27645.fb2
- Пишут, Софонька, пишут, даже не только у нас, а вон мне и из Монтевидео вырезку прислали. Не все, правда, пишут, не все в нашем полку пушкинистов душой чисты и не все мои работы правильно понять могут. Вон, баба какая-то в Кинешме объявилась, такую гадкую статью в "Вечернем Киеве" напечатала, срам сказать, будто у Геккерена мог быть роман с герцогиней Лейхтенбергской. Нет, ты только послушай, ересь какая, каким образом он мог бы с ней встречаться, когда... - и Соломон поплыл в дебри косвенной пушкинистики, которые Софью нимало не интересовали, за исключением одного только аспекта. И она, выбрав удобный момент, когда Соломон недобрым словом помянул Александра Первого, вклинилась в стариковский монолог:
- А что это я там слышала такое, будто царь не умер вовсе, а бороду отрастил и в старцы подался?
Слова эти неожиданно вызвали у Керзона приступ хохота, постепенно перешедшего в кашель, а по окончании кашля - в злобное хихиканье.
- Ой, золотая ты моя девочка, знала бы ты только, чья это брехня, срам рассказывать, великого русского, так сказать, писателя, графа Льва Толстого! Знаешь, анекдот есть, как входит к нему лакей, кланяется и говорит: "Пахать подано!" Вот так и тут вот - пахать... Это ему, графу, добрый царь нужен был! Чтобы хоть задним числом он добрый был! Нет, все это, девочка ты моя золотая, доподлинная графская брехня. - Внезапно посерьезнев, старик переменил тон. Есть, впрочем, косвенные свидетельства того, что легенду эту он не сам выдумал. Как раз вот к примеру хотя бы даже Пушкина возьмем, он этой самой историей тоже интересовался. Но тоже, сомнений не может быть, только из тех соображений, что любой повод посеять в умах мысль о незаконности правления Николая - само по себе уже большое благо. Он ведь куда как прозорлив был, родной наш Александр Сергеевич! В переписке Иллариона Скоробогатова с Натальей Свибловой - знаешь, там, где я нашел упоминание, какое приятное лицо было у Ланского... - Софью как током ударило, эти фамилии она знала слишком хорошо, пусть имена к ним на этот раз были добавлены неизвестные, - там есть упоминание, что брат Натальи, он в монахах служил, этому самому Федору Кузьмину некоторые книги посылал, "Евгения Онегина" в том числе. Я об этом писал в одной статье, но мне это сократили. Какое же нужно еще доказательство, что старец этот самый, какой он ни на есть жулик, а может быть и вполне честный человек, только тронутый, - никак не мог быть Александром Первым? Хоть в те времена десятой главы еще никто не читал, знаешь, как там
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда...
Эти строки Софья знала даже слишком хорошо, но не говорить же об этом старику, который тем временем продолжал монолог:
- Но ведь и в других главах все же ясно сказано! Да и вообще какое было дело русским царям до русской литературы, разве только в том смысле, чтоб ее удушить, искалечить, кастрировать, обескровить, обессолить! Стал бы этот Александр читать Пушкина на старости лет, как же... Он, до таких лет доживи, он "Майн Кампф" бы читал, ничего больше! - с пророческим пылом закончил Соломон.
- А кто это такая Наталья Скоробогатова? - спросила Софья, не моргнув глазом.
- Была такая... Тоже, как Наталию Николаевну, Наталией Николаевной ее звали. Дочка героя Бородинского сражения, хоть о нем самом мало что известно. Вот были бы у нас серьезные ученые, так о нем бы сейчас две-три монографии, уж не меньше, изданы были бы. А там - где нам. Еле фамилию знаем, что ноги в сражении потерял, что потом двух дочерей прижил - и все. Вот эта самая Наталия, она, есть сведения, на первый бал выезжая в Петербурге, с Пушкиным танцевала. Об этом Греч еще в одном письме пишет, срам рассказать, мол, Пушкин, старый - Соломон поперхнулся от гнева - кобель, опять к девочке какой-то липнет. Вот я и копнул, где мог, улов небогатый был, но все же кое-что насчет Ланского поймал, ведь он с той же самой Натальей танцевал на том же балу. Значит - Пушкин и Ланской были в одной зале! Да ты читала об этом, наверное, я писал. Правда, там многое вырезано...
