27737.fb2 Против часовой стрелки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Против часовой стрелки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

— Ты что там? Уснул? — это выключила пылесос Татьяна. — Вынеси ведро на помойку.

Слово «помойка» вернула Калачева к действительности. Он хлопнул себя по голой коленке: «Если, конечно, я прав, омоложение началось».

— Слушай, — ухмыльнулась Татьяна, — ты вчера случаем не выкушал яблочек нашего пищекомбината? Они такие препротивные, я подозреваю, что они привезены из тридесятого царства. Кто знает, может, это молодильные яблоки?

«Знала бы она всю правду, — подумал Калачев и выхватил мусорное ведро из жениных рук. Ему показалось, что сердце его бьется чаще обычного, как будто он выхлестал с десяток чашек кофе. — Ничего, мы им еще покажем», — думал он, сбегая по лестнице. Кому покажем? Что покажем? Он не знал определенно, кому и что. Знал только, что это нечто особенное. Он захлебывался от пьянящей свободы, захватившей все его тело, каждый капилляр, каждый волосок.

— Идиоты, — смеялся он, все больше пьянея от восторга. — Идиоты! Брокеры — рокеры, поэты — нифалеты, танцы — манцы, розенкранцы.

Пожалуй, надо остановиться, иначе сойдешь с ума. Остановиться, спокойно обмозговать. Калачев стал закручивать свое тело и душу вымышленной стальной проволокой. Это успокоительное помогло. Мысли перестали перехлестывать друг дружку. И все же они были сумбурными: живем на вокзале, вспоминаем прошлое, мечтаем о будущем. Ведь настоящего не — ту — ти! А хорошо было бы съесть сейчас ананас. За всю свою жизнь он не откусил и дольки экзотического плода, жевал, правда, какую‑то вязкую, похожую на сушеную тыкву консервированную ерунду. Цукат ананаса. Ананасы, орхидеи! Миллионеры дарят возлюбленным орхидеи. Чем он хуже? Ведь если он прокрутит в своей судьбе несколько вариантов, тьфу, несколько судеб в своих вариантах, тьфу, орхидеи ему улыбнутся. Но программа первая: отомстить, влюбить, замолить. И еще ему представился плоский живот его ученицы Сукачевой. Пошло, неэтично, неморально. Не по — учительски. Но это так. А впрочем, пора отвыкать от морали серого российского чиновника Акакия Акакиевича.

— Черт! — ругнулся Калачев: опять мусор из контейнера не выгребли. Не нести же домой полное ведро? Кое- как изловчился, высыпал часть мусора в контейнер, остальное на землю. Господи, какая проза. Дома он посадил жену на диван, взял ее за руку:

— Таня, я вот что подумал… в порядке бреда. А что если я, смех, ерунда, что если я буду молодеть?.. Яблоки- то пищекомбинатовские того… законсервированы средством Макропулоса. Помнишь у Чапека?

— Они законсервируют, они законсервируют, — пренебрежительно усмехнулась Татьяна. — Они и не до такого додумаются. В редакцию пришло письмо, в нем рассказано, будто бы некий Мишин В. В. своеобразно боролся с пьянством. Заказал тот Мишин в кузнице медали для колхозных алкашей. И решением общего профсоюзного собрания цепляют те медали поклонникам Бахуса, для острастки. Вот вам и председатель — изобретатель.

Совсем непоследовательно Татьяна продолжила:

— И чего ты в осенний день голый бегаешь? На термометре пять градусов ниже нуля, плюс ветруган. Рубашки сам себе не погладишь. Воротник весь измочалил. Слушай, а кто вчера такой ужасно кучерявый в уголке сидел? Знаешь: ваш трудовик — интересный человек. Он мне вчера все уши прожужжал. Скептик. Все люди по его рецеп — там живут. Глупости ты говоришь, Володенька! Я не атеистка, упаси Господи, я крещеная. И все же я за всю свою жизнь не видела ни одного колдуна. Не видела и помолодевшего человека. Твои волосы? Они нынче выросли, а завтра осыпятся. Может, у тебя начался мужской климакс? Хотя…

— В порядке бреда, — вздохнула Татьяна.

— В порядке бреда, — прошептала она.

Что это у нее в глазах? Влага.

