27849.fb2
— Значит, отрицаете?! — вскрикнул супруг.
— Зачем? Сама открестится. Поймет, что прыгнула не туда. Иначе чем «прыг-скок» это не назовешь. Другой разговор, если бы с этих ужасов начинала! Или если бы это малевал человек, впервые схвативший кисть.
— Но, Игнатий Тихонович, дорогой! Ведь Вика мастер... — не выдержал глава дома.
— Мастер-то мастер, но я бы предпочел подмастерье или еще лучше Ваньку Жукова с его «на деревню дедушке». «На деревню» — это искусство, ибо не ведает, что творит. Прет из него, вот и пишет без адреса. А если не прет, то и браться незачем. Так, Рыжикан? — Проклятый мэтр снова обнял меня.
— Вроде бы, — потупился я.
— А это, — Игнатий обвел рукой стулья и стены, — придумано. Это подслушанный или подсмотренный ужас. Ужас напрокат. А все, что напрокат, рано или поздно придется вернуть. Принесите вина, хозяюшко, а то я разошелся...
— Принеси, — помрачнел Боб.
Я с радостью выскочил из мастерской.
4
Когда через пять минут, хлобыстнув три рюмки, я воротился с подносом, скандал вызрел, как нарыв под синей лампой.
— Живопись мертва! — кричал юный супруг. — Живописи нет. Пикассо умер. Шагалу под девяносто. В расцвете один Дали, и Вика идет за Дали!
— Гарик, Вика самостоятельная! — цыкнул Боб.
— Конечно. Идти за Дали — не значит подражать. У Вики свой путь. А вы зовете ее в старое болото.
— Лучше скажите — на кладбище... — усмехнулся Игнатий.
— В крематорий! — крикнула девица в шортах.
— Молодость, а?! — вздохнул хозяин.
Пора было вмешиваться, но чертова дача кляпом заткнула мне глотку. Толкнув девицу в шортах, я протиснулся к подоконнику. Но пришлось еще сдвигать ее подругу.
— Ты что, обниматься, дорогой, пришел? — рассердился Боб. — Тут искусство, понимаешь, а он — обниматься...
Девица брезгливо поежилась и хотела меня отпихнуть, но я успел вытащить из-под нее справочник.
— Ну, куда уткнулся? — сказал Шабашников. — Учителя бьют, а он в кусты...
— Никто вас не трогает. Это все отец... Я тебе говорила, папа, что Игнатию Тихоновичу моя живопись чужда.
— Передовое им чуждо, — изрекла девица в шортах.
— Бьют меня, Рыжикан, — улыбнулся мэтр, и улыбка тут же отклеилась от его лица, как афиша от тумбы. — Слышали анекдот? Рабинович стал членом суда. «Ах, членом сюда, членом — туда, детей все равно не будет».
На минуту стало тихо.
— Так вот... — Игнатий чувствовал, что перебрал, но уже не мог притормозить, словно гнал на своей «Волге» по обледенелому шоссе. — Кто был талантливым реалистом, тот и абстракцию напишет, и в сюре не пропадет.
— Это хамство! — Девица в шортах даже поднялась с пола. — Вы захватили МОСХ и травите молодых. Вы сами — бездарь!
— Девушка, вы слишком очаровательны для разногласий, — усмехнулся Игнатий.
— А вы пошляк! — Девица снова плюхнулась на пол.
— Игнатий Тихонович! Дорогой! Ну, вспылили. Так ведь молодость, понимаешь, — засуетился Боб. — Мы вас пригласили как мэтра...
— Папа, не лебези...
— Вы меня позвали... Зачем вы меня позвали?! — Шабашников принял позу провинциального трагика, играющего в подпитии Несчастливцева. — Я — рутинер. Верю, если внутри кипит, то и на полотне чего-нибудь сварится. А этого, без огня... — он шикарным жестом обвел стулья и стены, — не приемлю... Пошли, Рыжикан.
Я оторвался от номеров гостиниц. Их было до чертовой матери и даже больше.
— Нахамили и убегаете! — фыркнула девица в шортах. И тут Игнатий задекламировал:
— Жизнь показала, что черты Леопардовой прозорливости, — каждое слово чеканил! — в высокой степени свойственны сему дому и лично Виктории...
— Это подло, подло, подло! — закричали все разом, и я вспомнил, как недавно в поезде инженер-покерист, хлебая из судка борщ, читал над моим ухом «Литературную газету»:
— Смотри, живописец, как лижут: «Надо сказать, что черты ленинской прозорливости в высокой степени свойственны нашему ЦК и лично Леониду Ильичу...» Ни черта, ни Бога не боятся! Сахарова травят, Солженицына выперли, а Брежневу лижут...
Я голоден был как волк, но все-таки высунулся из спальника и, глядя мимо борща, взял газету. Это была статья Боба. Мне стало неловко. Наверное, потому постарался об этой статье забыть. Игнатий же все читал и все помнил.
— Подло! Подло! — затараторила девица в шортах.
— Идем, Рыжикан, — сказал Игнатий.
— Иди один... Черт собачий, в свою мастерскую меня не пускал.
— Оставайся, — сказал Боб. — Оставайся, дорогой. А вас я не задерживаю. Пригласили, понимаешь, как значительного человека, а повел себя как паяц. Да-да, паяц. Цитируете, понимаешь, неправильно. Вы в политике ничего не смыслите. Я о разрядке, понимаешь, написал... А Сталин что, лучше? Война — лучше? Надо, понимаешь, практически подходить... А вы ни в политике, ни в искусстве ничего, гражданин Шабашников, не понимаете. Вы салонный живописец. У вас известность, потому что вы — салон. И вы душите все молодое. Вика просила вас не приглашать, но я думал: вы — величина. А вы, понимаешь, пустышка...
— И это хваленое восточное гостеприимство?! — вздел руки мэтр. — Идешь? — повернулся ко мне.
Я мотнул башкой. Дело было не только в даче. Ничего плохого Бобы мне не сделали.
— Оставайся, подлиза! — Игнатий выплыл из мастерской. Его не провожали.
— Ну и фрукт, — вздохнул Боб. — И таким, понимаешь, принадлежат все посты.
— Он нигде не служит...
Меня грызло, что не кинулся вслед за мэтром.
— Все равно. Всюду, понимаешь, своя рука. Трубку поднимет — и тебе госзаказ. Скажет кому надо, сразу, понимаешь, персональная выставка.
— Папа... — сказала Вика.