- А вторая сестра? У Скоробогатова дочерей две было, вы сказали?
- Да... В самом деле. Я как-то упустил. - Соломон в растерянности поморгал. - Ты молодец, девочка, у тебя врожденный талант. Как же я другую сестру упустил? Вот ведь дурак старый, даже архивы не пытался поднять по этой линии. Помню, что они погодки, девочки-то, были, а вот которая старше... Анастасия! Ведь Пушкин мог и с ней на другом балу танцевать! - Старик перегнулся через стол и быстро-быстро настрочил что-то на четвертушке бумаги. - Да, Софонька, талант у тебя к пушкинистике прирожденный! Непременно надо будет проверить!
Дальше разговор на сестрах Скоробогатовых задерживать было опасно, ибо старик, со всем своим архивным рвением взявшись за Анастасию, мог нечаянно откопать и ее церковный брак, а в том, что прапрадед венчался под настоящим именем, пусть без указания титула, Софья не сомневалась. Оставалось уповать, что у дяди до этой темы в ближайшее время руки не дойдут. Поговорили еще о том о сем. Софья взяла со стола приготовленную стопку книг о декабристах и, конечно, о Пушкине, хотя таковых не заказывала, поцеловала дядю возле дверей и прочь пошла. Во дворе так же резались в домино старики, и совсем молодой дворник какой-то восточной расы сгребал в кучу палые листья. Соломон, глядевший из окна, заметил, что, как только Софья вышла из ворот, один из стариков, хорошо Соломону известный, передал коробочку с "костями" стоявшему за его спиной такому же мшистому деду, и ужом скользнул в парадное.
"Донос побежал на меня строчить, дурак набитый", - усмехнулся про себя Керзон. От сознания того, что на него кто-то и теперь доносы пишет, а они действия не оказывают ввиду его, Соломоновой, чистоты в глазах бывших семинаристов, чувствовал себя пушкинист как-то еще моложе, стройнее, бодрее, напористей. "Пиши, пиши. Надо будет попросить, чтобы почитать дали. Ошибки делаешь поди".
Соломон не ошибался: как раз сегодня Степан Садко собирался написать очередной донос - не только на него, на Керзона, но и на многих других лиц, об этом Керзон уже не имел представления. Дело в том, что не доносы писал Степан, а слал шпионские донесения маньчжурскому правительству.
В молодости был Степан Садко простым советским столяром-краснодеревщиком, женился в тридцать пятом году, в партию вступил в тридцать восьмом, хорошая была жизнь, молодая, - дочка росла папе на радость, и жена у Степана была жаркая, сладкая, Тиной звали. Все было. А пришел тридцать девятый год, сентябрь месяц - сразу ничего не стало. Стукнул на него сосед по квартире, Макар, что с Тиной все выспаться хотел. И загремел Степан по статье пятьдесят восьмой, по куче пунктов, как маньчжурский шпион, еще, впрочем, и как литовский, и как эстонский, хоть и государства эти почти сразу приказали долго жить; да и Маньчжоу-Ди-Го в сорок пятом тоже с карты мира исчезла - а Степан все гремел да гремел по пересылкам и командировкам той же самой карты мира от Уфы до проклятой Серпантинной, гремел шестнадцать лет с лишком, все забыл, что когда-то было, и Тину забыл почти, и дочку, но, скрежеща последними зубами и кулаки с каменной кожей стискивая, - хотел только одного: выйти да убить Макара. Но когда вышел он все-таки из лагеря, добрался до родного Свердловска, узнал, что женился совсем скоро после Степановой посадки проклятый Макар на Тине, про дочку уж и вовсе неизвестно ничего, и увез семью в неведомый город Белосток. А где его там искать в Белостоке, если город этот теперь обратно в Польше. Устроился Степан на работу вроде как бы по прежней специальности, спрос на нее как раз был, и работал две недели, а после узнал, что в соседнем цеху вкалывает третий человек из их довоенной квартиры, тогдашний мальчишка Сашка, а теперь вот мастер Сафонов. Ну, выпили они за встречу как в таких случаях быть следует, и узнал тогда Степан, что про Макарову женитьбу на Тине - все правда, а вот про город Белосток - все вранье, непонятно даже чье. Потому что в декабре того же сорокового вызвали Макара среди ночи в места обычные и прямо без церемоний сразу же расстреляли - притом именно как маньчжурского шпиона, кажись, даже настоящего. А жену его с чужим ребенком тьфу, каким чужим, а его же, Степановой, дочкой, - дели вовсе неизвестно куда. Такие вот дела. И тогда Степан умом тронулся. На Маньчжурской империи рехнулся.
