Предчувствия Марш не обманули — она проснулась с красными отметинами от очков и затекшей шеей. И пробуждение нельзя было назвать приятным — первым, что она увидела, было ее собственное лицо, уставившееся на нее серыми глазами, подсвеченными голубым сигналом автосохранения.
— Гадость какая, — с отвращением пробормотала она, стягивая очки.
Нужно взять в привычку выходить из конвента перед сном.
В общей ванной висел плотный пар, пропахший апельсиновым концентратом — почти все соседи успели проснуться, принять душ и оставить на белом кафельном полу неопрятные мыльные лужи, которые еще не вытерли сердитые зеленые лаборы-уборщики.
Несколько кабинок были заняты. Из одной доносился неритмичный переливчатый вой, и Марш с тоской поняла, что головная боль усиливается на высоких нотах. Она искренне понадеялась, что человек за матовым пластиком бьется в агонии и так пытается позвать на помощь.
В первой же свободной кабинке было сыро, а на кафеле виднелись чьи-то разноцветные волосы. Марш иногда думала, ненавидела ли бы она людей хоть немного меньше, если бы у нее была личная ванна, как старых домах. Этим утром она была готова поверить, что очень любила бы людей, будь у нее личная ванна.
Наконец она нашла чистую кабинку, приветливо подмигивающую серебристыми распылителями. Несколько минут стояла, растирая по лицу водяной туман с резкой отдушкой — Марш знала, что чем больше в воде ароматизатора, тем хуже она очищена, и в этот раз фильтр явно забился больше нормы.
Вернувшись в комнату она долго разглядывала лицо в зеркале. Наверное, повязку все-таки стоило снимать, хотя производитель обещал, что в ней можно мыться и спать. А еще обещали, что не будет искажений.
Марш, усмехнувшись, выдвинула встроенную панель, достала одну из плоских черных банок и широкую кисть.
Она собиралась ехать в Старый Город, а врачи не советовали выезжать из кварталов без защитной краски. Говорили, что там слишком много пыльцы, пыли, неэкранируемого солнечного света. Вообще-то можно было носить маски, но Марш не хотела — пугать людей белым лицом с синим пятном повязки было куда веселее, чем весь день потеть в дерьмовом пластике и с трудом втягивать воздух из переносных фильтров. Лучше краска и респиратор.
Старый город Марш любила, несмотря на то, что лишила его трех домов. На лекции по истории Младшего Эддаберга в общем образовательном блоке отводилось всего несколько занятий в год, но Марш прекрасно поняла все, чего не сказали лекторы.
Раньше дома были дороги в обслуживании, ненадежны и требовали множества дорогостоящих модификаций — окон, да не простых, а разной формы, с хорошими видами, широкими подоконниками. Балконов, тоже обязательно разнообразной формы. Эстетичных фасадов, украшенных подъездов, ухоженных дворов. Все это трескалось, откалывалось, ржавело и ветшало, а из окон сквозило. Стекла еще бились, говорят, и это с некоторых пор Марш особенно веселило.
А нужны балконы и ухоженные дворы были, чтобы люди не сходили с ума. Потом архитекторы наконец-то додумались, как построить систему вентиляции так, чтобы окна стали не нужны, и как построить устойчивое здание такого размера, чтобы в него вмещался небольшой город. Конечно, ради устойчивости пришлось пожертвовать даже большей частью перемычек, и жилые кварталы стали просто белоснежными параллелепипедами, зато жилье там было дешево и реже требовало ремонта. Только фильтры в вентиляционной системе надо было постоянно менять.
И теперь Старый Город раскинулся вокруг жилых кварталов, которые не видели его слепыми белыми стенами. А Марш видела.
Аби каждый день пытался зачитывать ей официальную рассылку. Там обязательно говорилось, что Старый Город нужно снести окончательно, и что культурной ценности дома не представляют, а денег на реставрацию ни у кого нет. Изо для в день, вот уже лет семь Марш шикала на Аби, чтобы заткнулся, а Старый Город так и стоял. Зарастал высокой живой травой, в которой каждую весну распускались крошечные красные цветы, первые этажи домов укрывал мох, а верхние — вьюнки. Зеленые нити проникали в трещины и сердито расталкивали потемневший камень и бетон, постепенно поглощая и переваривая дома, мостовые и дороги.
А зимой зелень тускнела, и обнажался бурый камень в черных узорах трещин.
Но Марш ездила сюда не для того, чтобы любоваться стенами.
…
Аэробус прибыл на платформу через полчаса. Марш сидела на самом краю платформы и курила, щурясь на проносящиеся внизу огни.
— Репорт за демонстрацию несовершеннолетним пагубных привычек, — просипел Аби.
Хоть бы раз утра доброго пожелал. Марш, не оборачиваясь, подняла руку и показала людям у себя за спиной разведенные указательный и средний пальцы.
— Репорт за оскорбление, репорт за оскорбление, репорт за…
— Сколько? — мрачно спросила она, морщась от настойчивого бормотания.
Как жаль, что Аби нельзя заткнуть. Человек должен все выслушать, всех недовольных пересчитать.
«Интересно, что Аби сказал Леопольду? — вдруг подумала она. — Он же получил один крупный штраф. Официальный, наверное…»
— … за оскорбление. Ваш рейтинг понижен на четыре позиции.
