27728.fb2
Но это было давно, и все уже забыли думать о том, что слова могут соответствовать вещам. Диковинно. Сказка, да и только. Ну, разве так бывает, чтобы слова всегда были в ладу с вещами? Это неправильно. Так учил наш новый Бог. Всех…
И только Фома Неверующий не верил этому, не верил царству-государству, его словам, его вещам и его Богу. Трудно сказать, отчего это произошло: то ли оттого, что он уродился таким, или еще отчего. Никто не знает толком.
Долго думал Фома Неверующий обо всем этом и однажды придумал: все происходит оттого, что никому нет дела, как слова обходятся с вещами. От того, что слова стали беспризорны. Много бед кругом натворили эти ничейные слова. Они убили миллионы людей, сломали несчетное число вещей, даже если то были священные вещи. Новый Бог вывел слова из повиновения, и те, распоясавшись, принялись кочевать по царству, вытворяя, что им вздумается. И так и эдак.
Так рассудил Фома Неверующий. И тогда, чтобы прекратить это безобразие, он решил расставить слова по местам, распределить их по вещам и понятиям. Но как сделать, чтобы они опять не убежали восвояси? Вот в чем был вопрос.
Долго думал Фома опять. Наконец решил он попробовать ВСЕ ЭТО на себе. Каково это, быть словом?
И стал тогда Фома Неверующий Словом.
Принялся он путешествовать по языку, который окружал этот мир вещей и понятий. Разные разности и чудные чудности увидел он. Много исходил путей дорог, но ничего не понял. Тогда решил начать с начала и пошел в гости к Существительному.
Имя Существительное было мощно, величаво и гордо на вид. Оно сидело, исполненное грациозного смысла, как царь, на троне и нехотя позволило говорить с собою.
— Кто? Что за персона? — спросил оно сперва.
— Я… я Слово, — ответил Фома.
— А содержание Слова? — спросило оно снова и неодобрительно нахмурило суффикс.
— Не знаю, — замялся Фома.
— Вот именно. Ты никакое слово. Ты слово без содержания, ты АБАКАБ. Вот и иди отсюда, стань Словом с содержанием, — сказало Существительное, недовольно и надменно указало Фоме идти вон. — Иди к Глаголу, а я тебе больше ничего не скажу.
Глагол принял Фому жизнерадостно и энергично, похохатывая и лучась энергией.
— Представься! — потребовал Глагол, весело поигрывая спряжениями.
— Я АБАКАБ, — ответил Фома.
— Ах, АБАКАБ! И что ты собираешься делать? Что хочешь сделать?
— Не знаю, я хотел спросить.
— Ну, если ты не знаешь, что надо делать, тогда иди к Прилагательному. Может быть, оно чем-нибудь поможет, — сказал Глагол и сочувственно подмигнул несовершенным видом.
Имя Прилагательное встретило Фому, развалившись в приятной истоме. Видно было, что оно всеми силами наслаждается жизнью и, блестя на солнце дорогими одеждами, как манерный денди, спросило:
— Какой ты? Чей?
— Я АБАКАБ, — ответил Фома.
— А какой ты АБАКАБ? — спросило оно снисходительно.
— Никакой.
— Ах, никакой, ну тогда иди к Местоимению.
Подобные же разговоры состоялись во владениях Местоимения, Числительного и Наречия.
Предлог тоже испуганно встретил у входа в свои владения, долго нервно оглядывал и, вопросительно кивнув всем телом, сразу поняв в чем дело, сказал:
— АБАКАБ! Иди, иди отсюда, — и грозно хлопнул двумя словами, между которыми находился.
Фома шел дальше, но там было еще хуже. Он едва не наступил по рассеянности на междометие, и оно долго кричало, одновременно и спрашивая, и отвечая, и негодуя, и беснуясь.
«Что же делать? — думал Фома. — Утопиться что ли вон в той грязной речке под названием Брань?» Но хорошее воспитание и обыкновенное чувство брезгливости не позволили ему сделать это. «Или пойти, что ли, податься в другой язык и сделаться эмигрантом?» Но ностальгия затопила душу, и он патриотично постучал себя в грудь. Тем более, что никакого другого языка он не знал и никто бы его туда не пустил. Там и своих таких было достаточно.
Вдруг Фому осенило!
«А почему они так разговаривали со мною? Почему они говорили со мною свысока, как со своей собственностью, почему допрашивали? Кто они такие? Жалкие части речи! Да потому, что мое Неверие — это просто приставка «анти-» — и ничего больше. Как все просто: нужно присвоить слова, сделаться их хозяином и делать с ними все, что заблагорассудится. Я АБАКАБ для них, потому что я Фома Неверующий. А когда у меня будет другое предназначение, то будет и другое имя и я не буду больше просто Неверующим.
