27873.fb2
Это не у нас, это я наблюдал, а там, на Западе, где мы не бывали, про который мы читали, - все какие-то выверты, странности, с жиру бесятся: кто-то не ел полгода, кто-то съел автомо-биль, кто-то переплыл океан без воды и без еды на надувной лодке, кто-то полез в пещеры, кто-то в кратер, кто-то прошел на руках через всю Германию, кто-то, наконец, залез на Эверест, кто-то поплыл под парусами без руля и без ветрил.
Но это и раньше... да, немножко раньше, если бы не война... Полюсы, аэростаты, дирижаб-ли, все выше и выше... Это еще и раньше, этот особый коктейль из авантюры, спорта и науки, но особенно почему-то - после войны. Когда стало что-то понятно, когда все что-то поняли - что-то поняли, только не поняли что. И это "что" стало ускальзывать безвозвратно. Время - тоже живое существо; ему тоже хочется пожить своей жизнью... Бывает такое время, когда человечество живет как один человек, - в каком-то смысле это и есть Время. Тогда оно вместе старится, вместе радуется, вместе понимает. Потом оно не понимает, куда это делось, куда ушло. Кто-то понимает, что состояние общего уже всё, уже утрачено, уже не вернешь, кто-то чувствует это раньше других - прокатывается волна самоубийств, кто-то отчаливает на пустующей лодке догонять романтически окрашенные идеалы. Но и от этого движения остаются в общем употреблении странные вещи: ласты, маски, крупные бусы, мода на свитерами джинсы, новые виды спорта, вроде стрельбы из лука и водных лыж. Кто-то стал приручать львов, жить в волчьей, в обезьяньей стае, какие-то люди стали хронометрировать трудовые процессы каменного века, изготовив себе орудия по их образцу и удалившись от цивилизации (во всех этих упражнениях смущает маленькая рация в пластиковом мешочке и возможность помощи с неба вертолета - вот эта-то пуповинка компрометирует любое бегство). Странные люди. Поведение их вызывало недоумение. Можно было заподозрить их в рекламе. Но в этом была и зависть: вырвался!.. Мы тут тяни и вкалывай, а он пешком вокруг света пошел - так и любой с удовольствием. И вот то и странно, что этих сумасбродов единицы. Чтобы получить право, надо удивить. А удивить этот струженный, зажатый мир трудно. В авантюрах, ставших знаменитыми, поражает лишь одно - простота, как до этого никто раньше не додумался, вызывает зависть, что это было и тебе доступно. И как-то слишком очевидно, что следом уже не пойти, что эта дырка, этот проход уже замазан и охраняется. Удивить этот мир трудно. Как писал поэт, "не легко удивить его словом, поразить выраженьем лица...". Но зато можно удивиться, какими же простыми вещами бывает он каждый раз поражен, этот мир, какими, казалось бы, очевидными и всем доступными. И вот мы живем в мире, который бывает поражен естественным поведением больше, чем формулой тс2. Я утверждаю, что именно этот сдвиг есть история науки экологии, а не длинный список натуралистов всех веков.
Мы живем в мире людей, родившихся один раз. Прошлому мы не свидетели, будущему - не участники. Инстинкт, память и программа вида в нас ослаблены именно как эта связь времен. Именно на этом ослаблении (предельном, до потери связи с естеством) и произрастает человеческое семя. Человек возникает как раз там, где вымирает любой другой вид. Ни теплой шерсти, ни грозных зубов, ни волчьей морали - брюки, пуля, религия...
Как странно! - думал я, с трудом постигая опыт, с легкостью усваивая вывод. Возьмем птицу, запаяем ее в ящик... Траектория научной мысли напоминала мне хаотический полет моли. В конце ее неуклюже торчал сам собою напрашивавшийся с самого начала вывод. Как смешно! - думал я, будто человек, с недоумением рассматривая собственные ладони, обнаруживает у птицы крылья, а раскрыв от этого удивления рот, находит у птицы клюв. У птиц ли он "открывал" крылья и клюв - или у себя - руки и рот?..
Человек! - думал я, ты не способен постигнуть другое биологическое существование - каждый раз, в кромешном этом усилии, постигаешь лишь свое... Но постиг бы он и свое, не силясь постичь другое? Способность человека знать иную природу кажется мне катастрофически малой, но нет ничего благороднее и необходимее для человеческого сознания, чем это буксующее усилие.