— Всего-то? — хмыкнула она. — Как бы я начала день без порции общественного неодобрения.
Вдалеке тяжело загудел аэробус. Марш нехотя встала с платформы и отошла за линию — не хотелось попасть в трубу. Если уж она решит умирать — найдет способ получше, чем быть размазанной по разноцветной летающей железке.
Аэробус снижался медленно. Огромный и неуклюжий, с круглыми боками и злым острым носом, он навис над платформой мерцающим датчиками днищем, снижаясь так медленно, что Марш начала сомневаться, что вообще хочет куда-то ехать. Наконец, с шорохом выехал трап, зацепившись за приветственно выдвинувшиеся пазы. Люди на платформе не двигались. Раздался едва слышный треск, и по бокам трапа сгустились темные поля, которые должны были не дать пассажирам упасть и успокоить тех, кому было страшно идти по доске над разноцветной пустотой. Марш считала, что поля можно было смело делать прозрачными — люди бросились в переполненный аэробус так, как будто их эвакуировали из-под обстрела.
Она позволила толпе подхватить себя и втолкнуть на нижнюю палубу. Марш тут же вильнула в сторону и села на ближайшее свободное кресло — никто не хотел садиться на нижней палубе, еще и у входа, но именно там обычно и было единственное свободное место в давке. Пока остальные надеялись пробиться наверх, Марш успевала удобно устроиться внизу.
Дверь с шорохом закрылась. Тонированные борта аэробуса были прозрачными внутри, и Марш смотрела на людей, оставшихся на платформе. На медленно вползающие трапы и на то, как платформа, наконец, уменьшается, и люди уменьшаются, и только башни остаются огромными, белыми и несправедливо уродливыми.
Женщина рядом заерзала и что-то забормотала, но Марш не оборачивалась. Терпеть не могла разглядывать соседей.
Аэробус набирал высоту. Палубу заливало нарастающее гудение, а днище дребезжало и тряслось, как будто вот-вот распадется на пластины, разбросав людей по трубе. Неудивительно, что все первым делом щемились на верхние палубы.
Ее соседка зачем-то начала пробираться к выходу. Марш почувствовала, как начинает дергаться глаз, и это было вдвойне обидно, потому что глаза, который бы не дергался, у нее не было.
Отвлечь себя мрачной шуткой не получилось — на сидение рядом снова кто-то сел. Марш надеялась, что ее заденут и не извинятся. Тогда можно будет отправить на соседа репорт за какое-нибудь травмирующее вторжение в личное пространство, а то и на непреднамеренное физическое насилие, если вдруг ей наступят на ногу.
— Вы летите в Старый Город? — спросил ее сосед. Громко, чтобы перекричать гул.
Голос был мужской. Этот человек поменялся с женщиной местами — значит, собирался донимать ее разговорами. Это было очень обидно.
Она не стала отвечать. И оборачиваться. Вроде правила, по которому нужно разговаривать с каждым мудаком, который решит рядом с тобой рот раскрыть, пока не ввели.
А если ввели — ну так она может и с еще одной позицией рейтинга расстаться.
— Вот по глазам вижу, что летите, — продолжал он.
— Думаешь, это смешно? — мрачно спросила Марш, все-таки обернувшись.
Рядом сидел парень в темном немарком комбинезоне. Парень был отвратительно жизнерадостный, полный, с ясными голубыми глазами. Его лицо, так же как ее, было покрыто жирной белой краской. Только он зачем-то нарисовал еще голубые линии на щеках.
— Простите, я… — он трагически заломил белые брови.
— Ты видел в отражении, что повязка светится, — перебила Марш. — Так что завали хайло, или я отправлю репорт за оскорбление чувств людей с ограниченными возможностями.
— За травмирующий акцент на объективном физическом изъяне штраф будет больше, — подсказал он.
— Аве Аби. Жалоба на травмирующий акцент на объективном физическом изъяне.
— Аве Аби. Репорт за оскорбление.
— Репорт за оскорбление. Ваш рейтинг понижен на треть позиции, — скрипнул Аби.
— Это за «хайло»? — равнодушно поинтересовалась Марш. — Ну молодец, меня оштрафовали на треть позиции.
— А меня — на две, — улыбнулся парень. — Нетерпимым быть дороже, чем хамить.
Его зубы были желтее, чем краска на лице, и Марш очень хотела, чтобы он закрыл рот и больше его не открывал.
— Я рада.
— Я тебя знаю, — заявил он.
Марш отвернулась. Там, внизу, тянулась бесконечная белая крыша четвертого квартала, разрисованная и исписанная. Сверху все рисунки и слова казались просто хаосом цветных пятен. Ночью это хотя бы красиво светится.
— Я тебя знаю, — повторил он.
— Молодец.
— Ты собираешь на свалках и разборках провода и аккумуляторы. Зачем?
— Делаю дома электрических зверушек для соседских детишек. Очень меня любят соседские детишки, как увидят в коридоре — сразу бегут, кричат «Тетя Арто, тетя Арто, чего нам принесла?» — бесцветно ответила она. — Что тебе надо от меня?
— Разборку закрыли, — сообщил он. — Меня зовут Бэлфоер. Бэл.
Марш почувствовала, как сердце пропустило удар. Даже манжета предупредительно сжалась.
