27654.fb2
— Ты придумал?
— Вместе с ребятами. Будет висеть во всех секциях, и по рабочему лагерю, и в лазарете, и в деревянных бараках — повсюду.
— Хорошо, Иван, — сказал Баграмов и только тут рассмотрел, что листовка была не написана, а отпечатана.— Где же ты шрифт взял, печатник Ваня?
— Из картона вырезал, наклеил, в чернила чуть-чуть глицерина, а валик — бутылка. Много не напечатать, а этих маленьких сняли сто штук, чтобы всюду хватило.
«Да, и в других лагерях, вероятно — по всей Германии, такие вот Иваны поднимают свои голоса, чтобы как можно теснее сблизить советских людей! — думал в ту ночь Баграмов. — Конечно, нужны и листовки и книжечки, но это еще не действие, а преддверие действия. Чтобы возникла возможность действия, все-таки нужно слагать настоящую организацию... Может быть, там, в рабочих бараках, найдутся люди, которые тоже об этом думали. Люди, которые затевают торжественное собрание, не могут не продумывать этого...»
В утро дня Красной Армии листовка, передаваемая из рук в руки по всем баракам, взволновала всех.
— С праздником, Емельян Иваныч! Вы не зайдете сегодня к нам, в барак санитаров? У нас кое-что намечается вечером, — обратился Кострикин.
— Я обещал быть в другом месте, — сказал Баграмов.
— Емельян Иваныч, есть одно предложение на вечер. Вы со мной не пройдетесь? — спросил аптекарь.
— Нет, Юра, я занят.
— Жалко. В бараке сапожников собираются провести концерт, — сказал Юрка.
«Все, все шевелятся! — подумалось Емельяну. — От страшного шока пленения начали оправляться... Ведь здесь не легче живется, чем в Белоруссии, в прошлом году! А все оживают! Вот что значит весть о победе!»
Чтобы пробраться в рабочий лагерь, Баграмову с Иваном нужно было подкараулить момент, когда прожекторный луч скользнет с «лагерштрассе» — с магистрали, разделяющей блоки, — оставив ее в темноте. Они ждали этого мига, притаившись у барака комендатуру. Вдруг по какой-то команде погасли огни разом на всех вышках. Полная темнота охватила лагерь.
— Скорей! — шепнул Балашов.
Они бесшумно пересекли магистраль и, вбежав по заранее намеченному маршруту в другой блок, тотчас прижались к первому же бараку, ожидая, что снова вспыхнут прожекторы. Но темнота не рассеялась.
— Что это значит? — шепнул Баграмов.
— Значит, погода благоприятствует, Емельян Иваныч. Пошли! — позвал Балашов.
Они взялись за руки, и Иван торопливо повел Баграмова по невидимой в наступившем мраке, но уже известной ему тропинке, к дыре в проволочной ограде, которая разделяла блоки.
Когда они пересекали второй блок, за внешней оградой лагеря раздались голоса патруля, повизгивание овчарок.
— Не готовят ли они налет на собрание? — шепотом высказал опасение Баграмов.
— А зачем для этого свет гасить? Может, просто на электрической станции что-нибудь, — возразил Балашов.
— И полиции нет на постах возле блоков, — заметил Баграмов.
Голоса солдат удалились, но темнота по-прежнему окутывала весь лагерь. Даже в стороне гауптлагеря, где жили немцы, не было видно ни искры.
Не найдя дыры между блоками, на этот раз они просто подлезли на животах под проволоку по снегу и наконец добрались до назначенной секции.
Балашов постучался, шепнул пароль в темноту, которая дохнула на них спертым, душным воздухом от множества тесно набившихся людей.
Темно было только в тамбуре. Само помещение секции в разных местах освещалось карбидными лампами. Перед двумя сотнями слушателей уже говорил оратор. Вопреки ожиданию Баграмова, это был не Кумов, а какой-то новый для него человек, с невзрачной седоватой бородкой, одетый в потертый рабочий ватник. Единственное, что в его лице привлекало внимание, — это горячие, молодые глаза.
Доклад подходил, должно быть, к концу. Явно привычный к устным беседам, оратор рассказывал о значении Красной Армии как борца против порабощения одних народов другими, за дружбу и равенство всех.
Лицо докладчика было освещено лампами, лица же слушателей, которые расположились возле стола на скамьях, стояли в проходах и свесились с верхних ярусов нар, постепенно терялись в сумраке, и от этого их казалось еще больше.
