27654.fb2
— Да, с седой бородой, с большими усами, ну... как у Буденного, только совсем седыми... Лет ему шестьдесят или, может быть, чуточку больше...
Ганна Григорьевна горько рассмеялась.
— Шестидесяти лет или больше? — с упреком, почти с обидой за мужа повторила Баграмова. — Это не он! Моему мужу нет сорока.
— Не знаю. Ведь я сказал, что по виду, — смущенно оправдывался Бурнин. — Я не могу ничего утверждать. Я не знаю... Ведь там люди выглядят по-другому, совсем по-другому...
— Это не он! — оборвала Баграмова. — Постойте! Она вскочила, лихорадочно вытащила из кармана шубки черненький замшевый кошелек, судорожным движением отстегнула кнопку и высыпала на стол штук восемь истертых, помятых, облупленных фотографических карточек молодого человека в различной одежде, в разном возрасте и настроении. Видно было, что с этими карточками она никогда не расстается.
— Смотрите, похож? — спросила она.
Что было общего между этим мужчиной в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти лет и тем стариком, с которым Бурнин стоял тогда у окна лазарета?
— Боюсь сказать, Ганна Григорьевна. Лоб и брови похожи, а все остальное...
— А все остальное? Глаза?
— Глаза? Не знаю. Боюсь утверждать... Вот, кажется, нос...
— А о чем же вы с ним говорили? — как на допросе, строго и резко добивалась Баграмова.
— О лагерях, о режиме смерти и голода, о неизбежном разгроме фашизма, — вообще о войне, о побеге из плена... В то время ждали партизанского нападения на лагерь, освобождения пленных. Сговаривались и об этом. Помнится, он говорил, что в Москве у него осталась жена и, кажется, сын или дочка...
— Сын или дочка? Не вспомните? — нетерпеливо перебила Баграмова.
Бурнин постарался представить себе, как стояли они у окна, старался вспомнить все, о чем говорил тогда этот костлявый, высокий старик с растрепанной бородой.
— Сын... Кажется, Юрик...
— Юрик! — воскликнула женщина и расплакалась, положив на стол руки и уронив на них голову.
— Ганна Григорьевна, успокойтесь. Выпейте рюмочку водки за здоровье супруга. За то, чтобы он и дальше остался жив! — забормотал майор.
— А ну вас, Анатолий Корнилыч, с водкой, ей-богу! Пейте вы сами ее! — вмешалась Татьяна. — Ганна, выпейте крепкого чая.
— А меня он по имени не назвал? — подняв голову и вытирая по-детски глаза ладонями, виновато и мягко спросила Баграмова, потом безнадежно махнула рукой и улыбнулась. — Ничего-то, конечно, вы не запомнили...
— Ну, поймите же, Ганна Григорьевна, я же не ждал, что вас встречу, не знал, что удастся побег, останусь ли жив, и вообще... — оправдываясь, заговорил Бурнин. — А потом ведь, мой друг — Михаил, а Емельян Иванович, вы простите меня...
— Да, я понимаю, я понимаю, — сказала Баграмова, — я совершенно все понимаю.
— Емельян Иванович в отделении у Михаила в то время был санитаром...
— То есть как санитаром?! Простым санитаром?! — удивилась с обидой Ганна. — Что же он делал там — мыл полы... ну, и все...
— Видите, это вам трудно будет понять, — сказал Бурнин. — Да, простым санитаром, да, мыл полы и делал все прочее... Там ведь любят, и уважают, и ценят тех, кто умеет помочь и помогает больным. Я не хочу вас обманывать: кроме друзей у них есть и враги. Сила власти — в руках врагов, но друзей во много, во много раз больше... Не смирились люди. Там тоже идет борьба не на жизнь, а на смерть...
— Он был ранен? — перебила Баграмова.
— Вероятно. Емельян Иванович слегка хромает. Может быть, даже поэтому он не решился бежать...
— Вы извините, товарищ майор, Анатолий... — затруднилась Баграмова.
— Корнилыч, — подсказал Бурнин.
— Анатолий Корнилыч, если бы там, по ту сторону фронта, у вас тоже был кто-нибудь близкий, то вы бы нас с Таней поняли...
— У меня там тоже есть самый близкий мне человек. То есть не там, не в лагере, а в фашистских тылах...
— У вас, Анатолий Корнилыч? Жена? — с любопытством, не в лад всему разговору, вдруг оживилась Татьяна.
— Невеста, Татьяна Ильинична. Она в партизанском отряде, на очень страшной и трудной работе. Миша знает ее. В юности, в смоленских краях, знал... — Бурнин осекся и замолчал.
— Постойте, постойте... Как ее звать? Не Катя? — спросила Варакина.
Анатолий молча и удрученно кивнул.
— И вы ее не сумели оттуда с собой увести? Почему? Не решились?
— Не сумел. Идти через фронт — это очень трудное дело, — сказал Бурнин, избегая расспросов.
— Знаете что, Анатолий Корнилыч, — вдруг понимающе и дружелюбно сказала Баграмова, — вы расскажите нам обо всем, что там творится. Нам все, все интересно знать. Пусть даже и не о наших мужьях, а все вообще о тех условиях, если так можно сказать — об условиях жизни…
В это время Татьяна, которая рылась в каком-то бюваре, вынутом из письменного стола, положила перед майором давно знакомую фотографическую карточку. Это была Катя, Катя-девочка, наивная, ясная... Анатолий приблизил карточку к свету, под самый абажур настольной лампы, стремясь распознать в этом девичьем образе близкие и дорогие черты, едва сквозящие из цыплячьего пушка ранней юности, но это была не она, не та, которую он нес в сердце, кого он любил теперь.
— Похожа? — спросила Татьяна.
— Нет! Теперь она много лучше... Прекраснее,— поправился он. — Здесь, на карточке, девочка, а теперь это женщина, женщина сильная, смелая, злая. Это она меня вывела из-за проволоки и провела через фронт...
— Ах, во-от оно что! Значит, вам помогали извне... Понимаю, — сказала Татьяна.
— Нет, вы совсем не так меня поняли. Она была за пятьсот километров от лагеря, но все же вела... Однако ведь вам интересно не это. Постараюсь вам рассказать, что сумею. У меня еще времени часа полтора...
Бурнин простился с Татьяной и Ганной Григорьевной около часа ночи, когда ему было пора на вокзал, и вышел на улицу.
Погода смягчилась. По небу медленно плыли негустые облака, и сеял редкий снежок.
Стоял легкий мартовский морозец. Пустынная и немая лежала Москва, без просвета в окнах, без искры. Она сегодня была освещена полной мутной луной и потому довольно светла. Прохожих не было. У Бурнина оставалось достаточно времени, чтобы успеть дойти до поезда.
Такую — военную, напряженную и пустынную — ночную Москву Бурнин видел впервые.
По улице кое-где у ворот молчаливо стояли дежурные дворники. На перекрестках прохаживались такие же молчаливые милиционеры. Безмолвная улица Герцена в серебрящемся сумраке за легонькой дымкой снега показала ему консерваторию, университет, ночную картину Кремля...
Изредка в лунном полусвете Бурнина обгоняли мчавшиеся без освещения грузовые автомобили, почти скрытые за высокими сугробами снега, лежавшими вдоль тротуаров. Подобные горы снега Бурнин видел раньше только в провинции. Обычно Москва всегда успевала свой снег убирать, не допуская скопления «горных хребтов» вдоль улиц. С вечера пурга нанесла слой снега на тротуары, и ноги ступали мягко по пушистому, по-мартовски несколько влажному ковру.