Отвезли его в психическую, держали там одиннадцать месяцев, потому что бредил он там своим и чужим маньчжурским шпионажем, ничего про эту самую давно покойную Маньчжоу-Ди-Го толком не зная, кроме того, что есть где-то город Харбин, то ли столица Маньчжурии, то ли важный в ней какой город, и вот оттуда получает он, Степан, все время какие-то инструкции и наблюдения за всеми ведет очень важные. В начале пятьдесят восьмого года в больнице сменился главный врач, после появления какового выписали Степана как человека безвредного, лишнюю койку у больных отнимающего, и отправили на прежнее место работы, где ему - как-никак краснодеревщику высшей квалификации - выделили комнатку с отдельным со двора входом - получилась такая после перестройки дома. После лагерей стал Степан еще и совсем непьющим, а безумное его убеждение в шпионаже, которым он так усердно занят, он умело от всех таил, - так усердно, что даже политуру не пил. Но строго раз в две недели садился он у себя в конуре в старинное кресло к старинному столу, каковые из-за проеденности древоточцем выделили ему на новоселье, корявым почерком писал обо всем, о чем за истекший срок пронюхал, донос в город Харбин прямо маньчжурскому императору. Шел к почтовому ящику и бросал в него письмо с десятикопеечной маркой; с сортировочного пункта шло письмо напрямую на международный почтамт в Москву, а оттуда, по существовавшей договоренности, пересылалось автоматически в Министерство здравоохранения, где имелась заказная для него диспансером полочка: все его донесения на нее складывались и по первому требованию должны были передаваться в диспансер. Но вел себя отпущенный на волю Степан предельно тихо, на переосвидетельствование приходил по первому зову, - так что за все годы никто ничего из Минздрава в Свердловск и не запросил.
В том и было счастье Степанове, что времена переменились, а вел он себя образцово. Ибо, затаив лютую злобу на искалечившую его жизнь советскую власть, поклялся он самому себе: служить только маньчжурскому императору, принести ему, и только ему, максимум пользы. А двор, в котором Степан играл в домино, был непростой, у половины стариков сыновья, да и дочери, работали на двух оборонных заводах, и из их болтовни безумный мозг Степана вырывал мелкие факты несомненного оборонно-наступательного для Маньчжурии значения. И будь на месте Степана настоящий шпион, и не отправляй он информацию по советской почте, а сдавай их правильными шпионскими каналами куда полагается - заслужил бы он уже не один орден на службе у той страны, для которой трудился бы; ну, и, конечно, погорел бы давным-давно. Но донесения Степана, к счастью для СССР, шли в Минздрав. А на Керзона Степан имел особый зуб: тот был толстый лысый еврей. По мысли же Степана, с евреями в России маньчжурский император должен был решительно покончить. Вот и пошел краснодеревщик в свою конурку, вот и написал, что нынче агента мирового сионизма С.А. Керзона посетила какая-то баба, тоже жидовка, и между ними имело место закрытое совещание о способах свержения правительств России и Маньчжурии для последующей колонизации таковых быстро плодящимися жидами. А также сообщил припасенную еще с позавчерашнего дня новость о том, что сын Бориса Борисовича, работающий на ракетном заводе, перешел в новообразованный сектор - цех нейтроники. Дописал, заклеил, пошел, бросил в почтовый ящик на углу, вернулся к доминошникам, сел, час играл, выиграл, имея в напарниках, кстати, того самого Бориса Борисовича.