Конечно, и у них есть многое от науки. Лаборатории, колбочки, пробирки, самописцы, холодильники - весь тот лапутянский антураж, на фоне которого позирует ученый в белом халате, жонглируя предметами культа. Но мы не знаем, что он там с чем сливает на фотографии - и не смеется ли над нами. Жрец науки освещен люминесцентно, с глубоким видом вглядываясь в то, о чем он якобы имеет, а мы не имеем представления. На то мы и просвещенное общество, что чтим непонятное. Я не иронизирую - это и впрямь признак просвещенности. Но вот природу мы не чтим, а науку чтим.
Наконец появляется антинаука, которая чтит природу.
И действительно, зачем он сделал такой понимающий вид на этой фотографии на всеобщей обложке? Вид настоящего ученого должен быть (по моим наивным представлениям) испуганным, потрясенным, растерянным. Ибо он знает в своей области все, что было известно до сих пор, до сего дня, до сей секунды, - а дальше ничего не знает. И никто не знает, потому что он - на том самом переднем крае науки, где обрыв знания. Как раз самый первый специалист, если он действительно что-то ищет дальше, ничего не знает. Всем остальным еще учиться и учиться до него, прежде чем они будут знать столько, сколько он, - они знают кое-что, а он - все. Он один имеет представление о том, насколько мы ничего не знаем. Что же он застыл на фотографии с таким видом, будто имеет представление, что там, дальше, в следующий момент? Самодовольный, ярко освещенный среди сверкающих посуд и подмигивающих сумасшедших стрелок, - ведь он впотьмах, у него должно быть вдохновенное лицо слепца, брейгелевского слепца, сыплющегося в яму... Каждую секунду он опускает руки в черный ящик - в какой бархатной абсолютной темноте они пребывают! Неизвестно даже, руки ли он оттуда вынет, из своего вытяжного шкафа. А он их погружает туда и вынимает оттуда, где он не знает что. Острее бритвы тот край между его мозгом и тем, чем заняты его руки, которые так уж смело копошатся там, в потемках люциферичного света.
Из какой уверенности он так уверен?
У этой повести есть и своя героиня, и намек на любовную линию - Клара. Нет, это не была рядовая командировочная интрижка - это была нежность, род чистой влюбленности, - и ровный ее свет скрашивал мне корреспондентское одиночество. Клара была молода, умна и красива. Она любила блестящие вещи, табак и умела считать до пяти. Она любила другого. Валерьян Иннокентьевич был изящный молодой человек. Она ласкалась к нему, как кошка (сравнение очень некстати: кошек к биостанции не подпускали на выстрел орнитологическая специфика...). Я думаю, что неразвращенному читателю уже ясно, что Клара... (Ах, Клара! Скобки в прозе - письменный род шепота.)
Помнится, классе в шестом, в грамматике имени академика Щербы, было такое упражнение на что-то про девочку и ее любимого попугая, как она просыпается утром и как он ее приветствует. Это было упражнение на что-то, скажем, на местоимения "он" и "она", но для нас уже все упражнения были об одном - квадратный трехчлен. Мы, помнится, все прикрывали слово "попугай" и необычайно радовались получающемуся тексту.
Через много лет мне представляется случай написать сочинение на эту тему. Это был, безусловно, род ревности, когда я робел прикоснуться к ней, а она дергала Валерьяна Иннокентьевича за рукав, чтобы он снова и снова гладил ее. Нет, тайна женского расположения и есть тайна: серьезность наших намерений - самый слабый козырь. Валерьян Иннокентьевич был пластичен и снисходителен. Он был моложе нас по поколению и разглядывал нас острым и умным взором, пользуясь своим преимуществом во времени происхождения, словно мы ему не предшествовали, а последовали.
Но - довольно и о сопернике. Я носил Кларе лакомые кусочки, давал ей расклевывать сигареты - втирался к ней в доверие, каждый день подвигаясь на шажок ближе, курлыкал. Ласковое слово и кошка любит... (Опять кошка... Да что это слово так и крадется за моей Кларой!) Мое постоянство было оценено - она уже отмечала мой приход взглядом. Нет, ее сердце по-прежнему принадлежало другому, но ей, как женщине, льстила моя преданность, она снисходила. Возможно, она бы уже рассердилась и заволновалась, если бы меня однажды не оказалось в обеденное время; этот коварный прием для перелома отношений был у меня в запасе.