Неверие — это отрицание существующего, а всякое отрицание находится в подчиненном положении к отрицаемому. Оно отрицает, но не более того. Нужно просто быть самому по себе, быть самим собой, начиненным своим, отличным от отрицаемого смыслом, назначением и сущностью. Ведь отрицаемое бесстыдно питается соками моего отрицания, оно живет за счет моей силы и изобретательности. А если я перестану отрицать и буду жить своим собственным содержанием, отрицаемое просто захиреет и исчезнет. Я пойду к словам и заберу их все без остатка. Ну, а вещи и понятия, закрепленные за ними, никуда не денутся и тоже станут моими. Все кругом будет моим».
И, подумав так, он поступил соответствующим образом, став хозяином всего сущего, мыслимого и чувствуемого.
«Язык не способен конкурировать с чувственной суггестивностью фильма, с волевым воздействием поп-музыки, эротическими призывами моды, и со временем будет все непонятнее, зачем нужно возвращаться от того, что они предлагают, к символическим фикциям литературы. Зачем читать, когда можно жить, непосредственно расходовать старые, долгое время отрицавшиеся, принудительно сублимировавшиеся инстинкты».
«Человеческое сознание попало в ситуацию, в которой впечатления и внутренние импульсы не покрываются больше системой синтаксических и грамматических связей, каковую представляет собой исторически сложившийся язык. При разрушении этой системы высвобождается энергия отдельных наименований и отдельное слово становится более конкретным, чем в любой синтаксической связи».
«Тот факт, что существуют различные языки, — наиболее зловещий факт на свете. Он означает, что для одних и тех же вещей имеются различные имена, и, пожалуй, не столь уж несомненно, одни ли это и те же вещи. За фасадом всей лингвистической науки скрывается стремление свести все языки к одному — единственному. История о вавилонской башне — это история второго грехопадения. После того, как люди утратили невинность и вечную жизнь, они вознамерились собственным искусством дорасти до самого неба. Сначала отведали плода не с того дерева, теперь же разобрались, что к чему, и устремились прямехонько наверх. За это у них было отнято последнее, что еще сохранилось после первого грехопадения: единство наименований. Это деяние Божье было самым дьявольским из всех когда-либо совершенных. Смешение имен было смешением его собственного творения, и никак не взять в толк, зачем он еще спасал что-то из волн потопа».
Я очнулся после нервно-паралитического видения невдалеке от устало беснующейся толпы, которая уже не выказывала своего природного возбуждения, а скорее была на поводу у привычки. Облепленный обрывками афиш, я с трудом поднялся с земли в нескольких метрах от одинаковых вьющихся спин и с удивлением посмотрел на руки, вымазанные засохшей почерневшей кровью. Лисенка нигде не было. Все это время мне бросали цветы, об меня вытирали ноги, кричали «бис», обливали, будто кипятком, цветастой хулой, бросали карманную мелочь, словно нищему. С меня хватит. С простуженной душой иду по городу, пугая холеных обывателей своим видом. Кажется, меня окружают люди с облегченным хромосомным набором. Небо затекло красно-зеленым закатом, точно разлив по своду ядовитую смесь из сосуда сумасшедших размеров. Жарко, воздух противен, как теплое молоко, выпитое перед эшафотом. Всемирная история на этом заканчивается. Спасибо роду людскому за посильное участие. Можно смывать грим вместе с накладными лицами и подкладными душами и потрепать Сатану по щеке. Хорошая работа! Испуганный собственной несмышленостью, прислужник Марк открывает дверь, впуская меня в шутовскую вотчину. Его насторожил не изможденный вид и грязный костюм, а самый факт моего прихода. Дружелюбно присевший в реверансе павлин ехидно говорит: «Здравствуйте». Мы порядком сдружились. У нас одна миссия: красить глаз хозяину роскошными экзотическими выходками. Я ловлю на себе сочувственно-профессиональные ухмылки шутов, минуя коридор, увешанный милыми сердцу портретами, как вдруг…
… коричневое отчаяние смылось начисто у двери в рабочий кабинет Балябина, где вещает радиоактивный голос Эдуарда Борисовича:
— А теперь самое главное, смотрите сюда, Григорий Владимирович, вот этот ползунковый переключатель регулирует интенсивность излучения эгоанализатора. Я выставил его на отметку «3», так как тридцати-процентная интенсивность излучения от номинальной величины не опасна для вашего «я», и вы всего лишь почувствуете в себе мир Фомы Рокотова, не будучи завоеваны им всецело. Подчеркиваю, это самое главное: если вы поставите переключатель на отметку «10», сила излучения активного контура эгоанализатора сотрет ваше «я», и внутри останется только Фома Неверующий.
