27728.fb2
Смысловский, этот самый Каноник, ведь рекламировал же свои приборы в лабораториях, свои чудеса, и это безумное детище, этот эгоанализатор. Снять матрицу с Фомы Неверующего с помощью эгоанализатора. Сделать из человека матрицу и испытать на себе эффект его Неверия. Психотехника уже позволяет испытывать все, что угодно, а вот эгоанализатор еще не испытывали на людях. Снять с Рокотова все данные на самом высоком уровне, превратить их в цифры, а те записать на дискетку — и не нужен никакой психологический натурщик со всеми его выкрутасами да капризами. Не лживый, скрытный человек со своей фанаберией, снобизмом и богоискательством, а голая правдивая матрица из взаимосвязанных цифр. Кощунство — одна цифра. Неверие — другая. Слова — и синие и красные — третья. И бунтарство, и знакомства с девочками, и ведьма, и алхимия — все в цифры обратить, и все сразу ясно будет. Вот ведь арифметика чудесная какая выходит! А к матрице бесовскую эту социальную экстраполяцию применить, и все общество в цифры превратить! Историю — весь этот кошмар, глупость, трусость, подлость людскую — все в цифры. А цифрами-то управлять как легко. Как легко! На места расставить и понять до конца. Блеск! Только на себе проверить это Неверие. На десерт. Позабавиться, поиграть, прочувствовать, вдохнуть, а потом все по местам — раз и навсегда!
— Блеск! — крикнул Балябин и от избытка энергии, высвобожденной хитрым озарением, коротким хорошо поставленным ударом проломил клавиатуру компьютера, так что тот заметался цифрами по экрану монитора и покорно замер, разметав никчемные надписи. А огромный заместитель министра, раздувая ноздри, жилы и мускулы, сжал в руке манипулятор типа «мышь», посмотрел на него, как на атрибут вражьего культа, и с неизреченным удовольствием раздавил так, что все три клавиши издали жалобный звук.
— Цифры окаянные, вот вы где у меня! — гаркнул Балябин на остатки манипулятора в руке, теряя брызги слюны и озарение. Это был триумф Геракла, все другие ощущения померкли в огнедышащем мозгу. Лопающиеся от рокота пульса виски заменили овацию… Благодарное человечество смотрит на Григория Владимировича Балябина с преданным, восхищенным замиранием сердца. Он сотворил то, чего не смог сделать Христос. Это подвиг во имя человечества (…) Освобождение от всех трагических нелепостей человеческой природы. Разом, без жертв и навсегда. Значит, есть все-таки Утопия? Борец Неверующий, а? Есть, значит. На тебе, на твоем Неверии, на твоей борьбе с Утопией Утопию мы и построим. Из яда — лекарство. Так было, так есть. Всегда, везде (…)
Мудрость природы, правильность мироздания всей своей величавой массой сводов вновь покорили воображение Балябина. Он снова проникся бездонным оптимизмом вселенских размеров, почти не смея дышать. Он не понимал Бога и потому не благодарил его. Все благодарности достались некоему структурированному абсолюту, дальше в атеистическом мозгу не было ничего.
Эдуард Борисович Смысловский, Каноник, застал своего шефа за изуродованным компьютером, еще разъедаемым страстями, и немало удивился этому обстоятельству, как, впрочем, и его общему взъерошенному, отнюдь не министерскому виду. Толстый мякинообразный человек этот имел обыкновение не входить, не вламываться, не вбегать в кабинет начальника, а именно проникать внутрь, и все остальные определения, мысленно перепробованные первым заместителем министра, никуда не годились. Так и теперь, сдержанно поздоровавшись и повертев головой по сторонам, точно собирая в букет взгляды свидетелей, Эдуард Борисович коротко и безэмоционально сказал свое регулярное: «Вызывали», — так, что все вместе композиционно вышло и не утвердительно, и не заискивающе, а как-то по-деловому.
— Да-да, Эдуард Борисович, прошу садиться, я тут несколько забылся в пылу фантазий и неловко оперся на клавиатуру. Результат, сами видите, плачевный. Пить что-нибудь будете?
— Вермут, если можно, но только за компанию.
— Извольте, льда вот только нет.
Смысловский моментально усвоил мелкие извиняющиеся интонации шефа и, доверительно-осторожно окружив их своими гладкими фразами, придал всему самый уверенный вид.
— Так вот, Эдуард Борисович, вы давеча изволили похвалиться своим эгоанализатором?