Разборкой называли огромную свалку, куда свозили неликвидную технику со всего Младшего Эддаберга. Там можно было найти можно было найти все, что угодно — от старого боевого лабора еще с легальных Стравок, до почти рабочего настенного экрана. Но желающих копаться в мусоре находилось немного — у Старого Города была плохая репутация. Слишком много солнца для городских жителей, и слишком много тех, кто умел обходить ограничения Аби. К тому же техника была дешевой, а значит, не было смысла собирать что-то дома.
Но для Марш-то смысл был. В своем квартале не купишь запал, горючее и пусковое устройство. Даже расходников для четвертого паучка не найдешь.
— Что значит «закрыли»? — Марш отвернулась от крыши пятого квартала.
Там, в вихре кислотных росчерков виднелось огромное, лазурно-синее «Отсоси!»
— Значит, что кто-то стукнул, что кто-то таскает расходники с разборки, — безжалостно ответил Бэл. — Для подрывной деятельности, — хохотнул он, только глаза его вовсе не смеялись. — Ну ты понимаешь.
— Нет.
Он не мог знать, зачем Марш ходит на разборку. Она была не единственной на шесть кварталов Младшего Эддаберга любительницей старья, а расходники, которые она забирала, одинаково годились и для взрывчатки, и для электрических зверушек на подарки соседским детишкам. Она за этим следила.
— Какие-то энтузиасты, — заговорщицки зашептал Бэл, наклонившись к ней, — из потрошков боевых лаборов со Стравок собирают хлопушки и фейеверки. Закладывают потом на пустырях, где совсем-совсем нет домов и поджигают. Красиво, конфетти во все стороны, искорки разноцветные. Небось детишки радуются.
— Надо же.
— И вот недавно на разборку пришли карабинеры. Подошли к другу моему, Фреду, значит, по головке погладили, леденец ему вручили — даже не синтезированный, представляешь! — и спрашивают, кто это хлопушки для детишек собирает? А Фред им отвечает — ну почем же я знаю, господа карабинеры, я тут никому не мешаю, всякое починяю, даже не знаю, что это за штука, а все равно починяю. И леденец грызет, да так, что зубы сыплются.
Марш слушала молча. Гладила кончиком пальца ребристый шов на рукаве, рядом с манжетой. Что-то слишком часто она стала к ней тянуться.
— А карабинеры посмеялись, они ребята вообще душевные, — беззаботно продолжал Бэл. — По спине его похлопали, по роже похлопали, и даже по яйцам пару раз попали, вот такие дружелюбные. И ушли. И сказали, что кто будет теперь барахло с разборки таскать — должен зайти в ближайшую часть и все зарегистрировать. И поделки показать не позже чем через неделю.
— Бедные детишки моих соседей, — мрачно ответила Марш. — Что же, значит я просто прогуляюсь по улицам, поразглядываю лепнину, сделаю пару записей и поеду домой.
— Жалко детишек-то, — улыбнулся Бэл. — Как они без зверушек?
— Как-нибудь, — она уже не могла сдерживать раздражения. — Или ты хочешь со мной запасами поделиться?
Она никак не могла понять, чего Бэлу надо — не то подозревает ее, не то открыто обвиняет, а может, преследует какие-то другие цели. Но цели уж точно мутные, и лучше бы он эти цели держал от нее подальше.
— А ты за зверушками наблюдать любишь? — продолжал мурлыкать он.
Марш не любила. Она не любила зверушек, детишек, Бэла, аэробус и с трудом вспоминала, что вообще вызывало у нее теплые чувства. Повязка опять начала блюрить картинку, и от этого Бэл стал еще противнее.
Но ведь он спрашивал не для того, чтобы действительно показать ей зверушек.
— Допустим.
— А когда зверушки дерутся — расстраиваешься?
— Нет.
— Там, в Старом Городе, ну знаешь, за платформой, есть гнездо полевых мышек, — добродушно говорил Бэл. — Я им ношу иногда сыр. Мышки очень любят сыр.
— Допустим.
— Есть штраф за то, что человек — хреновый собеседник? — расстроенно воскликнул Бэл.
— Радуйся, что нет штрафа за то, что человек — навязчивый гондон, иначе ты бы уже сдох, — не выдержала Марш.
Он ничего не говорил по делу, только многозначительно шевелил перемазанными краской бровями и сыпал идиотскими метафорами про леденцы и мышек. Она всерьез жалела, что карабинеры дружески похлопали по спине друга Бэла, а не его самого.
Насмешка в голубых глазах Бэла стала ядовитой.
— Мышки в норках все время дерутся. Иногда приходят мышки из соседних норок. Они тоже любят сыр. Если мышки из соседних норок побеждают — моим сыра не достается. А из шкурок мертвых мышек, говорят, получаются милые зверушки, которые нравятся детям.
— Ах вот как, — улыбнулась Марш.
И расслабилась. Убрала руку от манжеты, откинулась на спинку сидения и прикоснулась кончиками пальцев к вибрирующему ледяному борту аэробуса.
Бэл не подозревал ее в поджогах, а если и подозревал — ему было плевать. Бэл был зазывалой с подпольных Стравок.
Вообще-то это было нелегальное развлечение, как и большинство развлечений, которые люди находили в Старом Городе. Но она давно не слышала отчетов об облавах и закрытии полигонов — скорее всего, Стравки давно были признаны безопасным нелегальным развлечением. На грани социальной приемлемости.
