в покорности сына. Этьен, по его мнению, был по характеру вылитая мать, натура мягкая, как воск.

«Дай мне внука, а потом можешь подыхать! — думал старик. — Невелика беда!»

— Батюшка, — кротким голосом сказал Этьен, — я вас не понимаю.

— Пойдемте в вашу комнату, мне надо вам кое-что сказать, — сердито пробормотал герцог, направляясь в парадную опочивальню.

Этьен последовал за отцом. Дамы, сгорая от любопытства, которое разделял и барон д'Артаньон, сначала прохаживались по залу, а потом все остановились кучкой у дверей опочивальни, которые герцог оставил полуоткрытыми.

— Дорогой мой мальчик, — сказал старик, смягчая свой грубый голос. — Я выбрал тебе в жены ту высокую и статную девицу, которую ты сейчас видел. К ней перейдут по наследству все земли младшей ветви дома Гранлье, а это старинный дворянский род, один из самых лучших в Бретонском герцогстве. Прошу тебя, будь учтивым кавалером, припомни самые галантные комплименты из твоих излюбленных стишков. Так уж полагается: сначала любезные слова, а потом и дела.

— Батюшка, верность своему обещанию — первый долг дворянина, не так ли?

— Конечно.

— Вспомните, ведь это вы виноваты, что моя мать скончалась безвременно. И когда я простил вам ее смерть, признав вас отцом, разве вы не дали мне слова никогда не противоречить моим желаниям? «Я сам буду повиноваться тебе, как богу нашего рода», — сказали вы тогда. Я ничего от вас не требую, ни на что не посягаю, я желаю только, чтобы мне предоставили свободу самому принять решение в том деле, от которого зависит моя жизнь и которое касается только меня одного.

У старого герцога вся кровь бросилась в лицо.

— А я полагал, — сказал он, — что ты не станешь противиться продолжению нашего высокого рода.

— Вы не ставили мне никаких условий, — сказал Этьен. — Не знаю, что общего между любовью и высоким родом, но хорошо знаю, что я люблю дочь вашего старого друга Бовулуара, внучку былой вашей возлюбленной, Прекрасной Римлянки.

— Но ведь девица Бовулуар умерла! — ответил старый великан, произнеся эти слова с мрачным и насмешливым видом, выдававшим его намерение убрать Габриеллу с дороги.

На мгновение воцарилась глубокая тишина.

Старик заметил трех дам и барона д'Артаньона, стоявших у двери. И в этот драматический момент Этьен, обладавший тонким слухом, различил донесшийся издали голос Габриеллы. Желая послать возлюбленному весть, что она уже проникла в библиотеку, девушка пропела:

Белее лилий, тоньше горностая.

Из бездны смерти, в которую низвергли его слова отца, проклятый сын вознесся к жизни на крыльях этой песенки. Хотя у него едва не разорвалось сердце при столь внезапном переходе от ужаса к счастью, он собрал свои силы и, впервые в жизни взглянув отцу прямо в глаза, ответил на презрение презрением и с ненавистью сказал:

— Дворянин не должен лгать!

Бросившись к двери, которая вела в галерею, он крикнул:

— Габриелла!

Во мраке, словно лилия из темной листвы, появилось вдруг прелестное личико Габриеллы, но тотчас она отшатнулась, увидев группу насмешливо улыбавшихся дам, уже осведомленных о «любовных шашнях» Этьена. Старый герцог, онемев от неописуемого бешенства, стоял мрачнее грозовой тучи, черным пятном выделяясь на фоне блистающих богатых нарядов трех придворных дам. Любой отец задумался бы, выбирая между жизнью сына, продолжателя рода, и неравным браком, но в этом старике вмиг вспыхнула привычная свирепость, с которой он разрешал все трудности человеческой судьбы. Он выхватил на всякий случай шпагу, как единственное знакомое ему средство разрубать те гордиевы узлы, что завязывает жизнь. От злобы мысли мешались в его голове, натура деспота взяла верх надо всем. Дважды его уличили во лжи, и кто уличил? Ненавистный сын, которого он проклинал тысячу раз, и проклинал в эту минуту больше, чем когда-либо, ибо это хилое существо, достойное презрения и бесконечно презираемое им, восторжествовало над непререкаемым доселе могуществом герцога д'Эрувиля. Он уже не был человеком, не был отцом: лютый тигр вышел из своего логовища, где он прятался. Казалось, помолодев от жажды мести, старик с ненавистью устремил тяжелый взгляд закоренелого убийцы на чету двух прекрасных ангелов, слетевших на землю.

— Так околевайте оба! Сдохни, поганый недоносок, позор рода моего. Подыхай и ты, нищая распутница, змея, отравившая своим ядом мой дом.

Свирепое это рычание наполнило ужасом две светлые души. Увидев меч, занесенный широкой дланью герцога над головой Габриеллы, Этьен упал бездыханным, Габриелла хотела подхватить его и рухнула мертвой вместе с ним.

Старик в бешенстве захлопнул дверь и сказал девице де Гранлье:

— Я сам женюсь на вас!

— А что ж, вы еще молодец! У вас будут прекрасные дети, — сказала графиня на ухо старому герцогу, служившему при семи королях Франции.

Париж, 1831—1836 гг.


  1. Маршал д'Анкр — авантюрист Кончини, фаворит матери Людовика XIII — Марии Медичи; был казнен по приказу короля (XVII век).

  2. Бальи — до буржуазной революции 1789 года королевский чиновник в провинции, исполнявший административные функции.

  3. Койктье — придворный врач Людовика XI, имевший на него большое влияние.

  4. Перев. И. Миримского.

  5. Платон — древнегреческий философ-идеалист (427—347 до н. э.). Излагал учение о любви как о сродстве и слиянии душ (платоническая любовь).

  6. Тибулл, Альбий (ок. 50—19 до н. э.) — древнеримский поэт, автор известных любовных элегий.