Но довольно и о себе. Любовь есть познание. Три вещи я познал с помощью Клары. Если бы не они, то не стоило бы и рассказывать здесь о наших с ней отношениях.
Клара была ручная, то есть не боялась человека настолько, что подпускала на расстояние вытянутой руки. Но она была не только ручная, но и ворона, то есть существо дикое и осторожное, другое, н е человек. Поэтому она была щепетильна в отношениях, и на расстоянии вытянутой руки пролегала качественная граница (успеть отпрыгнуть, взлететь...), которую нарушить мог лишь посвященный. Однажды...
...она сидела на ступеньке стремянки, прислоненной к стене нашей кухни. Это была ступенька, удобная для общения: Кларин взгляд был на уровне человеческого. Она распотрошила мою сигарету, я протянул руку... Она покосилась, вздрогнула, взглянула на меня оценивающе и решила не взлетать, не дергаться - лишь слегка переступила по перекладине. Моя рука опустилась на деревяшку.
Я испытывал истошно детское чувство - так мне хотелось ее потрогать. Я вдруг понял, что ни разу в жизни не прикасался к птице. В одну секунду во мне пролетела толпа богоугодных соображений: о том, как человеку необходим зверь, что в детстве у меня не было своего зверя (детство вдруг предстало более жалким и нищим, чем было), я вспомнил единственного мышонка, который жил у меня неделю, а потом сбежал, когда я его почти научил ходить по спице (по этой же спице он и сбежал , из своей стеклянной тюрьмы), я вспомнил свои пыльные колени, когда, вылезши из-под шкафа, я понял, что он сбежал навсегда... я решил, что на этот раз уж обязательно привезу дочке щенка... И, вознеся все эти молитвы, приговаривая елейно: "Клара - красавица, Клара - умница..." - прикоснулся к ее когтю. И она не тронулась с места.
- Клара - умница, Клара - красавица... - бормотал я, все смелее поглаживая ее когти, и она мало обращала на меня внимания, но позволяла. Я осторожно поднял руку, чтобы погладить ее более ощутимо, - она отпрянула, переступив, - мне предоставлялось лишь ручку целовать...
- А вы ее не по голове, а по клюву погладьте... - Доктор Д. стоял за моей спиной - как долго наблюдал он меня?
- По клюву, вы говорите?.. - засмущался я, застигнутый. - Она же тяпнет!
- Как раз нет. По клюву - не тяпнет. Она же - хищник. Хищника надо ласкать по оружию - тогда он не боится. Вот вы правильно ведь начали когти тоже оружие. Мысль, если она мысль, проникает в голову мгновенно, словно всегда там была, словно для нее место пустовало. Ее не надо понимать. Сомнений она не вызывает.
- Кларра - хорошая, Кларра - славная... - гладил я ее по клюву. Это была ласка значительно более существенная, чем по когтю, - ей нравилось. Она жмурилась, терлась. Вид вороны не располагает к симпатии. У вороны от природы сердитый вид. Творец не предусмотрел для нее способов проявлять радость, нежность, любовь. Ни улыбнуться, ни заурчать, ни повилять хвостом она не может. Тем трогательнее было это беспомощное усилие приветливости суровой девы... Сыр у нее уже почти выпал... И эта восхищенная мысль о Крылове, что он точен, как Лоренц, пролетела во мне, взмахнув Клариным крылом; Крылов - птичья фамилия... - и улетела. И впрямь, больше всего, казалось, Кларе нравилось: "Клара - красавица". Хотя почему она не красавица, я уже не понимал, смешно мне не было, вполне искренне говорил я: Клара - красавица. Не может быть, чтобы лесть не была сладка и самому льстецу - она бы ничего не стоила... Тут-то доктор и добавил:
- Вы помните, я вам про мораль животных рассказывал?.. Так вот, в первичную, животную, мораль человека, по-видимому, входил запрет причинять ущерб тем, кто ему доверяет... Собака... потом кошки, голуби, аисты, ласточки... все они в разной степени сблизились с человеком через эту особенность Человеческой морали, без специального приручения. Заметьте, что к действите-льно прирученным животным - курам, свиньям, козам - человек не испытывает инстинктивной любви.
- То есть только доверие вызывает любовь? - восхитился я.
- Я так сказал?.. - усомнился доктор.