На самих Стравках она была всего несколько раз, и только на тех, которые действительно были безопасны — ей вовсе не хотелось ради зрелища расстаться с излишками рейтинга.
Если где-то есть свалка, на которой ржавеют неутилизованные боевые лаборы, то уж конечно найдутся умельцы, которые захотят их починить. Направлять их против людей было нельзя — оператора мгновенно насмерть забросали бы репортами. Но между собой их стравливать никто не запрещал.
— Я плохо… умею управлять мышками, — спокойно сообщила она Бэлу, жестами изобразив управление лабором через перчатки. — И у меня мало денег. Но меня интересуют шкурки… раз уж на разборку теперь нельзя.
Вообще-то Марш сомневалась, что разборка действительно хорошо охраняется. Свалка была огромной, карабинеров было не так много — зачем они, если большинство споров решает Аби и все стараются быть милыми, чтобы не нарвать на штраф?
Но ее тревожили дроны, которые точно запустили, и необходимость регистрировать расходники. Это создавало проблемы — раньше она спокойно возвращалась в город с полной сумкой железа, собирала заготовки дома и дорабатывала на месте.
Что ее поймают на месте закладки Марш не боялась — прелесть ее плана была в том, что после взрыва трех заброшенных домов начнут охранять подходящие заброшенные дома. Она даже попросила Аби рассчитать, где вероятнее всего произойдет следующий пожар, и он выдал замечательные результаты. Наверняка такие же результаты он выдал и карабинерам, и Рихарду, и любому, кто задался бы вопросом, какое здание взорвут следующим.
Только вот Марш больше не собиралась взрывать заброшенные дома.
Но чтобы взорвать Тот Самый не-заброшенный не-дом ей нужно было попасть на разборку. И найти хотя бы пару аккумуляторов — вязкая синяя дрянь, которой их заправляли, прекрасно горела, если немного доработать.
Марш пыталась синтезировать взрывчатку проверенными методами — из жидкости для чистки панелей, из смазки для бытовых лаборов, но результат выходил непредсказуемым. Иногда все ограничивалось хлопком и сгоревшими платами, а как-то раз сработала только одна установка, зато пустырь, где она проводила испытания, заволокло таким едким черным дымом, что она едва успела отбежать на безопасное расстояние, чтобы не потерять сознание прямо там. В тот раз она впервые порадовалась повязке — она закрыла ладонью глаз, чтобы не потерять и его, и без повязки ей пришлось бы или рисковать, или бежать вслепую.
— Что, и крестиком не умеешь? — удивился Бэл. — Все девчонки умеют крестиком.
— Крестиком умею, — нехотя призналась Марш. — А у вас что, настолько древние… мышки?
— Новых быстро разбирают, — виновато признался Бэл. — Ну что, сходишь? У нас любительская э-э-э… раздача сыра. Все друг друга знают, скучно. Я обещал кого-нибудь нового привести.
— Ага. Очень хорошо. А мертвых мышек можно будет забрать?
— Что, целиком?
Марш пожала плечами. После Стравки лабора все равно нужно было ремонтировать, если она снимет аккумуляторы и несколько плат — хуже не станет.
— Ну, целая мышка мне ни к чему, — заверила она. — Заберу усы, кишки там, может кусок хвоста, а остальное вам оставлю.
— Лады, — легко согласился Бэл. — О, а что это у тебя за штука под краской проползла? Саламандра? Любишь огоньки?
— Крокодил, — серьезно сказала Марш. — Люблю жрать людей.
И слабо улыбнулась.
Может, Бэл не такой уж и мерзкий.
…
На платформу они вышли вместе. Марш быстро застегнула респиратор и надела защитный монокль, чтобы пыльца, пыль и солнце не попадали в глаз. На самом деле она сомневалась, что пыльца и солнце так опасны для людей, но так говорили врачи, а врачам она верила чуть больше, чем всем остальным.
Бэл все пытался справиться с застежкой очков, стоя за линией, отделяющей край платформы. Марш все казалось, что он вот-вот рухнет, и эта мысль была вос-хи-тель-на.
Он ее тревожил. Такой полненький, голубоглазый и неуклюжий, словно всем своим видом показывал, какой он славный парень, и не надо его бояться, и в подвалы на Стравки с ним можно ходить, и вообще Бэл дружелюбный и угодливый. А может, у него полные карманы несинтезированных леденцов.
— Пошли что ли? — весело сказал он, наконец справившись с очками. — Тебя как звать-то? Тетей Арто?
— Марш.
— Это тебя правда так зовут?
— Нет, правда — тетей Арто.
За платформой начинался Город, который можно было бы звать Старым Эддабергом, но в Старшем, говорили, есть район с таким названием. Марш, как и все остальные, даже не представляла, что там может быть. Какие-то другие дома? Отреставрированные развалины? Может что-то вроде того, что она видела на слайдах — с белыми мраморными колоннами и мозаичными полами?
Мозаика и в Старой Городе была. Прямо у разборки, под ржавым каркасом от стеклянного купола бывшего фонтана. Иногда внутри что-то замыкало, и фонтан выбрасывал облако золотистой пыли. Пыль ложилась на мозаику, словно туман. Кажется, это было солнце — иногда Марш сметала пыль, опавшие листья и сухую траву с холодных пластинок и долго рассматривала извивающиеся лучи. Очень хотела забрать одну из пластинок для полки, но у нее не поднималась рука испортить узор.
