27625.fb2
- Что? Что вам от меня нужно? Толком, толком говорите, что, по-вашему, я делать должна. Смотреть, как она ему отдается? Да?
Ее, мечущуюся по комнате, остановил; за обе руки взял.
- Не то. Да, уезжайте. Ваше право. Но я хотел... Мне нужно... и не могу я... И я с вами. Я люблю вас. Давно люблю. И вы знаете. Вы не можете не знать. И теперь вижу: сама судьба нас друг к другу толкает.
- Ха-ха... Что вы о женщине думаете, Степан Григорьич! От одного к другому женщина должна переходить? Из рук в руки? И так, чтоб Дня не пропало, да? Великолепно! Назначение женщины... А третий кто будет? Уж приготовьте, чтоб мне не искать, когда вы меня бросите.
Смеялась надрывно, руки свои вырвав из рук Степы. А он, затихший, к окну отошел.
Лицо свое доброе, обиженно слезящееся, черной ночи отдал безогненной, на площади пустынной поселившейся. Тоска чужого города. Тоска обиды, рожденной словами жестокими, словами женщины любимой и вот чужой. Слезы безрадостные, звенящие, ночные минуты. И бьющие слова женщины.
Через час, бессловный, стоял у подъезда. Чемодан в чьи-то руки передавал. Бездумными глазами смотрел на отъезжающую пролетку извозчичью, бестолково дребезжащую в ночи.
Когда, злой и на что-то решившийся, внезапно властной рукой постучал в дверь Викторовой комнаты, тотчас услышал веселый голос:
- Войдите!
Под яркой лампой сидел у стола Виктор. Полулисты ватмана на столе и на полу.
А, ты! Ждал. Что это в твоей комнате за собеседование ночное? Давно слышу. Ссорились с Юлией?
- Юлия Львовна уехала.
- Куда?
- Не то существенно, а то, что она уехала от подлеца. Не уехала даже, убежала. Темной ночью убежала, сама не знает куда, только бы подальше. Пришел сказать тебе, что ты подлец.
- Ну это-то ты мне уж сообщал. А уехала? Правда? Что же ты не отговорил? Глупо это. Вам бы только человека изводить. У меня сегодня душа поет. А вы с Юлией мещанские сценки разыгрываете. Уехала! Догадываюсь о мотивах. Ревность? Опять ревность? И ты тоже? Тигр африканский... Костромской Отелло... Глаза вытаращил. Слова разные. Что ты понимаешь! Садись уж, коли пришел. Вот коньяк. А то убирайся к черту!
- Но...
- Что но? Я сегодня умирающему брату слово сказал. А другого человека, мертвого уж человека, к жизни, может, вернул. И сам воскресению тому порадовался. Чудо увидел и тихость нашел. Да. И целовал. И еще целовать стану. Жизни, жизни хочу. Чуда праздника души. А господин Герасимов парламентером от Юлии. И защитником поруганных прав. У, примитива ничтожная! Чего глаза таращишь!
Хотел кричать на Виктора Степа, обвинять его. Хотел уйти, в свою комнату уйти, на кровать броситься и плакать, шептать слова укоризны той женщине обидевшей. Но стоял недалеко от двери. И вот, истомленный, опустился на ближний стул. Гнев отлетел.
- Не любит. Никогда не полюбит. Его любит. Его. Уехала, но любит. Позовет он, и воротится.
Тихая улыбка, бессмысленная, на пожелтевшем лице запела песенку детскую. Голос гневливый, Виктора голос, будто музыкой желанной стал.
- Ревность? Ревность? Какая-то дурочка при царе Горохе со скуки ревность выдумала. А они поверили! Шаблон вам нужен во всем. С сегодняшнего дня мне Дорочка нужна. Понимаешь, глупая ты рыба! Нужна, и я ей нужен. И пусть твоя Юлия по трафарету узоры свои разводит, не стану оттого я убийцей песни моей новой. Песни! Понимаешь ли ты, что душа петь может и должна петь. Должна. Жить я хочу. Жить! Я от смерти убежал сегодня. Я дверь нашел. Из склепа дверь. Кто смеет сказать мне: назад иди! И не один склеп. И там, может, дверь открылась. А твоя Юлия... Ты-то что за ней не побежал?.. Я душу убитую полюбил. В живую душу такие же вот скучные глупцы, как ты, стрелу загнали, шершавую стрелу осиновую. Вынуть стрелу. Рану залечить. И праздник. А теперь после этих ваших завываний по кодексу, дороже мне она стала. Уеду отсюда завтра. В Рим уеду, ее возьму. А ты здесь оставайся с дикарями. И та пусть с тобой. Художник! Артист! Няньками вам в приюте быть, детишкам фартучки подвязывать. И учить вас не надо. Отроду в вас сомнений не было, что хорошо, что плохо.
Нескоро еще разошлись. Сосед сонный в стену два раза стучал. Степа сидел, смотрел то в лицо Виктора, и казалось оно ему прекрасным, то в никуда. Страшно уж было уйти в одиночество наемной комнаты. Слова Виктора казались понятными, не враждебными. Молчал и дивился себе.