— Да, было дело. Впрочем, и не только им. Как я вам уже докладывал, наши лаборатории вышли на совершенно новый качественный уровень, — ответил Каноник, не преминув благодарительно кивнуть головой, когда получил стакан ровно на треть наполненный золотисто-ароматным вермутом.
— Вы говорили, что первые опыты прошли удачно и, сняв все измерения с человека, можно превратить взаимоувязанные цифры обыкновенной математической матрицы и записать все это хозяйство самым компактным способом на обыкновенную трехдюймовую дискету повышенной плотности.
— Именно так.
— Кроме того, вы говорили, что этот цифровой слепок с человеческой натуры можно затем опять превратить в аналоговые величины человеческих свойств и посредством разнообразной аппаратуры запустить на новом базовом объекте, то есть человеке, и, таким образом, ум, чувства, судьбу, наследственность одного человека включить другому человеку.
— Точно так.
— Отменно, и вы говорили также, что никакого вреда матрица первого человека не может причинить второму. То есть, второй испытает жизнь первого просто как видение и вновь затем превратится в самого себя как ни в чем не бывало?
— Да, да.
— Изумительно! Тогда нужно уговорить Рокотова снять с него матрицу, которую я затем испытаю на себе. Вот так, ваше здоровье, — и, грациозно подняв стакан в честь сослуживца, Григорий Владимирович с видимым удовольствием пригубил вермут, проигрывая вкус напитка всем умиротворенным существом, будто матрицу с ощущениями другого человека.
Затейливо дипломатичный Эдуард Борисович смотрел на механически шевелящийся кадык шефа, почти жмурясь от мистического ужаса, охватившего его. Он опасался в уме ли начальник. Тайное пристрастие Балябина к шутовству было ведомо ему, как и то, что оно касалась непосредственно тематики их деятельности. Но не до такой же степени!
— Врачи ведь пробуют на себе болезни, с которыми они борются, чтобы точнее прочувствовать все симптомы. Вот и я сейчас, Эдуард Борисович, вышел на определенный рубеж, когда всех этих тривиальных доносов, собеседований, отчетов, синих, красных слов и прочей ерунды просто недостаточно. Этот Рокотов не идет у меня из головы. Совершенно. И не идет по той простой причине, что все это необычное юродство, весь этот неуемный эпатаж лежат на поверхности. А внутри этого человека, которого нужно рассматривать как новый архетип компьютерной постидеологической цивилизации, кроется новый защитный инстинкт, выработанный в самых недрах жизни. Его неверие — это чудовищной силы иммунитет, а неприятие действительности носит ярко выраженный наступательный характер. И это намного интереснее для наших исследований, чем какая-то вялая астеническая пассивность. Активный нигилизм способен не только разрушать, но и созидать, и вот именно эту тайну необходимо выкрасть у Рокотова. А чтобы выкрасть, нужно просто прожить его Неверие. Нам с вами неслыханно повезло: можно изучить сопротивляемость человека в новейших условиях и смоделировать изменения, которые ждут биологический тип Человека в ближайшем технократическом будущем. Миллион лет назад человек был невосприимчив к холоду, голоду, зною, нечистотам, нечувствителен к качеству пищи, легко и охотно вступал в единоборство с дикими тварями. Но душа его была совершенно неразвита и девственно чиста. Нынче же индустриальное, информативное общество, тотальная идеология, массовая культура поменяли все местами. Тело человека всемерно изнежилось, а все несовершенства первобытного мира спроецировались на человеческую душу, сделав ее нечувствительной к смене кумиров, доктрин, иллюзий, к войнам и т. д. Рокотов вовсе не шут. Он напрасно напускает на себя эти манерные позы, оригинальничает, он всего лишь HOMO POLITICUS. Нужно вырвать у него тайну его Неверия как ядовитое жало, ибо от этого зависит успех всей нашей глобальной программы, — уверенно сказал Григорий Владимирович, по кличке Невыбиваемый, которому уже явно нравилась роль первооткрывателя. Он выключил наконец изуродованный компьютер, отставил пустой стакан и, засунув руки в карманы широких клетчатых брюк, сгруппировал тело, с любопытством ожидая реакции на сказанное. В это мгновение он был предельно похож на цельно вырезанную из кости фигурку угрюмого первобытного идола.