А тем временем монголоидного вида дворник, молодой еще совсем парень, студент архитектурного института Лхамжавын Гомбоев - (в дворники пошел потому, чтоб в общжитии не жить, под жилье выдали неотапливаемую пристройку, в половину той, что дали Степану) - а точней, китайский разведчик Хуан Цзыю, юркнул к себе домой, быстро сунул руку в щель стены, ведшую прямо в нутро почтового ящика, выловил конверт, так же быстро, над паром заранее закипевшего чайника, вскрыл, вслух перевел текст на бурятский язык, надиктовал его на проволочку крошечного японского магнитофона, снова заклеил Степаново письмо и отправил оное снова в почтовый ящик. Он ненавидел Степана за то, что тот, в лагерях привыкнув называть всех косоглазых китайцами, называл китайцем - "У, китайская рожа" - и его; от этого дворник очень боялся разоблачения и давно убрал бы Степана к предкам, но откуда бы еще он стал получать такие полные и ценные сведения, как не из писем Степана? Так что приходилось терпеть. И Гомбоев-Хуан копировал вот уже несколько лет эти самые письма, приняв эту должность от предшественника, который много лет перед тем копировал те же письма, но помер от старости; терпел Степаново хамство, учился в никому не нужном архитектурном институте и в свободное время спал с русской уборщицей Люсей, имея от нее, кстати, уже двоих детей. Конечно, от этого население страны - потенциального - противника увеличивалось, но Гомбоев-Хуан об этом не задумывался. Он тоже, как и вовсе неведомый ему американец Джеймс, признавал только инструкции. А по данным ему в Кантоне указаниям он должен был спать в СССР со всеми женщинами, которые того пожелают, чтобы лишнего внимания не привлекать; в этом отношении инструкции Элберта и Кантона были удивительно сходны. Хуан исполнял эту работу со всей возможной тщательностью, любовником был отличным и отцом заботливым. Люся нарадоваться не могла и была беременна в третий раз, о чем Хуан пока еще не знал.
7
Если вас приглашают царствовать, зовут на трон - вы, если вы человек воспитанный, должны поломаться и сначала, для виду, отказаться.
И.ВАСИЛЕВСКИЙ (НЕ-БУКВА).
РОМАНОВЫ, ПОРТРЕТЫ И ХАРАКТЕРИСТИКИ
Очень было в этом доме холодно, поэтому Джеймс грел то и дело кипяток в кастрюльке, заваривал грузинский чай второго сорта и жадно пил его. Заварку щепотками воровал у соседей.
Дом стоял на дальней окраине Свердловска, но построен был давно, на рубеже веков. Длинное двухэтажное здание до недавнего времени было набито жильцами громадных, по восемнадцать комнат, коммунальных квартир. Но недавно дом поставили на капитальный ремонт, собрались, видать, переделать его под какую-то организацию. Ремонт начинать и не думали, постоянных жильцов спихнули куда-то, скорее всего, в другие восемнадцатикомнатные коммуналки, а на смену им пока что явились немногочисленные вечные странники, вовсе никакой закрепленной за ними жилой площади не имеющие, годами живущие в больших городах, кочуя из одного капремонтного дома в другой - от дней выезда последних постоянных жильцов и до появления первых плотников и маляров. Иногда эти странные люди ухитрялись прожить на одном месте два и даже три года, все эти дворники без определенных занятий, студенты, пробующие попасть в дворники, неопрятные юноши, явно скрывающиеся от призыва в армию, случайные приезжие, просто темные личности, даже попавшие сюда по блату в домоуправлении коренные свердловчане, - но более всего попросту бывшие дворники. В этом доме, похоже, переселение не грозило им до самой весны. Подошел октябрь, крыша уже протекала, но Джеймс, приютившийся в комнатке из числа самых скверно провонявших, заглядывая тихонько в каморки своих товарищей по бездомью, только диву давался: как капитально, с каким вкусом и нищенским комфортом устраиваются они. Старые пружинные матрацы, поставленные на кирпичи, накрывались кусками ярких материй, по стенам развешивались малопонятные лозунги, очень редко антисоветские или, к примеру, непристойные; чаще попадались такие: "Даешь обратным назадом!", "Виновных нет, а жить невозможно", "Если делать, то по-большому"; висели тут и картины собственного изготовления, фотографии, иной раз даже американских писателей Фолкнера и Хемингуэя, чаще, впрочем,- только что умершего артиста Высоцкого. Появлялись электроплитки, электронагреватели, даже еще что-то электро-, благо в доме электричество пока не отключили, не то по забывчивости, не то кто-то бутылку вовремя отнес куда надо. Купил