27849.fb2
— Болван. Толстый, лысый, ужасный болван. Кстати: сегодня опять звонили из московского секретариата...
— Врешь.
— Конечно, вру. Интересовались, где прячешься. Я сказала: поссорились... В конце концов, чего они от тебя хотят? Чепуху... Стихи ты напечатал, а Париж стоит молитвы...
— Обедни, девочка. Мессы. Иди сюда.
— Убери руки. Не превращай меня в идиотку. Зарылся, закрылся... Что ты знаешь о жизни? То в подвале торчал. Теперь залез к этим... не могу запомнить фамилии, чтоб им пусто было. Проклятая дача. Проклятые электрички.
— В такси больше не ездишь?
Ого! Значит, она выбрасывает пятерку за один раз! От ее конторы досюда — верная пятерка!
— Езжу. А что? Никогда бедно не жила и не собираюсь. Тебе для меня на такси жалко? Хоть бы раз обо мне как следует подумал. Кроме идиотской ревности, никаких чувств. А еще вещал: мол, наш многострадальный шарик только и держится что мужской ответственностью да женской верностью. Ну, где твоя ответственность?
«А твоя верность?..» — вспомнил я букет и графика.
— ...Вообразил, что любишь! Как же... На тахту повалил, и то потому лишь, что напомнила... Пусти! Больно... Да не могу я сейчас...
— Это ты-то не можешь?..
— Дурак. Только одно на уме... Откуда такой озабоченный?
«Все с тобой озабоченные», — подумал я, замерзая на мансарде.
— ...Лучше скажи, как дальше жить будем. Они ведь не отстанут. Отдел культуры ЦК не слезет с Союза, Союз писателей — с тебя.
— Не пужай.
— А ты не пужайся. Сам иди. Приведут — будет поздно.
— «Сам иди». «Сам покайся». Да?
— Тебе решать. Или подавай в Израиль, или... Другого пути не вижу.
— А как Солженицын?
— Я тебя умоляю... У Солженицына мировая слава, Нобелевская премия и характер. И вообще, не сравнивай. Он — одно, ты — другое. Тебя раздавят — никто не заметит.
— Заткнись.
— Васька... Ну, выслушай меня. Ты ведь талантливый. Но ты пишешь стихи. Они для России, не для Запада. Стихи, сам ведь говорил, нельзя перевести.
— Ничего, переведут.
— А что толку? Ни славы, ни сертификатов...
— Не каркай.
— Трудно тебе, Васька, придется. Слишком ты честный, потому что, прости меня, книжный. Иначе, прежде чем отправлять стихи, меня бы спросил. А ты сделал это трусливо. Да-да, трусливо... И трусливая честность хуже подлости.
— Уходи!
— Перестань. Знаешь, что тебя бросить нельзя, и пользуешься. Я не хочу быть сволочью, но и ты меня не обижай. Я же тебя обидеть не могу — мы в неравном положении. А ты — эгоист. Ни о ком не думаешь. Вспомнил хотя бы о наших друзьях. Им тебя исключать придется...
— Пусть не исключают.
— Тогда исключат их. Нельзя ставить людей в безвыходную ситуацию. Они порядочные, но хотят печататься здесь. Они не герои, но и не подлецы. А ты заставляешь их выбирать между подлостью и героизмом...
— Не ори. Рыжий услышит.
— Вспомнил... Рыжий давно подслушивает.
— Что? Все?.. — испугался Васька, и я вместе с ним. Надо же так вляпаться!
— Как ты могла, если он слышал?! Ничего он не слышал...
— Хочешь проверить?
Я понял, что Томка может подняться в мансарду, поэтому вылез на балкончик, повис на руках и мягко спрыгнул в сад. В поселке никого не осталось, и я здорово намерзся, пока попусту обходил знакомые дачи.
3
Дни текли медленно. Задождило. Работалось плохо. Томка и Костырин отвлекали меня своими склоками.
— Переводы твои опять зарезали, — бросала она с порога. Васька встречать ее не ходил. Считалось, из конспирации. Минимум через день возвращалась с цветочной клумбой.
— Дарят, — вздыхала на кухне. — Жалеют. Видят: муж недотепа.
Ко мне она почему-то подобрела и, забредая полуодетая в залу, начинала неосторожный треп.
— Хочешь, попозирую? — спросила как-то, перейдя на шепот.
— А муж позволит?..
Писать ее не хотелось, а вот от другого не отказался бы. Но рядом вечно торчал Васька. Они ругались без передыху.
— Не ори! — кричал он. — И не распахивайся!
— Не бойся! Сквозь потолок не видно. И вообще рыжий, — лгала она с простодушной наглостью, — просил меня позировать.
— Больше ему делать нечего...
— Не ревнуй.
— А ты не воображай. Я видел у профессора его картины. Рыжий любит худых.