Неподдельное оживление Балябина слышится рядом, словно он осматривает новейшее оружие неслыханной разрушительной силы.
— Что, неужели вот так и все внутри меня сотрется и воцарится этот самый
Фома?
— Трудно вообразить, но это так, уверяю вас, ведь матрица несет абсолютно всю информацию о человеке. Здесь все: и любовь, и страх, и зов крови, и религиозная трансцеденция. Матрица, одним словом. Понимаете, на душу человека можно перезаписать душу другого человека. Примерно так же, как на обыкновенную магнитофонную кассету поверх старой записи можно сделать новую, и от старой не останется и следа.
Самая необузданная фантазия имеет вершину — явь. Дверь в комнату была не закрыта до конца, и, гася в груди дыхание, я приник к ней, неслышно приоткрыв еще. То изощренное животное, что сидело в моих бумажных внутренностях, изготовилось к броску. Теперь или никогда. В нагромождении аппаратуры, на которой заживо сдирали матрицу с моего Неверия, я пристально разглядывал через щель основной блок активного контура эгоанализатора. Ну, инженер, лезь наружу — драться со всеми, теперь нужны твои мозги. Да, конечно, я разглядел этот проклятущий ползунковый переключатель справа на верху лицевой панели блока. Восторженно кланяюсь своему дальнему предку, который, очевидно, был пиратом, привык красть успех, женщин и золото и теперь сквозь поколения подарил мне эти бесценные пиратские гены, удесятерившие силы. На цыпочках бегу через коридор к датчику домашней пожарной сигнализации, вынимая из кармана зажигалку, запаляю и почти полностью засовываю ее живое огнедышащее жало в горловину маленького датчика пожарной сигнализации, что вмонтирован в потолок. Я смотрю на этот язычок пламени с завороженностью первобытного огнепоклонника. Ну же, Бог огня! Ну! Пронзительная сирена стала мне наградой. Прячусь за дверью, а пламя уже испепелило мои бумажные внутренности. Пожар! Вселенский пожар. Растревоженные голоса и топот двух мужчин сотрясают коридор. Смысловский с Балябиным бегут на первый этаж с криками «Марк!», словно слуга может защитить их от руки изобретательной Фемиды. Вот я в комнате, уставленной оборудованием, не глядя по сторонам спокойно вывожу заветный ползунковый переключатель на отметку «10». Затем аккуратно отламываю ручку и втыкаю ее на отметку «3», чтобы была полная иллюзия исправной безопасности комплекса. Милый Балябин, твоя огромная туша только хотела полакомиться моим пантеистическим миром! Ну что же, ты отведаешь его сполна, и Франкенштейн будет милой детской забавой в сравнении с тобой. Мое Неверие бессмертно, и ты захлебнешься им.
Я вновь пробрался в свою комнату и теперь уже спрятался в платяной шкаф. Суета и чертыхания долго еще разносились по дому. Первый заместитель министра клял почем зря всю сарматскую электронику и особенно фирму, установившую эту «безмозглую паникершу» — домашнюю автоматическую пожарную сигнализацию. Нестройные картинки детства витали у меня над головой в тесном платяном шкафу и будоражили жутко, пока два государственных мужа продолжали сановные игры с моими внутренностями…
Мне не суждено было стать свидетелем последних мгновений жизни Григория Владимировича. Этот душераздирающий документальный фильм мне никогда не прокрутить перед глазами. Маленький озорной мальчик Гриша, так уверенно карабкавшийся вверх с геркулесовой прытью. Спасибо. Я доделаю все, что ты хотел. Обещаю. Стоя в шкафу, качнувшись всем телом, вижу, как вдруг забираюсь на мощную спину сидящего Григория Владимировича. Никакого сопротивления и никаких признаков жизни. Заношу одну ногу ему на плечо, другую. И сижу верхом, как ни в чем не бывало. Отвлекаюсь только на уморительно занятный взгляд Эдуарда Борисовича, волхвующего над аппаратурой.
— Отдохните, уважаемый, давайте на сегодня закончим, я порядком устал. Да и знаете, ничего такого в этом Фоме нет, — говорю я совершенно не своим голосом и губами, будто сведенными стужей.
— Ну, конечно, я так и думал, — говорит угодливый Каноник, и глаза его, траченные завистью, смотрят уже почти с обожанием на меня… Стоп, почему на меня? Как? Уже?