В дому своем на Московской чахнет Семен. В семь утра просыпается привычки ради. Карета неотменяемая во дворе ждет. Но слуга седой в девятом часу к окну залы подходит, обувью мягкой скользя. Во двор смотрит, осанкой важной радуя амуров стародавних дворянского дома, по плафону летающих. Сквозь стекло смотрит чинный лакей старый, тускло помнящий иную жизнь дома, и вверх взглянет, на небо: погоду наблюдает. И вниз взглянет: нет ли непорядка какого в барском дворе. И долго так лицо свое бритое через стекло показывает кучеру бородатому, на козлах зябнущему. А потом примется древний Евстафий на градусник смотреть, очки наденет, голову поднимая, опуская, вглядывается. И опять взором строгим и властным жизнь двора оглядывает. И вдруг, будто только что увидел карету черную парную, машет рукой быстро кучеру бородатому. И шепчет в зале под плафоном голубым.
- Раскладывай! Раскладывай! В контору ныне не поедет.
И шепот старика гневен. И наслаждается Евстафий неулыбающийся, глядя на коней, карету в сарай поворачивающих. А пуще тешит его красная рожа бородатого Геннадия, хлещущего коней. И шепчет, оправляя кисею гардины:
- Почванишься ты у меня. Я тебя, холуй, завтра и до десяти поморожу. Так-то.
А Семен в далекой спальной комнате своей, в маленькой комнате об одно окно, на кровати сидя, правой рукой левую у кисти захватив, удары пульса считает. И глядит глазами круглыми на секундную стрелку часов карманных.
- Скоро ли доктор?.. Евстафий! Евстафий! И куда он всегда уйдет!.. Поспать бы еще разве...
На иконы взор упал. Иконы близко, в том вон углу. Орехового дерева киот. Из спальни из той сюда перенесен. Давно. Тогда еще. Из спальни.
Помолился. Лицом дергающимся акафист пропел, акафист тихий, силам вышним хвалебный. Почуял: зачтена мука.
Не на коленях больше.
- Скоро ли доктор? Скоро ли доктор?
Но идет из комнатки своей. Быстро идет.
- Посмотреть...
Но лестница. Трудно. Там. Там.
- Евстафий! Евстафий!
Через залу пройти нужно. Тут и Евстафий.
- Кликать изволили, Семен Яковлич?
- Руку дай. Проводи.
Шли двое. Древний стареющего вел, хворого. Подчас спотыкались. Оба разом, кто-то кого-то поддержать стремился. Шесть комнат прошли. Пред дверьми седьмой остановились. И только начал Семен свое говорить, Евстафий башмаками мягкими три шага назад. Вступил Семен в святилище свое. А Евстафий изблизка шепотом, царапающим стены дома:
- Секрет тоже. Почитай, каждый день сюда. Знаем. От меня, вишь, таится... Камердинер - он все знать должен... А тебе, Прасковья Ипатьевна, я покажу, где раки зимуют. Повертишься ты у меня. Повертишься! Экономка! Экономка! Знаем мы, как экономки-то летают.
Семен прошел. Дверь запер ключом. Слабый, слабый Семен. И так легко было ему, слабому, пасть у кровати громадной, ожидающей, ожидающей тщетно.
Издавна привык Семен Яковлевич заходить в парадную спальню свою, в пустующую. Большой покой трехоконный, нежилою роскошью ветшающей гордый, принимает в себя Семена вот уж годы не как господина и барина своего, а как чужестранца заезжего.
- Поглядеть пожаловал? Ну, гляди уж, гляди...
Амуры золоченые, степенно играя друг с другом, на хозяина дома сего и не поглядят. И нельзя им занавесей балдахинных из рук выпустить.
У кровати широкой, пунцовым линялым покрытой, пал на колени Семен хворый. Пал, руки на одеяло возложил, трепещущие, белые. А лицо в ладони. И плачет лицо, чуя холод кровати той. Под потолком этим, где в перьях птиц райских позолота мутнее уже, привык плакать Семен. Душа его плачет здесь. А порой и не душа; глаза лишь. Но ныне на колени пал и, недостойный, руки возложил, как на алтарь. Странное в душе пелось, смутное.
- Раба Божия Анастасия, прими прощение позднее. Но покайся. Покайся, блудная! Раиса премудрая, Раиса недостижимая, утешь несчастного добрым словом, ласковым...
Шептала душа, размечталась молитвенно. Надолго шепотом тем хотела болезнь тела утешить. Но змеи ли зашипели невидимые, ветер ли откуда-то холодный по комнате пролетел. Задрожав и руки в карманы пряча, встал Семен Яковлевич. До двери добрел, и трудно было руке слабой ключ повернуть в замке. Евстафий тут. И повел. А хозяин ему строго:
- Там в углу паутина. У окна. Самому везде мне, что ли?