Все это произвело на Эдуарда Борисовича гнетущее озлобленное впечатление. Мысли его были где-то далеко и им там была неудобно. Кроме того, в такую жуткую жару ему продуло спину. Одно он зная наверняка: добром эта затея не кончится: Смысловский по всей своей программе надеялся отчитаться килограммами бумаг и никакие натурные испытания, а тем более с участием руководства, не входили в его планы. Тупая ярость, гипертрофированная бесполым чиновным страхом, увеличилась в объеме и двинулась вверх, но там была массивная фигура начальника. Тогда все это настырное безобразие обратилось вниз к Фоме Рокотову — высокооплачиваемому привилегированному шуту на государственной службе. Эдуард Борисович за долгие годы беспорочной кропотливой работы не имел в своем распоряжении такого количества денег, какие сей нафабренный элегантный разгильдяй спускал на дорогие вина, яства, женщин и грациозно, притом, пожимал плечами, точно не понимая, что кругом происходит. Компактно собранная зависть Смысловского разметалась по всему его существу, испортив впечатление о всей дисциплинированно прожитой жизни. Некрасивое насупленное лицо будто покрылось новыми складками жира и зримыми проявлениями какой-то общей ублюдочной неполноценности.
— Да, конечно, все будет исполнено, — отрешенно вымолвил варанообразный референт, подбирая живот в знак согласия.
— Только умоляю вас, аккуратнее… Э-э, не поймите меня превратно, я не собираюсь учить вас. Но, однако, опасаюсь, что даже у молодого государственного юродивого, защищенного дюжиной пунктов приложения к договору, может не хватить силы воли и воображения позволить снять с себя матрицу. Не попортите мне Фому Неверующего, это ведь специальный человек.
Агрессивному веселью Григория Владимировича не было пределов, он блистал и искрился, как увесистый ковш в холостяцком хозяйстве, истертый о пенную поверхность доброго вина.
Наконец я проснулся, и после вчерашнего веселья тело мое находилось дальше всех моих помыслов. Просто ужасное похмелье. Я весь был в чем-то липком, а на подушке под головой лежало несколько измятых засаленных павлиньих перьев, которые даже моему мучительно-приторному сну придали колкую неудобность. На широкой кровати, по которой, кажется, прошло целое отступающее войско, лежали две растрепанные обнаженные девицы с цветными татуировками на красивых телах. Я. начал соображать и вспомнил, наконец, как одну из них подали мне на гигантском блюде черного фарфора, обложенную экзотическими фруктами. Вторая же была сделана наподобие торта, и ее подали с какими-то пиротехническими и световыми эффектами, отчего привкус бенгальских огней и стробоскопа еще звучал во мне. Все остальные гости убрались прочь, оставив в комнате эскадру разбросанных бутылок, груды надкушенных фруктов, элементы женского белья и иные яркие следы ночного гульбища. Я аккуратно снял с себя татуированную руку с черными длинными ногтями, отодвинул спящее лицо с черной губной помадой и бордовыми тенями. Убедившись в том, что из увеселения выбрался целиком, попробовал встать с ложа, но голова моя тотчас же вздумала бежать прочь, словно отрубленная. Мои движения раненого альпиниста и нежданный стук в дверь разбудили девушек, оказавшихся весьма симпатичными и совсем не вульгарными. Пожелав доброго утра спутницам по удовольствиям и облачившись в длинный черный фессалийский халат с капюшоном и алой инфернальной подкладкой, я предложил войти нежданному визитеру. Мне было так отвратно, что даже безразлично, сколько сейчас времени. Я силился попасть левой ногой в персидский тапок, словно саблей в ножны после дня беспрерывной сечи, и, отчаявшись вконец, крикнул: «Ну, кто там? Входите!» Дверь открылась, и, будто на гребне новой волны гадкого похмельного привкуса, в комнате нарисовался Эдуард Борисович Смысловский в полном комплекте: живот, бронзовая лоснящаяся лысина, вараньи ужимки.
— Не побеспокоил? — спросил он, накатившись, на меня дурнотным запахом одеколона и гадливо пробежав маслянистыми глазками по обнаженным телам девиц, которые безо всякого смущения только подавали первые признаки жизни.
— Да чего уж там, новым силам будем только рады, — бравировал я, не подавая руки, и развеселился окончательно, попав скрюченной ногой в тапок, измазанный раздавленным бананом и губной помадой.
Мы встали боком к медленно позевывающим девушкам, делая вид, что их нет вовсе, и, все это время Эдуард Борисович умудрялся, говоря всякую несуразицу, ни разу не раздражить меня. Погода, политика, секс, оккультные сплетни, пошлина на ввозимые парфянские оптические приборы и, наконец, что-то о моем контракте…
— А что мой контракт? Я выполнил не все причуды августейшего предписания? — спрашиваю я, ущипнув девушек, поцеловавших меня на прощание в обе щеки одним симметричным поцелуем.