и Джеймс электроплитку на толкучке, конечно, за два рубля. Денег у него вообще было в обрез. А даже если бы и были, он, согласно инструкции, не имел права жить ни в гостинице, ни на частной квартире - только на конспиративной. Но чтобы достать денег или хоть какой-никакой конспиративный адрес, надо было дать о себе знать в колорадский центр, выпить поллитру, то есть, выйти на связь с Джексоном. Но дать о себе знать - значило и обнаружить свою позорную телепортацию из Татьяниной квартиры. А для единственного способа сделать деньги "из ничего" Джеймсу требовалась вещь, в свердловских условиях вообще нереальная - финская баня. И Джеймс жил на положении советского хиппи, стараясь ни с кем не общаться, уже вторую неделю. Было холодно и голодно, хотелось выпить, но как раз этого уж и вовсе было нельзя никак, хотелось женщину, но посторонних контактов до тех пор, пока не отыщется Павел Романов, было тем более нельзя. Можно было только одно: разыскать Павла Романова и наладить с ним общение на высшем уровне. Только в том случае, если бы Павел от контакта полностью отказался и объявил, что ни на что не претендует, только тогда вступали в действие другие инструкции: ему, Джеймсу, предстояло - чуть ли не сороковому такому вот неудачнику - тащиться в одиночестве на Брянщину и кое-кого уламывать без видимых надежд на успех. Или хотя бы этого самого "кое-кого" просить вступить в законный брак. Хотя все эти действия носили бы скорей характер проформы - все равно никого еще на этой Брянщине проклятой за столько лет никто не уломал. Оттого и ухватилось начальство в Элберте за "екатериносвердловский вариант".
Попал Джеймс в эту коммунальную недосноску случайно. Поезд, которым ехал Джеймс из Москвы в якобы Хабаровск, прошел Свердловск поздно ночью. Вскоре разведчик накинул пальто, чтобы чемоданчик поудобнее вынести, да и ночи очень уж холодные стали, и вышел в тамбур покурить,- читинский хозяйственник оказался некурящим, так что повод имелся всамделишный. Быстро отворив наружную дверь вагонным ключом-трехгранкой, он прыжком вылетел из поезда, описал дугу метров в двести и вцепился в верхушку громадной, омерзительно колючей ели. Скорее всего, до утра сосед его не хватится, а то и завтра не сразу розыски начнет, не в его это интересах - лишиться отдельного купе. Лучше бы, конечно, доехать до Иркутска, оттуда уже пробираться назад - но на такие ходы у Джеймса не было ни времени, ни денег. Джеймс разжал исколотые руки и тихо слетел на совсем раскисшую землю. Ноги вязли в ней почти по щиколотку, но Свердловск был рядом, и, плюнув на все, Джеймс побрел в сторону города.
До утра мотался он по темным и грязным улицам, как рассвело - пошел есть пельмени в пельменную, хотя желудок, без того попорченный в юности жуткой кормежкой в румынской армии, уже начинал побаливать от советских "деликатесов". Пытался по плохонькому плану, никого не расспрашивая, понять где находится нужная ему Восточная улица. Днем, изнемогая от простудной жажды спиртного, опять ел пельмени, уже в другой пельменной. Вечером снова ел пельмени. В третьей пельменной, конечно. И желудок Джеймса взбунтовался: в приступе неукротимой рвоты кинулся разведчик за какой-то недоломанный дощатый забор, там, скрючившись, освободился и от третьих пельменей, и от вторых, и, похоже, даже от первых. Потом огляделся и подивился схожести того дома, который был недоломанным забором огорожен, с тем, московским, "где еще эти двое любовь делали", как подумал Джеймс,- и решил разведать, что это за везение такое ему на дома, предназначенные к сносу. Пользуясь темнотой, обошел дом, заглядывая в окна, удивляясь, что тут кто-то живет. Потом ощутил легкость во всем теле, происшедшую от полнейшего - посредством рвоты - очищения души, облетел дом, заглядывая в окна второго этажа. Понял, что живут здесь, так сказать, советские хиппи,- лишь очень и очень не скоро из случайных разговоров уловил он, что называется все это безобразие "капитальный ремонт". Живут здесь человек десять-двенадцать, мужчины и женщины, иногда парами, чаще поодиночке, подальше друг от друга. Пустых комнат оказалось не перечесть, иные даже с выходами на лестницу. Не веря удаче, влетел Джеймс в битое окно на втором этаже, выбрал комнатку возле бывшей коммунальной кухни - чтобы возле черного хода быть, на случай нелетной погоды. Завернулся в пальто, чемоданчик под голову сунул. Так устал, что даже под утро никакая баба не приснилась.