Клара, конечно, умница, но и доктор неглуп. Говорить мне такие вещи это гладить меня по клюву. Как приятно, однако, принять в себя назад человеческое убеждение в форме научного закона! Это значит, что себе мы не верим. Нужна наука, чтобы убедить нас в том, что нам свойственно. По меньшей мере странна эта разлука человеческого и общезакономерного. Из этой трещины произрастает экология, заполняя ее.
- Хорошо, - говорю я, - мы любим тех, кто нам доверяет. Но нас в этом доверии поражает прежде всего то, что оно проявлено существом совершенно другой природы, - это нас трогает. Мы ни на минуту не забываем, что мы люди, а они - звери, сверху вниз. А они? За кого они нас считают, доверяя нам?..
- Это сложный вопрос. Я придерживаюсь той точки зрения, что, живя с нами, они нас считают другими существами, но исключают из нашего вида своего хозяина.
- А его-то они за кого считают?
- Наверно, за вожака своего вида.
- Так что же, - возмутился я, - они не видят, что ли? Клара, что же, меня сейчас за ворону считает?.. - Я взмахнул руками, как крыльями, и Клара сердито шарахнулась. Я тут же спохватился и попробовал снова погладить по клюву - она отвернулась. Словно обиделась.
- Вас, конечно, нет. А вот Валерьяна Иннокентьевича она, вполне возможно, и считает вороной.
- Мужчиной-вороной?
- Это безусловно, - сказал доктор, - именно самцом.
- Ну уж извините... - усмехнулся я. - Не может же природа быть настолько слепа! Какой же он муж... то есть, простите, ворона?
- А вот представьте себе... - говорил доктор...
Мы удалялись, пререкаясь, в дюны.
(Клара погибла, но не от кошки. Ее заклевали вороны. Но не вороны, а вороны. За разницу в ударении.)
...Мысль, если она мысль, проникает в голову мгновенно, словно всегда там была... Это тоже мысль. "Все мысль да мысль! Художник бедный слова..."
Мысли в экологии удовлетворяют прежде всего по этому признаку: они очевидны. Это, к сожалению, не значит, что они вам сами в голову пришли. Хотя вам вполне может так показаться. Не знаю уж почему, мне такое качество мысли кажется наиболее привлекательным ее достоинством. Мыслить естественно, не обязательно каждый раз кричать "эврика"! Пафос и пышность мысли-выскочки, стремящейся в одиночестве возвыситься над поверхнос-тью реальности, свидетельствуют прежде всего о том, как редко она заходит в голову ее торжествующему обладателю (здесь обязательная застолбленность, поименованность каждого соображения). Парадоксальность, эффектность, изощренность начинают выступать едва ли не как самостоятельные признаки желание мысли быть узнанной и признанной оттесняет назначение, блеск вторичных признаков ослепляет смысл. Это у нас общая тенденция: скажем, и стихи стали писать столь технично, что поэзия жаждет вдохновенного дилетанта, а возможность произнести что-нибудь новенькое исключает квалификацию, она сродни невежеству. В общем, сказать новое можно, лишь снова и снова начиная сначала: научиться этому нельзя, необходимо разучиться. Это кто же там маячит на горизонте, все не приближаясь?.. Такой восторженный, развевающийся, с сверканием глаз и бьющимся сердцем, который все забыл из того, что все мы наизусть с пеленок знаем?.. Любитель. Любитель машет нам белым флагом неведения: идите сюда, здесь! На флаге, случайной тряпице, узелками привязанной к ветке, начертано: люблю живое. В нашем мире, таком не стоящем на месте, буксующем в своем постоянном развитии - прогрессирующем, - если что-то и в силах обернуть свое, усложнен-ное до утраты, значение, так это любительство: от Ламарка до Лоренца расстояние ничем не покрыто, между ними два века вытоптано головокружительным развитием науки. Абсолют-ным гением оказался лишь монах, сеявший горох на двух грядках... любитель-огородник Мендель.