Здесь можно было найти много красивого. Необычную решетку, лепнину над дверью. Витраж с остатками стекол, витые перила, дверную ручку. Но сейчас Марш не за чудесами прошлой жизни пришла. Она считала темные покосившиеся дома, смотрела на сухую траву под ногами, прислушивалась к песне электробашен и запоминала дорогу.
Из травы прямо Марш под ноги выполз осоловелый земляной краб, вяло загребающий воздух серыми клешнями. Она остановилась кончиками пальцев подняла его за панцирь. Не удержалась, стянула перчатку и дотронулась до темного пятна, похожего на глаз.
Панцирь был прохладный и гладкий. Как у фарфоровой черепашки.
— Цапнет тебя за палец — будешь знать! — весело сказал Бэл.
Над их головами с гудением пролетел синий карабинерский дрон. Марш, нахмурившись, спустила краба в траву и натянула перчатку. Краб разъяренно блестел зелеными фасеточными глазами, а панцирь почти слился с сухой травой. Будто бусинки кто-то выбросил.
— Этих много здесь летает? — спросила она, указывая на небо.
— Видела на записях мух на трупе?
— Ну.
— Над разборкой последние пару дней столько было. Сейчас поменьше, конечно.
Марш мысленно обругала себя так, как не ругала людей в аэробусе.
Она сказала сделать эту несчастную надпись про сенатора Кьера только потому что хорошо понимала, что просто горящими развалюхами ей внимания не привлечь.
Привлекла. Но кто бы мог подумать, что сенатора Кьера кто-то воспринимает серьезнее, чем развалюху на пустыре!
— А чего это конфетти всех так интересуют?
— У сенатора Кьера новый проект, — помрачнев, сказал Бэл. — Он выступает за открытие каналов Среднего Эддаберга. Говорит, что система Аби нуждается в корректировках, и что ничего не случится, если люди будут пользоваться контентом классом повыше.
— Люди что, стали слишком много шляться по улицам?
Бэл развел руками. Видимо, Марш со своими черепашками правда пропустила что-то важное — желающих смотреть на белые башни и развалины вдруг стало больше.
— И что, карабинеры против того, чтобы люди смотрели порнуху классом повыше и котов в конвентах посимпатичнее? — неприязненно спросила она.
— Ты была в Среднем Эддаберге?
— Нет.
— А хочешь?
— Нет.
— А почему?
Бэл остановился. Засунул руки в карманы комбинезона и задрал голову. Веселое зимнее солнце освещало его белое лицо и голубые щеки, а глаз Марш не видела под очками.
— Я понимаю, к чему ты клонишь, но это полная херня — люди все равно придумают себе Средний Эддаберг. И Старший Эддаберг. И будут хотеть в тот, воображаемый город. Я уверена, что Средний Эддаберг мало отличается от Младшего, но кто-то ведь верит в другое. И не лучше ли показать, как есть?
— Это твой Средний Эддаберг мало отличается от Младшего, — вздохнул Бэл. — А Старший ни один из нас вообразить не может, и все равно у каждого в голове есть свой Старший Эддаберг. А вот посмотришь настоящий Средний Эддаберг — и сразу туда захочешь, а там и в Старший.
Марш не смотрела на его лицо. Она смотрела ему под ноги, где еще один краб деловито дергал клешней шнурок его ботинка, словно тоже хотел что-то сказать.
Она не хотела в Средний Эддаберг. И в Старший. Она хотела в свой конвент, сказать там самой себе, что это она во всем виновата.
Дальше они шли молча. Марш думала, не поджечь ли еще четвертый дом и не написать ли на стене что-нибудь, что уведет следы.
Нет, не годилось — разборку закрыли, скоро последний выпуск Рихарда Гершелла. У нее не было времени исправлять свои глупости.
Старый Город замер в дружелюбном зимнем безмолвии. Марш замечала в траве зеленые глаза крабов и черные спинки норных зверьков, деловито шуршащих спящими стеблями. Пустые окна домов смотрели на нее с укором, но Марш не собиралась поддаваться сентиментальности и чувствовать себя виноватой перед домиками.
Бэл остановился. Показал на ржавую решетку у крыльца.
— Туда? — не поверила Марш. — Вы бы еще веток сверху…
Она осеклась. Разве она не делала так же? Пользовалась записными книжками и слитой из древних аккумуляторов химией для горючего. Старые способы, настоящие вещи. Настоящие решетки.
Бэл отодвинул решетку. Раздался протяжный визг ржавого железа, но Марш расслышала и другой звук — шорох автоматической крышки.
Люк открылся прямо у нее под ногами.
— Залезай, там ступеньки, — поторопил ее Бэл.
Она пожала плечами. Пусть будут ступеньки.
Никаких ступенек, конечно, там не оказалось, только железные скобы, вбитые в крошащийся бетон. Марш не стала испытывать судьбу и, спустившись достаточно низко, просто разжала руки.
Бетон шершаво оцарапал перчатки, земляной пол упруго толкнулся в подошвы ботинок, и пришлось схватиться за стену, чтобы устоять на ногах, но зато она прыгнула сама, а не упала.
От таких решений и были все ее проблемы, но Марш предпочитала об этом не думать.
Пока она отряхивалась, сверху раздался звон металла и короткое ругательство. Марш успела присесть за мгновение до того, как вырванная скоба пролетела у нее над головой.