Проснувшись, отправился опять на поиски Восточной улицы и, слава Богу, нашел ее, и дом No15 тоже нашел, и квартиру Павла и Кати - тоже на должном месте. В Скалистых горах фотографии Павла не нашлось, но, основательно проинструктированный касательно основных Романовых, Джеймс узнал бы его даже в толпе, никогда до того не видевши. Джеймс увидел Павла ранним утром, когда тот вел вдоль бровки тротуара старого пса дворняжного вида. Неказистый для России был запланирован император: крутолобый, щуплый, малорослый, курносый, похожий даже не столько на своего прапрапрадеда Павла Первого, сколько на его незадачливого предшественника на российском престоле по мужской линии - Петра Третьего. До вечера прятался Джеймс в своем убежище, потом опять добрался до Восточной и тихо взлетел на карниз четвертого этажа: как он приметил наперед, это был почти идеальный наблюдательный пункт для заглядывания в щели плотных штор на романовских окнах. Первое, что бросилось в глаза Джеймсу, когда взглянул он на склонившегося над бинокулярным микроскопом Павла,- это то, что претендент на российский престол чрезвычайно плохо выглядит, при вечернем освещении синие круги под его глазами походили скорее уж на умело поставленные "фонари". Напротив, жена Павла, обнаружившаяся в соседней комнате, показалась Джеймсу очаровательной - такие миниатюрные белобрысые женщины всегда производили на него неотразимое впечатление.
Неоткуда было разведчику знать, что такое раздельное времяпрепровождение в семье Романовых было лишь неприятным для Кати новшеством последних недель. Раньше Павел, придя с работы и отбыв всякие повинности домашнего и магазинного свойства, мог и с женой поговорить, и даже в кино пойти, - теперь же Катя не могла оторвать мужа от микроскопа даже самым испытанным за годы супружества способом: она как бы случайно являлась в белой полупрозрачной ночной рубашке, некоторое время что-то искала, - раньше этого было достаточно, чтобы Павел все посторонние дела бросил. Теперь она ложилась спать одна, с неприязнью бросая взоры на узкую полоску света под дверью мужниной комнаты. Павел по-прежнему ходил в школу на уроки, по магазинам с сумками и с Митькой, когда полагается, но все остальное время теперь отдавал рису. Только на исходе третьей недели каторжной работы по прочтению разрозненных и перемешанных текстов начинала складываться перед ним истинная история более чем стопятидесятилетнего бытия Дома Старших Романовых, хотя многое было еще неясно; все же знал Павел и весь текст завещания Федора Кузьмича, - не догадываясь о местонахождении подлинника, - знал, как на протяжении ста лет, с тридцатых годов прошлого века, оберегали жизнь, спокойствие и архивы Старших Романовых люди из знаменитого рода уральских промышленников Свибловых, сознательно пошедших на ссору с правящей династией из-за них: лишь безграничное богатство Дмитрия Свиблова, лишь почти суеверный трепет, который испытывал Св. Синод перед преосвященным Иннокентием, епископом Томским и Барнаульским, в миру Игнатием Свибловым, младшим братом Дмитрия, лишь боязнь правительства лишиться неограниченных европейских связей Григория Свиблова, младшего из трех братьев, дипломата,- не позволили династии узурпаторов решиться на физическое истребление истинного романовского корня, который, как знали владыки, сберегается где-то в России всесильными уральцами. Узнал Павел и то, что сам состоял со Свибловыми в родстве: четвертая дочь дипломата Григория, Елизавета, отдана была им замуж за прадеда Павла, Алексея Федоровича-Александровича. Знал о том, о чем не знала даже Софья при всех ее архивах,- о том, как последние бездетные Свибловы в страшные годы революции, рискуя жизнью и уже не имея сил прорваться в Европу, проводили на лед Финского залива рыдающую Анну с маленькой Александрой на руках,- их за бешеную цену брался увести в Финляндию какой-то чухонец,- а позже вернулись на Урал вместе со спасенным ими из рук пьяной матросни девятилетним мальчиком, истинным наследником престола, Федором, отцом Павла. Узнал Павел и о том, как отстал от поезда и пропал младший брат расстрелянного деда, Никита. Узнал, наконец, из каких-то странных записок, как бы даже и не отцовским резцом начертанных, вещи совсем неожиданные, к Романовым относящиеся лишь косвенно, но тем не менее крайне интересные и, кажется, очень важные. Все, что могло понадобиться в дальнейшем, Павел, плюнув на отцовскую трусость, хоть и вовсе не представляя, что это за "дальнейшее", переписывал круглым почерком на обыкновенную бумагу. И до жены ли ему сейчас было!