«Не такие мы стали, Володенька. Помнишь, ты меня земляникой сушеной кормил. В сене, там, у матери, на чердаке ее избы? Помнишь, как придумывал разные прилагательные? Обо мне. Ты придумывал, а я счастлива. Сто с лишним эпитетов насчитала. И целовал меня всю. В ладошку щекотливо так, что я исчезла из мира совсем, осталось меня совсем ничего, ладошка да семь граммов души». Слезы, настоящие слезы пробились, потекли, оставили за собой некрасивые борозды с разводами.

— Ну что ты? Что ты? Все вернется, все снова будет так же, — зашептал на ухо Татьяне Калачев, — все обязательно вернется.

Его сердце сжалось. Нет, не сердце, внутри его тела, скорее всего в солнечном сплетении затеплилась точка, комочек, который подошел к горлу и стянул его. Тоска, и жалость, и любовь. Этого давно не было. Вот и возвращалась молодость. Естественно возвращалась, не из‑за колдовских часов. Он заморгал, боясь расплакаться. А Татьяна стала тереть глаза:

— Тушь проклятая!

И хлестнул электрозвонок. Все улетучилось вмиг. В дверях топтался добрый фотограф, Татьянин сослуживец Земнухов. Он смущенно тер пухлые щеки:

— Ветруган страшенный! — извинился Земнухов за свой приход, словно спасался от штормовой погоды. Он расстегнул кофр:

— Вот успел кое‑что сделать, — он раскинул фотографии на кухонном столе веером. Остановленное, мертвое время. Черно — белые снимки — сухое подобие жизни, суррогат. Невеста испугана, женишок — торчит, как штыковая лопата. Историчка подтянула синие свои вампирские губы. Глаза у физрука Филиппенко похожи на костяшки бухгалтерских счетов. И лысина Калачева, как ни приглядывайся, пустыня Гоби, девственная. Калачеву показалось,

6 Заказ 54 что она даже розовая. Татьяна вернулась из ванной с промытыми, незащищенными косметикой глазами. Она схватила фотокарточки, словно какая‑то хищная птица, готовая склевать их. Заахала:

— Как здорово! Хорошо! Молодец! Оригинально!

Елей на душу Земнухова. Он топтался перед Татьяной,

как взнузданный конь. Только дерни за невидимые вожжи — ринется, понесется вскачь. Татьяна предложила опохмелиться. Что же? Можно. После стольких треволнений. А не сделает ли чего‑нибудь плохого алкоголь с моим теперешним состоянием, не повредит процессу? — испугался Калачев. Но тут же успокоился, вчера ведь опрокинул четыре рюмки, и на руках у него в это время находились часы. Закусывая, опохмеляясь, они, Татьяна и Земнухов, толковали о своих редакционных делах. А Калачев сидел в бездумье.

— Как сомнамбула, — извиняюще улыбнулась в сторону мужа Татьяна, Тата, Татьяна Алексеевна.

Такое состояние бывает, когда смотришь на огонь или быстро текущую воду. Полная отключка. На лице распрямляются морщины, глаза свежеют.

— Свежо, свежо, — подтвердил какие‑то земнуховс- кие слова Калачев, — я на помойку бегал, продрог насквозь, такой колотун зверский!

Фотограф засмеялся. Ему в тон — Татьяна. А Калачев опять отстал от них, и только для приличия скривил губы.

* * +

Калачев сидел под светло — зеленым абажуром и проверял ученические тетради. Проверял опять же автоматически, думая между тем о своем: «Чем он занимается? Чем занимается? Вот уже два месяца судьба тащит его вспять по времени, против течения. Неизвестно, сколько еще будет тащить его за собой часовая стрелка. Может, еще немного, еще чуть — чуть, и он исчезнет, превратится в эмбрион, в зародыш? А он — проверяет тетради! Хорошо, что скоро зимние каникулы. На них можно развернуться и осуществить задуманное. Плохо, что он не ведет дневника». На чистом листке Калачев поставил цифру «1». Вот бы что он записал под этой цифрой. Прежде всего, о самом процессе помолодения, о том, что происходит с ним. Разумеется, он — бодр, весел, порой даже излишне. Излишне, когда задумывается о своем будущем. Внешне? Тэк-

тэк: кожа стала эластичнее. Голова покрылась густыми волосами. Выросли новые зубы. Аппетит волчий. Ничего не болит. Если он простужался, то насморк, головная боль и прочие неприятности проходили минут через пять по внешнему времени. А он‑то ведь живет по скоростному, внутреннему. Калачев вывел на листочке двойку. Написал рядом: «Взаимоотношения с женой». Разные отношения, большей частью — странные. Она поверила в омоложение посредством стрелок мефистофельских часов. Правда, пришлось молоть чепуху о солнечных ритмах и ритмах в механизме часов, совпадающих с токами его организма. На запястье располагаются, проходят по запястью главные вены и артерии. Чем ученее, чем начитаннее человек, тем он больше, кажется, способен поверить в подобную тарабарщину. Знакомый Калачева каменщик, мастер на все руки от скуки, не прочитал в жизни своей ни одной книжки, он ни во что не верит, как бы ни объяснял ему Калачев строение вселенной, как бы ни говорил о вращении Земли вокруг Солнца, не верит, даже злится, когда его потчуешь почерпнутыми из популярных книг знаниями.