— Э, я плохо запомнил нюансы. Придется все повторить снова! — кричал я уже в коридор, заглушая стеклянно-звонкие раскаты игривого смеха прелестниц. Они вяло шли по коридору, неся одежду в руках и переливаясь на свету всеми цветами татуировок.
— Да, видите ли, дело в том, уважаемый Фома Фомич, что шеф недоволен…
— И чем же недоволен наш шеф? — передразнил я, фыркая на последней букве.
— Недостаток общей правдоподобности эксперимента и вашей искренности его весьма огорчают.
— Ну, знаете, как могу.
— Вот то-то и плохо, что можете, а не хотите. Ведь ваша искренность не наша пустая блажь, а условие контракта, и вы знаете, что от этого зависит вся подлинность и ценность опыта.
— Что же прикажете делать? И впрямь, вести себя, как запатентованный муниципальный юродивый? — заинтересовался я, всерьез обеспокоенный перспективой потери всех дорогостоящих привилегий. Вино, яства, развлечения, эффектные женщины, мой длинный и ничем не стесненный язык, легчайшая прозрачная ткань эгоизма, энергия, порыв, крылья за спиной, весь мир словно крикливый изысканный жест — все эти микроскопические эталонные образы, уже уютно затвердевшие в моем свободном мозгу, резкой петлей стянули горло. Дюжина пульсов разной частоты кольнула виски, разрывая нестройную цепь хмельных воспоминаний. Я громко чихнул, так что все страхи и надежды провалились разом и в голове появилась приятная ватность. Эдуард Борисович вдруг беззлобно забалагурил, хлопая меня по плечу и открывая свои липкие объятия, точно танцуя неведомый неземной танец. И эдак и так. Все беззлобно, и вата, вата кругом.
— Да делать-то что? — выкрикнул я вверх, усиленно выбираясь из неподвижного хоровода, которым окружил меня этот совсем незагадочный человек.
— Так вы же у нас технику любите, все новое. Вот и окажите любезность, согласитесь на один небольшой анализ, и вам больше не придется юродствовать и выбиваться из сил. Я же вижу, как вам трудно быть паяцем. Согласитесь и все. Новый чудный прибор мы уже испробовали, и называется он всего-навсего эгоанализатор. Включим его, погрузим вас в особое поле и снимем слепок с психики. Превратим все в цифры, обработаем на компьютере, сделаем компактную матрицу, запишем ее на дискетку. И теперь, вместо того, чтобы вас каждый раз неискренностью попрекать, будем дискетку в компьютер вставлять. И все нам сразу станет ясно: и реакции ваши, и все прочее, прочее…
В этой кромешной поволоке двоящихся и повторяющихся слов, будто в вязком психоделическом тумане, я как-то сразу влет поймал суть и, глупо ухмыльнувшись, спросил:
— Снять с меня, Фомы Неверующего, матрицу на эгоанализаторе? С Неверия моего матрицу снять? Да это, что же,
психотехническая дефлорация?
Меня контузило и разорвало олимпийским смехом. На полу, между надкушенных фруктов, бутылей, чулок, я метался, словно огромная беспризорная капля.
— Я — матрица, дичь какая-то! Я — матрица, несколько столбиков, цифр и все. Эй, Каноник, давай, давай в матрицу меня превращай, только скорее! Слышишь, хочу быть матрицей!
Почувствовав, что получил боевую психическую травму, вскочил с пола, вытер свои совершенно невкусные слезы и хладнорассудочно подытожил:
— Гуманистов бы сейчас сюда, чтобы послушали нас. Вот уж голову сломали бы. Ну, ладно, значит так: я согласен. Матрица так матрица. Вы вот что мне поясните, уважаемый Эдуард Борисович. Это что же, меня, значит, размножить будет можно бессчетное количество раз с этой матрицы? Так получается?
Эдуард Борисович потешным движением, передернул все лицевые мускулы, как передергивают затвор скорострельного автомата, и, с трудом засунув жирные красные руки в карманы брюк, крайне дружелюбно ответил, словно опасаясь поранить меня хотя бы одной неуместной интонацией:
— Видите ли, Фома Фомич, каждый человек, несомненно, индивидуален. Но индивидуальность его универсальна.
— Поясните.
— Поясняю. Если вам вдруг случится умирать, то в последний миг вы испустите в космос мощнейший пучок психического излучения, в котором отразится все человечество со всей его нелепой историей, со всеми его неряшливыми чаяниями и аляповатыми фантазиями. В этом психическом всплеске будет все: от послеобеденных настроений Платона до бешеных ночных грез Гитлера. Это не рабочая гипотеза, это уже доказано наукой.