Вконец охолодавший в своих руинах Джеймс три вечера толокся на карнизе и ни разу не дождался, чтобы супруги Романовы провели вечер вместе. Но вот так летать и топтаться по темным карнизам на Восточной все же больше было нельзя: миссия должна быть выполнена, да и деньги были уже на исходе. От советских оставалось у разведчика неполных тринадцать рублей да проездной на автобус, на октябрь, подобранный где-то поздней ночью во время поисков финской бани. Джеймс решил, что утренняя прогулка Павла, видать, единственное время, когда есть надежда хоть как-то вступить с ним в контакт. Вариантов имелось несколько, все они исходили из первоначальной инструкции, поэтому Джеймс без колебаний выбрал вариант "спасатель". Джеймс узнал, в какой именно день Павел уходил в школу только к часу дня, дождался этого самого четверга, спер кое-что у соседей по руинам про запас,- спички, банку консервов,- и рано-рано был на Восточной, напротив Павлова дома.
В начале восьмого Павел, мурлыча свежую песню "Маэстро", вышел из подъезда и побрел по бровке тротуара - больше выгуливать Митьку было негде. Джеймс медленно пошел за ними по противоположной стороне, дожидаясь подходящего самосвала. Таковой не замедлил объявиться - грязный, груженный цементом, весь какой-то рассыпающийся на части. И тогда Джеймс ласково засвистел - в частотах, совершенно невнятных человеческому слуху, но приманчивых для слуха собачьего. Пес поднял голову, повел ушами, залаял и рванул что есть силы на проезжую часть. "Фу!" - крикнул Павел, но Митька уже оборвал поводок и со счастливым визгом завертелся волчком на дороге, не зная, куда бежать: серенада любви и тревоги оборвалась. Озверевший Павел все орал: "Фу! Ко мне! Фу!" - без малейшего результата, Митька сперва метался, потом застыл посреди мостовой, против собственной воли не возвращаясь к хозяину. Джеймс отметил мысленно: пес стоит правильно. А Павел все надрывался разными "фу" и "ко мне". А грузовик, рассыпая клубы цементной пыли, уже прямехонько летел на Митьку.
- Ну, я тя щас!.. - взвыл Павел и бросился за псом, прямо под машину. Митька прижал уши и завизжал. Павел, в каком-то метре от отчаянно тормозящего грузовика, попытался поймать пса, но тот не дался, мечась взад-вперед и почему-то счастливо воя, лебединую какую-то свою песнь собачью. А дальше все происходило уже не в десятые доли секунды, как раньше, а в сотые: Павел, глянув с мостовой, на которой растянулся, увидал буро-зеленую харю фыркающего самосвала (отчего эти машины на шести колесах, с фарами, как бы в пенсне, так похожи на евреев?), наезжающего на него, только два слова вспыхнули в его сознании - "НЕ НАДО!" - но потом, вместо того, чтобы услышать хруст собственных костей, увидел чью-то спину, затем странное, небритое, но красивое лицо, потом бок - с откинутой рукой, испытал толчок - и понял, что лежит уже на тротуаре, что кто-то пытается помочь ему сесть, а наглый кобель Митька визжит и лижет лицо.