Итак, Татьяна отнеслась к его метаморфозам многобоко. Ее, пожалуй что, начало удивлять то, что она живет с помолодевшим лет на пять — десять мужем. В Татьяне самой происходили превращения, правда, психологические. Вконец уверившись, что муж ее действительно обновился и что он ее не дурит, Татьяна спервоначалу отнеслась к Калачеву с опаской, даже прикасалась к нему осторожно, боясь расколотить, поломать, что‑то изменить. Потом ей это понравилось. Татьяна радовалась: «Ты стал настолько хорошо есть, что в конце концов сделаешь меня кухонной пленницей. Жить ведь опять начал по новой, не валяешься с книжкой на диване, не ходишь с отсутствующим лицом по улицам. Ты — живешь!» Таня изменилась. Да, изменилась. Исчезла в ее характере желчность, с которой она судачила о своих коллегах, пропало много наносной шелухи, камней, тенет. Ведь человек не только физически стареет, то есть клетки его тела подтачиваются телесными шашелями, но и стиль его жизни, его психика зарастают пыреем и паутиной. Бывает, что, запутавшись в паутине, человек гибнет, абсолютно здоровый. А вот засосало, закрутило, запутало. Но вот чтобы и физически помолодеть? От этого жена категорически отказалась. А что мо- 7* жет быть проще? Застегивай ремешок часов поочередно. Она поносила, он поносил. Поэтапно молодеют. Татьяна отказалась наотрез: «Я суеверная, что‑то в этом помолоде- нии не то…»

— А я не боюсь! — возразил ей Калачев.

— Ты — другое дело. Ты сам в это дело вляпался, теперь сам оттуда и выбирайся.

Она смутилась тогда: «А впрочем — это ведь очень хорошо. Это — возврат молодости. Я ведь сама старой никогда не была. Все вокруг вяли, седели, лысели. Тут поневоле станешь пессимистом, мизантропом. Я сама сейчас такая же, как и двадцать лет назад, так зачем же мне молодеть? И ты, я тебе скажу, дурака валяешь. Отцепи эту игрушечку и трахни ее молоточком посильнее, чтобы вдрызг».

Калачев написал на листке: «Отношения с дочерью». И цифру «3». Лена знает, бесспорно знает. Мать ей рассказала. Но Лена никогда не заводит об этом разговор. Только она с жалостью смотрит на меня. А чего жалеть- то? Скоро он приблизится к дочернему возрасту и тогда отцепит, выкинет часы, вот и вся недолга. «Не надо печалиться, вся жизнь впереди», — так пели в его юности. Лена знает о чудесах. И ничего не выдает своему Толику. Калачев понял, наконец, что ее замужество — элементарный зов плоти. А любит Лена одну себя. В себе — отца своего и мать. Нормально. Справедливо. Только в себе и надо любить, а не внешне, показушно. Калачев написал цифру «4» и остановил взгляд на стопке тетрадей, неровной стопке. «4» — это отношения с учителями, учениками, соседями. Тут — абсолютная тайна. И маленькие хитрости. Реже надо бриться, от этого лицо сереет, надо быть небрежным, неаккуратным в одежде. Ну, а что на голове густая растительность? Так это прекрасный подарок историчке. Как только она заметила роскошные волосы на голове Калачева, так сразу воткнула в него тонкий палец: «А что я вам доказывала? Вот оно — влияние Кашпировского! Сказывается через четыре месяца…»

Анна Ивановна минут пять глядела на Калачева влюбленными глазами.

Одиннадцатиклассников не так‑то просто провести. Калачев узнал, что все его метаморфозы девушки объяснили странным образом: «Сделал пластическую операцию». Говорят, что есть такой дорогой и тайный кабинет в глазном центре Федорова. И в этом тайном кабинете за большие деньги делают операции, совершенно изменяют личность человека в лучшую сторону. Аппаратура там, разумеется, японская. Они, японцы, до всего додумаются.