— Надо крепче вбивать скобы или меньше жрать, — сообщила она тяжело спускающемуся Бэлу.
— Хера бы ты понимала, полные мужчины имеют коэффициент социальной привлекательности на пять процентов выше, — пропыхтел он, сползая по последним скобам. — У меня вот шестьдесят строчек, потому что у меня щеки правильной степени пухлявости и я хорошо шучу. А какой у тебя коэффициент социальной привлекательности?
— Отрицательный.
Бэл коротко хохотнул, и Марш с отвращением отвернулась.
Она не шутила.
Темный и короткий коридор упирался в старую механическую дверь. Дверь выглядела так, будто останется единственным, что останется стоять даже после бомбежки. Но звук она не могла задержать, и Марш отчетливо слышала лязг металла и чей-то усиленный микрофоном усталый голос. Видимо, Стравки еще не начали.
Она медленно сняла респиратор и убрала в сумку.
Что же, у нее будет время вспомнить, как обращаться с крестиком.
…
Освальд нервничал. Он нервничал последние несколько месяцев, и чем ближе был выпуск, тем сложнее ему становилось себя контролировать.
Это было плохо, потому что как выпускник реабилитационного центра он должен быть весел, обаятелен и исполнен благодарности к персоналу.
А если он не сумеет таким выглядеть, старый козел Гершелл его освежует, из кожи сделает коврик и постелет на пороге своего расчудесного дома в Среднем Эддаберге.
Вообще-то он ни о чем таком не рассказывал, но о доме знали все. Даже Арто откуда-то знала. Гершеллу следовало получше хранить свои тайны, но для рекламщика он оказался неожиданно непрозорливым — у него была самодовольная рожа, триумфаторская походка, даже пуговицы на пиджаке, казалось, по-особому блестели, и не заметить, что он возлагает на пенсию огромные планы стало невозможно.
Освальд предпочитал не сталкиваться с ним и его скорым триумфом.
У Рихарда Гершелла были колючие темные глаза, ему было едва за пятьдесят и он недавно оплатил курс омоложения, поэтому выглядел сорокалетним, но почему-то все равно казался Освальду очень старым. Не дряхлым, не больным и точно не мудрым, а просто старым. И от этого опасным. Был у стариков эдакий особый цинизм, и вот Гершелл был его воплощением. Старый циничный урод, от которого совсем не хотелось иметь тайн.
А тайны у Освальда были. Глупые, опасные. Если Гершелл о них узнает — Освальду даже посмертия в виде коврика не достанется.
Он не мог объяснить, как вообще вляпался в это дерьмо. Вообще-то он вечно вляпывался во всякое дерьмо, ну вот как с Питером, которого он зачем-то свесил с балкона. А ведь Освальд точно знал, что не собирался его сбрасывать, ему просто показалось, что Питер только так его поймет.
Потом вот ему показалось, что Арто можно верить. Этого Освальд вообще объяснить себе не мог — рожа у нее была противная, как у ящерицы. Груди не было, или она очень уж ловко ее прятала, глаз этот кошмарный, злющий — еще бы, за двоих отдувался! И вообще ничего красивого, очаровательного или там трогательного в ней не было, хотя когда в первый раз ее увидел — все равно пожалел, такая она была худенькая, одинокая, еще и калека. Потом-то она рот открыла.
А ведь Освальду почти все девчонки нравились, и на жалость его постоянно разводили. Ну вот Иви — тоже ведь не моделей с нее программировать, а как сделает грустное лицо — сразу хочется для нее что-нибудь хорошее сделать. А Марш Арто если на улице встретишь — точно капюшон наденешь и на другую сторону перейдешь.
И аватар у нее был такой же. Она не пряталась никогда, сразу показала, что недобрая и вообще паскудная со всех сторон тетка. Хотя она вроде и была ненамного старше Освальда, но тоже не казалась молодой.
Он и не помнил, как вообще оказался перед первым горящим домом. Помнил, что было весело. И на стенах писать весело было, и Иви смеялась еще, а он на нее вроде смотрел. Думал, второй раз будет уже скучно, но там дрон появился карабинерский, и они от него прятались, и тоже было весело.
А третий раз почему-то весело совсем не было. Он все время думал, что в доме кто-то будет. Все время ему казалось, что они человека убивают, а не дом взрывают.
Да он же и не взрывал ничего!
То есть взрывал, Марш их по очереди заставляла на кнопки нажимать, но взрывчатку-то он не закладывал!
Конечно, Освальд задумывался, зачем ей это нужно. И чем все это кончится. Но теперь-то поздно было — у нее были записи. На кнопки все нажимали, кроме нее, между прочим. И почему-то Освальд был уверен, что Марш спокойно всех заложит если понадобится, и себя не пожалеет, до того она была отмороженная сука.
Нет, последний раз, когда они вместе смотрели, как дом горит, он почувствовал что-то такое. Странное, ненормальное — как будто с этой по-другому могло быть. Освальду тогда все казалось, что кто-то в доме сгорает, и когда он увидел, как из подвала крысы разбегаются — сразу жалко стало, стыдно, но такое облегчение наступило, что словами не передать. Вроде жалко крысок-то, они еще маленькие такие были, меньше кота, который у матери жил. А вроде — крысы. Не люди все-таки.