Есть счастливая закономерность в том, что истина удаляется по мере приближения к ней, и если вы так уж рветесь, вам придется довольствоваться всякой дрянью, подобранной по дороге. Истина, как и Муза, женщина - она уступает сама, и каждый раз не тому. Трудно анализировать ее выбор. Вряд ли чего добьешься от нее по расчету - необходимо чувство. Насилие исключает познание. Как стремительно познается ненасущное! - насущное и сейчас почти так же далеко и так же рядом, как когда-то. Черт знает что за штуки летают в небе, а про птиц мы с трудом догадываемся, что они есть. Скрежещут сообразительные машины, казалось бы, освобождая нам разум, и параллельно какой-нибудь сверхбомбе мы начинаем с точностью устанавливать для себя вещи, без доказательства допускавшиеся первобытным мозгом: что все живое чувствует хотя бы.
Наука XX века сильно распугала истины - они разлетелись как птицы, которых на Косе так неуклюже ловят. Никогда человек не был так презрителен к обезьяне, чем когда поверил в свое от нее происхождение. Недопустимое высокомерие. Современная экология кажется мне даже не наукой, а реакцией на науку. Реакцией естественной, нормальной (еще и в этом смысле она - наука естественная). Почерк этой науки будит в нас представление о стиле в том же значении, как в искусстве. Изучая жизнь, она сама жива; исследуя поведение, она обретает поведение. У этой науки есть поведение, неизбежный этический аспект. Ее ограниченность есть этическая ограниченность: не все можно. Не все стоит думать, не все - понять. Любительство дает урок, бросая естественный, как бы и необразованный - просвещенный - взгляд на живое лишь при непосредственном контакте с ним. И тогда оно легко находит слова для своих понятий. Ниша, ареал, пирамида... Пирамида - это кто в какой последовательности друг друга ест. Не увидеть такое сооружение можно, разве что взобравшись на самую вершину его...
Пища, территория, возраст, энергия, численность, рождаемость, смертность... Позвольте, да что же тут от науки, что же тут нового, в чем открытие? Это мы и так знаем, это же просто жизнь. Вот именно. Наше сознание устроено кичливо: существующим оно считает лишь то, что ему уже известно. Однако и то, что уже известно, и то, что еще неизвестно, и то, что никогда не будет известно, есть единая, неразъятая реальность, в которой, по сути, нет чего-либо более, а чего-либо менее главного. Меня иногда охватывает небольшой смех при представлении о том, какой бесформенный, криво и косо обгрызенный познанием кусок содержим мы в своей голове как представление о реальности. Этот кусок кажется нам, однако, вполне гладким и круглым - вмещающим в себя. Предположение реальности, поглощающей крупицу наших сведений, и есть научный подвиг. Духовный смысл научного открытия не в расширении сферы познания, а в преодолении ее ограниченности.
Посмотреть под ноги, а затем в небо - вот первый научный метод. В задумчивости поковырять пол и поискать решения на потолке, где, как известно, ничего не написано. Это - доступно.
С большой симпатией разглядываю я в умозрительной перспективе некоего немолодого уже австрийца, бредущего по тропинке австрийской же, наверно, красивой и аккуратной деревеньки... Он задрал голову и смотрит в австрийское, почти такого же, как и у нас, цвета небо. Он видит там орущую птицу, скажем, галку. Чем он, по сути, занят? Считает ворон. Смешное это и давно разоблаченное у нас занятие поглощает его на долгие десятилетия. Чего она орет, куда она летит?
Море - синее, а небо голубое, а полынь горькая, а волк серый... Встать в позу покорности, то есть подставить для коронного смертельного удара самое уязвимое место, выставляя ахиллесову пяту. Бедный зверь! как страшно ему должно быть и как унизительно, зажмурив глаза, ждать смерти... Но бедный победитель! - этого никогда не будет. Победитель будет кататься по траве, обиженно воя, остужая свой раскаленный добела пыл, пряча свое оружие... О, если бы побежденный трусливо бежал!.. Можно было бы истолковать это нарушением и погнать его со своей территории, обидно докусывая на бегу. Но нет, этот сопляк, этот щенок, этот малахольный негодяй все стоит зажмурившись, отогнув шею, подставив соблазнительно пульсирующую сонную артерию своему врагу. И с этой покорной секунды моральный запрет включен на полную мощность: каждый получает свою кару: побежденный - за слабость, победитель - за благородство. Отметим, что оба профессиональные убийцы, для которых смерть и кровь - как для нас труд и пот.
Доктор как раз поведал мне басню Лоренца о Льве, Вороне и Волке.
Беседа завела нас от моря в чащу. Ноги вязли в песке.
- Ну и чем все это кончается? - спросил я, и впрямь пораженный таким поворотом.