Павел оклемывался медленно. С трудом понял он, что какой-то симпатичный, хорошо, но не совсем чистоплотно одетый, почти молодой еще человек, небритый и с легкой сединой, лупит что есть мочи его, Павла, по щекам. Он еще не чувствовал боли, но стресс есть стресс: отключившись от реальности, он разглядывал этого человека. Был этот человек ему приятен донельзя. И ясно было, что этот самый человек спас ему жизнь, откинув цементный самосвал к едреням, просто вытащив его, Павла, наследника, можно сказать, престола, прямо из-под колес.
- Я бы твою мать,- ясно, но еще очень тихо произнес Павел. Человек прекратил лупцевание и посмотрел ему в зрачки. Нет, определенно этот тип был Павлу симпатичен.
- Вот беда, беда... - словно эхо, отозвался человек, последний раз, уже очень скромно, хлопнув Павла по щеке. - Да ведь так... убиться можно!
- Это все... чихня! - отрезал Павел, попытался встать и снова шлепнулся на тротуар. Начинала собираться публика, притом знакомая, из дома Павла. Нужно было возможно скорее сматывать удочки. Павел собрал все свои хилые силы и встал. - Это все... чихня! - повторил он, вцепившись в мощное плечо спасителя. - Нет, каков подлец!
- Негодяй! - с чувством ухнул спаситель.
- Нет, каков! Не остановился!
- Слов не подобрать!
- Ох, выпить бы сейчас,- прошептал Павел, вовсе повисая на спасителе.
- Где уж! До одиннадцати часа три! - с чувством и в тон пропел спаситель, теперь уж совсем родной Павлу человек.
- Это мы... айн момент. Дай оклематься, погоди, пошли в эту... в магазин пошли! Рабочий есть знакомый, пальчики оближешь! Сардинами закусывать будем! неожиданно вдохновенно выпалил Павел и повлек новообретенного друга в сторону еще не открывшегося магазина на углу. Там и впрямь был у Павла знакомый, некоторый дядя Петя, точнее, Петр Вениаминович Петров. Магазин был большой, с винным отделом и всякими другими, так что иной раз там что-то и наличествовало. Не раз при малейших свободных деньгах бегал Павел туда, в подвал, к вечно нетрезвому Пете за мясом, за гречкой, то есть ядрицей, за ножками даже на холодец и за другими деликатесами, в свободной продаже уже давным-давно немыслимыми. В магазин зашли со служебного хода, потоптались среди ящиков, наконец, обнаружили Петю: несмотря на всего лишь восьмой час утра вдребадан пьяного, в халатике спецовочном, накинутом поверх лыжного костюма, тощего, дремлющего на ящиках. Чуть только Павел пнул его в колено, Петя воспрял:
- О! Виталий! Как раз ждал! - бодро объявил он, не слушая протестов Павла, что он не Виталий. - Индейки есть особенные! Венгерские... - Петя отвел глаза и продолжил на октаву ниже: - Но, друг Виталий, скрывать не стану! Суповые. Суповые индейки! Вот что! Ты сколько брать будешь? Две, три? Сардины есть особенные. Сарвар... санские. Были португальские, но их главный себе. А я что? Я как лучше! И мне, и вам. - Петя оглядел собеседников, никакой реакции не обнаружил и продолжил: - Еще маслины есть. Афганистанские. Тебе две банки, три? Утка есть... Нет, утки нет, это она вчера была... Сахара хошь?
- Нам бы, Петя, поллитру - я вот только что, можно сказать, чуть с жизнью не расстался,- мягко вставил Павел.
- Литру? Это мы враз, - произнес Петя.- Деньги давай.
Павел что-то сунул тощему магу и волшебнику, и тот надолго исчез. Посидели на ящиках с неожиданным спасителем, а тому ох как выпить хотелось, это-то Павел нутром чувствовал, пупом! Поговорили. О том о сем.
- Отличная у вас собака. Только вот уши длинноваты, совсем в английский тип клонят.
- А у него дедушка - кокер! - с гордостью, но еще в полном обалдении сообщил Павел. Снова появился Петя, таща при этом на горбу ящик с пакетами молока.
- Мой привет Валерию! - пророкотал Петя,- маслины есть афганистанские! Тебе две банки, три?