И Марш поняла, без слов. Смеялась, и он вместе с ней смеялся, и за плечи обнимал. Она даже нормальной казалась, а плечи под грубой курткой у нее были хрупкие, почти как у Иви.
Но это тогда. Секунд на тридцать, ну может, на минуту. Потом-то она смеяться перестала.
Боялся ли он ее больше, чем Гершелла? Да нет. Гершелл был страшнее, хотя Даффи от него в восторге, все в рот ему заглядывает. Тоже хочет быть рекламщиком. С его-то рейтингом.
Но почему-то и Освальд, и Даффи, и трусливая Иви играли с Арто против Гершелла. И сейчас особенно об этом жалел.
«Сад-за-оградой» располагался не в одном из секторов жилых кварталов, для него отреставрировали дом. Даже ограда была, и сад, который пока спал, но весной сюда даже на экскурсии ездили На воротах переливалась красными лампочками белая вывеска, заборчик был в завитушках — все как с картинки старой, только башня уродливая в глубине сада все портила. Красная. Гершелл говорил «отреставрированная водонапорная». Освальд понятия не имел, что такое «водонапорная башня», но вот эту красную терпеть не мог.
Он вообще не мог понять, почему нельзя было просто настроить конвент, раз уж «Саду» так понадобилось чтобы пациенты вот этим занимались. Но Освальду нужно было заниматься «вот этим», и непременно в башне.
Поэтому он нервничал.
Башню подсвечивали снизу, и ночью она казалась большой и особенно красной. Освальд шел туда, понукаемый настойчивый лиловым сигналом вызова на браслете, и думал, какого хрена он поверил Арто, и почему когда соглашался не подумал про башню.
Двери нужно было открывать вручную, и когда они открывались раздавался мерзкий скрип. Ну как же, все должны знать, что кто-то пошел унижаться.
В Башне было тихо и темно, только под плинтусами горели желтые лампы — и тоже свет снизу вверх. Стены зачем-то были закрыты малиновым бархатом, который никто не чистил, и в тусклом свете от сквозняков танцевала пыль, но все равно в башне сохранялась застывшая торжественность.
Освальд закрыл за собой дверь и почувствовал себя виноватым.
Он не испытывал этого чувства в универсальных храмах, которые устраивали на технических этажах. Да какие чувства можно испытывать в серой комнате, где по углам стоят безликие черные кубы алтарей с белыми пазами для лампочек, заваленные искусственными цветами и фигурками из красной бумаги? Освальд, как и все его друзья, ходил в храмы только потому что за вход автоматически начислялись две позиции рейтинга, за благонадежность. Он даже не знал, что там полагается делать, просто на всякий случай совал в общую кучу цветочек или вкручивал лампочку. В «Саду» зачем-то придумали вот это.
Посреди зала стояла кабинка из темного дерева, подсвеченная двумя рядами лампочек — сверху и снизу. Зачем кабинка, почему посреди пустой башни — никто не мог ответить. Может, это была часть игры, от неестественности которой Освальд всегда терялся.
На терапии говорили, что нужно обязательно проговаривать то, что тревожит, и что с человеком не все могут быть откровенны. Рихард Гершелл говорил, что сам устроил башню, чтобы пациентам было легче открыться. Он советовал пить седативные перед тем, как заходить, чтобы было легче настроится на беседу. Освальд пил, но ему не нравилось, что хотя Рихард Гершелл только советовал, врач, который выдавал таблетку, выжидающе смотрел, пока ее не выпьешь.
Освальд не артачился в первые полгода, а потом его перестали приглашать, как и всех, кому оставались месяцы до выпуска. А теперь вот опять пригласили.
В Башне, конечно, была какая-то польза. Про нее договор был, к которому не подкопаешься. Гершелл его сам зачитывал, на вопросы отвечал — да, посетитель разговаривает с искусственным интеллектом со специфической голосовой модуляцией. Да, ведется запись. Нет, записи с видеокамер и микрофонов ни при каких обстоятельствах не будут доступны третьим лицам. Освальд не мог найти изъяна в договоре — он говорит почти что с Аби, ему за это летят очки в личное дело, записи никто посмотреть не может.
К тому же Освальду на самом деле хотелось быть хоть с кем-то откровенным.
Может, Арто этим была привлекательна — ей на тебя насрать больше, чем любой машине. Можно что угодно сказать, она осуждать не будет. Только она могла сказанное ради своих целей использовать, а у искусственного интеллекта целей не было. И доступа у людей к записям не было.
Со всех сторон сплошные плюсы, только вот Освальду все равно не нравилось стоять перед кабинкой из резного темного дерева — даже не пластиковой копии, он проверял! — и чувствовать себя виноватым.
Он зашел в кабинку, задернул малиновую бархатную занавеску. Сел на скамеечку и нехотя постучал по ажурной черной решетке.
— О чем ты хотел поговорить? — раздался из-за решетки мягкий голос.
За решеткой клубилась непроницаемая тьма. Голос был не женский и не мужской, но очень добрый, приятно низкий и располагающий.
— Ни о чем, — соврал Освальд. — Меня пригласили — я пришел.
— Никого не приглашают просто так, — мягко упрекнул голос. — Что тревожит тебя так, что тебе пришлось прийти? Может, ты напуган? Может, тебя пугают взрывы? Они всех нас пугают — подбираются все ближе к ограде.