Не так‑то просто, оказалось, лупить правду — матку. Попробовал. Калачев решил раздать всем сестрам по серьгам. Анне Ивановне он было всыпал по первое число. Злая она, завистливая, не любит детей. И вообще — бездарность, поденщица. Планы уроков у нее допотопные, еще в пединституте писанные. Когда Калачев говорил это при всех, Анна Ивановна дула на воздух, как бы отталкивая ртом калачевские оскорбления. Она отворачивала свой остренький носик к большой батарее водяного отопления и молчала. Все молчали. И Калачеву от этого молчания стало неловко. Было бы совершенно по — иному, если бы она накинулась на Владимира Петровича и закидала бы его булыжниками. Не произошло такого. Учителю труда Павлу Петровичу Максимову он прочитал свое откровение равнодушным голосом прямо в ухо, когда зашел в мастерскую к трудовику: «Разве можно жить, презирая людей? А тем более работать в школе! Ведь дети — еще не оформившиеся существа». Сам Калачев недавно был таким, как Максимов. Павел пожал плечами: «Ты что это сегодня, Владимир Петрович, в философском настроении? А за что ты мне прикажешь любить людей? И так мы слишком много любим: родину, мать, жену, детей своих… Только блаженные, глупенькие всех любят. А любимые в ответ — по башке гвоздодерами. Вот я знаю такого человека, который очень любил свою мать, так любил, что для ее и своего удобства отправил родительницу в дом престарелых. Там она вскоре и зачахла. Ни разу матушку любимое чадо не посетило. И еще я знаю одну мамашу, которая страстно любила свою дочь. Но у нее было хобби покрасивее наряжаться. Однажды в ее дом пришла портниха и принесла ей платье, цветочками такими яркими. Чадолюбивой женщины дома не оказалось. Портниха и оставила платье дочке — куколке: передай, мол. Дочка, лет пяти, не больше, несмышленая, отыскала ножницы и вырезала несколько цветочков из нового маминого платья. Думала, что так будет красивее, думала сделать маме приятное. А мать вернулась домой, увидела дочкины художества и тоже за ножницы схватилась, стала хлестать ими по пальцам своей куколки. Остервенела. От ярости потом сама сознание потеряла. Произошло заражение. Кисти рук у девочки пришлось хирургам отнять, чтобы зараза дальше не полезла. Мать посадили в тюрьму. Немного дали. Объяснили это тем, что в трансе была. Вот вы меня, Владимир Петрович, заставляете любить всех подряд», — и учитель труда еще раз поднял плечи.

— Сколько можно рассказывать о своем брате — хапу- ге? — вскричал в этот же день Калачев на физрука Филиппенко. — Кто вам мешает: заводите и себе поросят, стройте дворцы, покупайте себе «Мерседесы». Не завидуйте.

— Я для порядка сообщаю вам об этом, — проворчал миролюбивый Филиппенко.

И так вот Калачев не сумел исправить свой окружающий мир. Он в который раз убедился в том, что некоторые люди с увлечением могут читать и чтить Чехова, они будут упиваться и всеми фибрами души соглашаться с христианской моралью Достоевского, но никогда не подадут нищей старушке гнутой копейки, непременно наступят на пальцы соседа, держащегося за кромку проруби. Наступят. Притопнут еще. Но незаметно. Одно исполнилось. Калачев перестал врать на уроках литературы, перестал актерствовать. Он теперь захлебывался от восторга, плакал над стихами, ввел в курс своих лекций внепрограммных Гумилева, Ахматову, Мандельштама. Он знакомил своих юных воспитанников с их биографиями, чтобы молодые люди лучше разбирались в стихах и в прозе. Старшеклассники откликнулись на это. Вначале подсмеивались над тем, когда Калачев в замешательстве, в увлечении тер лоб тряпкой, которой стирают с доски. Усмехались и над его восторженными восклицаниями: «Вни — има — тельно следите за событиями! Никогда не надо предсказывать собственную судьбу. Гумилев предсказал свое будущее и вскоре получил пулю. А Лермонтов, читайте: «В полдневный жар в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижно я». Лермонтов знал, что будет убит.

Сашка Храмов тогда хихикнул:

— Владимир Петрович, так, может, он пьяный лежал? С винцом в груди?

Калачев тут же посмеялся, сказал, что такие казусы, неблагозвучия в поэзии встречаются.