— ...Мы с вами сами, товарищи, испытываем судьбу угнетенной, презираемой и истребляемой расы. Мы с вами сейчас в положении бесправных американских негров, в положении евреев, в положении индийцев, малайцев. Мы знаем теперь на себе, что такое расовое господство «культурного» Запада. И когда мы, советские люди, бойцы Красной Армии, слышим в своей среде слова национального высокомерия, видим оскорбительное пренебрежение к какой-нибудь народности, — убежденно и горячо говорил докладчик, — то так и знайте, что это гитлеровская агитация проникла в нашу среду, это фашисты сумели вбить в чью-то дурную башку свой расистский клин! Человек, который поддался этой пакости, уже не ленинец, не коммунист, не наш человек, не советский! Кого сегодня начала разъедать фашистская гниль хоть в одном мизинце, тот завтра сгниет до самого сердца. Есть тому много примеров. Так и бывает... Но надо уметь разбираться, кто попал в эти сети по глупости, по темноте, а кто потому, что в его буржуазной поганой душонке фашистский гнойник нашел подходящую почву...
— Слыхал, Калина?! — значительно перебил докладчика чей-то голос из темного угла секции.
— Да я же, товарищи, давно уже осознал! Еще после прошлой беседы. Ведь я никого не теснил, а только всего сомневался! — с верхних нар, оправдываясь, отозвался Калина.
Баграмов заметил, как при этих коротких репликах в глазах докладчика искорками сверкнула удовлетворенная усмешка.
— ...И вот именно потому, товарищи, что в Советском Союзе подлецов шовинистов карает закон, мы победим, — не смущаясь возгласами слушателей, продолжал оратор, — мы победим потому, что наша идея и наша сила — равенство и дружба всех племен и народов! За Сталинградской победой идут победы Ленинградская, Смоленская, Ростовская, Киевская... Придут и другие победы!
«Как изменился, как поднялся дух! — слушая, думал Баграмов. — Разве год назад мыслимо было собрать столько людей и говорить с ними так открыто! Попробуй тут сунься предатель! Мигом задушат...»
И, как бы откликаясь на мысли Баграмова, оратор говорил в это время:
— Почему же я к вам выхожу сегодня открыто? Кто защищает меня от доносчиков и полиции? Вы, товарищи! Ваше гражданское и красноармейское достоинство, ваше единство защищает советского человека. Советские люди везде и всегда остаются самими собой! Боец Красной Армии остается ее бойцом!
В разных углах секции всплеснулись аплодисменты и вдруг охватили всех.
— Тише! Скаженные! Тихо! — остановил властный голос от двери.
Емельян оглянулся. Он увидал позади себя знакомые лица Шабли, аптекаря Сашенина, приятеля Балашова Трудникова, который что-то шептал на ухо своему соседу.
— Нас разошлют по разным командам, товарищи. Но мы будем хранить везде то же единство. Куда бы нас ни загнали — на железную дорогу, на завод, в шахту, — всегда и везде надо помнить о том, что мы бойцы, командиры и политработники Красной Армии. Мы в плену, но не демобилизованы. Красная Армия бьется. Сегодня ей двадцать пять лет, и она побеждает фашизм. Она победит! Да здравствует...
Последние слова докладчика потонули в общем пении «Интернационала».
До слуха Баграмова долетали, кроме русских, татарские и украинские слова этого великого гимна, но напев сливал их воедино. Сейчас, в эту минуту, он звучал, наверное, во фронтовых блиндажах, в окопах, в заводских цехах, в клубах, в казармах. Тот самый гимн, который двадцать пять лет назад отметил первую победу Красной Армии...
Это есть наш последний, и решительный бой...
Баграмов взглянул на Балашова. Иван весь светился суровой торжественностью. То же выражение было на лицах всех окружающих.
Плен состарил людей, придавил их, они опустились. В отерханном, замызганном обмундировании, истощенные, постоянно голодные — они ли были сейчас в этом сумрачном помещении?! Нет! Емельян увидал свежие, молодые глаза сильных людей, готовых к борьбе, и как смело и громко звучали их голоса!
Горячий взгляд и сверкнувшие в улыбке крупные белые зубы человека, который только что выступал перед слушателями, Баграмов внезапно увидел рядом с собой.
— Муравьев, — назвал себя оратор.