Голос звучал повсюду — из-под пола, с потолка, из-за решетки, и как будто даже в наушник Аби он влез каким-то невозможным образом.
— Страшно! Нам всем страшно! — мудрая печаль в голосе дрогнула, в нем скользнули отчетливо женские нотки. Беспомощные, молящие — так Иви говорила перед тем, как заплакать.
И Освальд очень захотел рассказать. Что никому ничего бояться не нужно, и Марш обещала, что они не будут взрывать жилые дома. И что она, конечно, отмороженная сука, но вроде не врала, когда говорила, что они не будут никого убивать. Да и зачем бы ей кого-то убивать, еще и так глупо. Убивать тихо надо, сразу, а не устраивать акции с поджогами.
Освальд очень хотел это сказать.
Хотел перестать чувствовать себя виноватым.
Он открыл рот. И слова уже готовы были выбраться из горла, но что-то их заперло.
«Думал, что будешь делать после выпуска?»
Голос не торопил. Ждал, и Освальд чувствовал на себе еще исполненный терпения и печали взгляд.
А серебристо-синяя оса танцевала над зеленой в свете настенных надписей ладонью, пыталась укусить тонкие пальцы. Такая оса страшно сказать сколько рейтинга дает.
— Скоро ты нас покинешь, — голос очень сожалел об этом, Освальд слышал. — Никогда не вернешься. Есть вещи, которые нужно оставлять позади. И есть память, которую мы о себе оставляем. Ты можешь оставить здесь что угодно, и это навсегда здесь останется. Любой секрет.
— Я… я… — выдавил он, чувствуя физическую потребность рассказать.
Его словно просила мама, которая его одна воспитывала и всегда расстраивалась, когда Освальд врал. И Иви, которая всегда пугалась, когда он нарывался. Ему так не хотелось им врать.
И все же он понимал, где-то там, под всей этой виноватой мутью, что просто сидит на скамеечке в будке посреди башни, разговаривает с программой и хочет схватить что-то призрачное.
Хочет чувство схватить. Облегчение, хочет важным себя почувствовать.
Освальд зарыл глаза, чтобы отрезать малиновый свет башни, и вспомнил зеленый цвет стен «Тихушки» и синий цвет значений рейтинга на своем браслете. Синий цвет осы Марш Арто, которая единственная знала, как ее получить, и обещала рассказать ему.
А еще как она смеялась и лицо ее с повязкой этой уродливой. Ну кто знает, может, если бы у Освальда один глаз остался — он бы тоже злой был.
И плечи. Плечи под курткой.
— Мне девчонка понравилась, у вас, тут, — решился он. — Иви. Иви — классная, когда не зажимается и не плачет, а вообще не так уж часто она плачет, зато шутит и мозги зря не делает…
Правду можно было говорить по-разному. Ему хотелось польстить голосу, сказать, что он хоть что-то хорошее нашел в их центре. И голос, как ему показалось, был рад за него.
…
Рихард раздраженно отодвинул экран, как только за Освальдом закрылась дверь. Панель жалобно скрипнула, и ему захотелось ударить по ней кулаком.
Он двадцать минут слушал болтовню этого сопляка, без возможности вытянуть больную ногу, да еще записывать за ним приходилось — ну как же, в договоре ведь сказано, что записи с камер и микрофонов никому не передаются.
Рихард вот так выслушал уже двенадцать человек, от только поступивших до выпускников, и никто, никто ничего не знал. Или умудрялся скрывать. Некоторые плакали, даже прощения просили за то, что не знают. Рассказывали ему всякую чушь, которую иногда удавалось использовать, но чаще всего он узнавал об эротических фантазиях. Если учесть развитие и разнообразие легальных каналов с порнографией, выдумать что-то такое, чтобы за это было стыдно, нужно постараться.
А ведь когда он консультировался с штатными психотерапевтами, ему посоветовали именно так устроить. Про генетическую память говорили, условные рефлексы, освобождаемое стимуляторами бессознательное. Бессознательное, может и освобождалось, только лезло из него почему-то не то что Рихарду было нужно.
Но толк от всей этой затеи все равно был. «Сад-за-оградой» не просто так обрел репутацию одного из самых эффективных реабилитационных центров. Рихард хорошо умел встраивать всю эту чушь в истории пациентов и делать так, чтобы они сами в эти истории верили. Пациенты много рисовали, лепили из мягкой пластмассы, занимались аутотренингами, начинали день с улыбки и пили витамины. А еще получали прощение, даже если не понимали от кого.
Но, конечно, информация о порнографии все равно была бесполезна.
Девчонка из Дабрина, Иви, вчера рассказала, что ей снятся ужасные сны о женщине, которая сгорает заживо и превращается в саламандру. Это вот, например, было очень плохо, потому что выпускникам не должны сниться такие сны. Рихарду показалось, что она еще что-то собиралась сказать, но начала рыдать — ничего удивительного, она все время рыдала — и больше ничего полезного не сказала. Раз она Освальду так нравится — пусть он ее и угомонит, а на выпускной программе нужно их рядышком поставить. Историю сочинить, потому что когда юные сердца обретали друг друга в ходе терапии — это было хорошо, просто замечательно.
В его историях все всегда обретали что-то хорошее, а горящие люди никому не снились. И он этим гордился.
Рихард вздохнул, отложил модулятор голоса, выбрался из-за ширмы и наконец-то выпрямил больную ногу.