А Света? Света Сукачева? Она чувствовала себя родительницей учительского перевоплощения. Ведь она, тогда еще, до ледникового периода, подала учителю пример принципиальности. Света Сукачева, кажется, была влюблена в своего молодеющего учителя. Он только никак не мог решиться проверить это. Калачев подумал, что взрослые недооценивают молодых людей, ведь у молодых свой особенный спектр переживаний. Он вспомнил себя десятилетним мальчишкой и вспомнил свой поход с бабушкой к дальней родственнице, взрослой женщине, к няне Зое. Няня Зоя обладала пряничной, сдобной полнотой. У нее были большие добрые глаза и ярко — красный, открыточ- ный рот. Няня Зоя была в новом цветастом, тонком платье, и однажды она, когда обувалась, так поставила свою ногу, что оголилась. Подул ветер, облепляя материей полную, но все‑таки интересную фигуру няни Зои. И тогда ему подумалось: «Все же хорошо жить. Хорошо, что он есть на свете. Хорошо, что мама родила его, а не какого- нибудь другого Костю Кудряшова».

Когда он возвращался от няни Зои, то под ногами хрустел снег, как будто резали спелые арбузы. И Володя захотел повзрослеть, чтобы как можно скорее по — настоящему любить женщин.

Калачев был уверен, что золотоволосая Света Сукачева так же, как и он, в десять лет пережила подобные чувства. И теперь у нее довольно большой любовный опыт. И вот сейчас Калачев решился. Он решил проверить, что раз он не такой, как все, что раз ураган времени несет его назад, то еще неизвестно, кто моложе — Светочка Сукачева или он, то он напишет ей записку, записку осторожную и намекающую. Если Светочка отважится и придет на свидание, то он — прав. И он решился. Слишком уж он робок. И инерция жизни гнала его проторенным путем: то есть он молодел телом, а душа оставалась прежней. Надо бы и душу повернуть в обратную сторону. И вот он — «ключ на старт», рядом. Ключ к повороту. Он написал на маленьком листе: «Света». Нет, «Света» — это слишком по — учительски. Нет ни капли интима. «Дорогая Светочка» лучше. Тогда: «Дорогая Светочка, нам надо откровенно поговорить об одном деле». О деле? Словно он — коммерсант. Лучше написать четко: «Дорогая Светочка, нам надо с тобой поговорить. Предлагаю встретиться на пляже, возле раздевалок. Там встретимся вечером в 6 часов». И подпись: «В. П.» — Владимир Петрович. Этим «П» подчеркивается разница в возрастах. Глупо. Но место он выбрал приличное. Зимний пляж, безлюдье. Теперь осталось только вложить записку в аккуратную тетрадь Светы Сукачевой и главное — утром не поддаться робости, соблазну вытащить и скомкать листок.

Жена уже спала. Раздевшись, он хотел было отстегнуть часики и положить их на тумбочку рядом с кроватью, передумал. Он однажды сделал такое, дурно спал, а утром во рту ощутил какой‑то неприятный железистый вкус. Была неловкость в теле, а как только укрепил часы на руке, сразу все прошло. Стало ясно, хорошо, молодо. И паркет приятно холодил босые ноги. Как у курильщика, решившегося бросить вредную привычку, он всегда выхватывает глазами, слухом, нюхом все, что касается табака, отмечает зрением, вон у киоска прикуривают, вон — брючный карман оттопырился, курево — в кармане, что там — «Феникс» или «Беломор»? Так и он теперь всюду натыкался на разную информацию, касающуюся омоложения. В телепрограмме «Утро» рассказывали о цикадах, которые семнадцать лет живут в темноте, под землей или в коре деревьев и только после заключения вылезают наружу, на свет Божий, чтобы в течение одного дня оплодотвориться, отложить яйца и умереть. Один день света! — удивился Калачев. — А чем люди отличаются от цикад? Они тоже всю жизнь маются в темноте и какую‑то только тысячную долю живут при свете и в счастье. То‑то цикады так истошно голосят по ночам. Всюду Калачев натыкался на эту тему. Открыл за завтраком Татьянину книжонку, на обложке которой изображена скуластая Нефертити. Там: «Маски при наличии морщин, сухой, увядающей и загрубевшей коже. Натереть морковь на мелкой терке, смешать с яичным белком, добавить одну ложку оливкового или персикового масла, немного толокна и нанести на лицо и шею». Бесподобно: персиковое масло и оливовое? Живем в Греции, где все есть…