27887.fb2
С этими чувствами имею честь быть…
Пушкин был уверен, что его письмо к Геккерену повлечет за собой дуэль (он и впрямь читал его графу Соллогубу как возможному секунданту), хотя к этому времени даже поединка было недостаточно, чтобы смирить его ненависть. Но Пушкин также знал, что его письмо к Бенкендорфу сделает поединок невозможным: полиция, да и царь самолично вмешались бы; а его уже и без того внушительный список врагов увеличится — люди, не зная, что случилось за минувшие две недели, высмеют поэта, который предпочел втравить в это дело Третье отделение вместо того, чтобы перебирать свое грязное белье дома или — еще лучше — в каком-нибудь углу в предместьях Петербурга. Одно это, не говоря уж о прочих обстоятельствах и событиях, должно было бы остановить его и послужить убедительной причиной не посылать никакого письма. Но он не уничтожал черновиков. Напротив, он поместил их в безопасное место — они могли бы все же пригодиться.
Вяземский написал Александре Осиповне Смирновой 2 февраля 1837 года: «Да, конечно, светское общество его погубило. Проклятые письма, проклятые сплетни приходили к нему со всех сторон. С другой стороны, причиною катастрофы был его пылкий и замкнутый характер. Он с нами не советовался, и какая-то судьба постоянно заставляла его действовать в неверном направлении». Но в течение нескольких дней тон писем Вяземского друзьям и знакомым претерпевает значительные изменения; противореча живописным интерпретациям трагедии, он предлагает более детальную, хотя уже в значительной степени искаженную, версию современникам и потомкам.
9 февраля он написал, что «чудовищные и все еще тайные интриги» плетутся против Пушкина и его жены. «Время, может быть, раскроет их», — добавил он. И 10 февраля: «Чем более думаешь об этой потере, чем больше проведываешь обстоятельства, доныне бывшие в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами. Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его. Никто не знает, разъяснится ли все со временем, но и того, что мы сейчас знаем, уже достаточно. Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину».
И 16 февраля: «Пушкин и жена его попали в гнусную западню». Было предположение, что на второй неделе февраля 1837 года близкие друзья убитого поэта узнали нечто, что превратило их чувства жалости к «несчастной жертве неудачных обстоятельств и собственных страстей» в сильную, безудержную ненависть к Дантесу и Геккерену — кое-что настолько серьезное, что было решено оставить это в тайне навсегда.
Говоря словами Александры Араповой в истинно ее стиле — с дополнениями, исправлениями и порывами ее пылкого воображения, посылка мерзких «дипломов» была первой отравленной стрелой, вынуждавшей Пушкина заметить чрезмерно рьяного поклонника его жены… Он начал упрекать ее в легкомыслии и флирте, потребовав, чтобы она отказалась принимать Дантеса и старательно избегала любой беседы с ним в обществе, чтобы холодным обращением положить конец его оскорбительным надеждам. Послушная как всегда, Наталья Николаевна прислушалась к пожеланиям мужа, но Дантес был не тем человеком, которого можно легко смутить. И в этот момент появляется человек, которому принадлежит неоднозначная роль в разворачивающихся драматических событиях, — сам голландский посланник. Старик Геккерен всячески заманивал Наталью Николаевну на скользкий путь. Едва ей удастся избегнуть встречи с ним, как, всюду преследуя ее, он, как тень, вырастает опять перед ней, искусно находя случаи нашептывать ей о безумной любви сына, способного, в порыве отчаяния, наложить на себя руки, описывая картины его мук и негодуя на ее холодность и бессердечие. Раз на балу в дворянском собрании, полагая, что почва уже достаточно подготовлена, он настойчиво принялся излагать целый план бегства за границу, обдуманный до мельчайших подробностей, под его дипломатической эгидой, предлагая ей весьма заманчивое будущее; и чтобы сломить сопротивление ее страдающей совести, он напомнил ей про широко известные и многочисленные обманы ее мужа, которые дают ей право чувствовать себя свободной отплатить тем же. Наталья Николаевна позволила ему закончить и затем, подняв на него свой вечно сияющий взгляд, ответила: «Даже если допустить, что мой муж совершил в отношении меня предосудительные поступки, которые вы приписываете ему, если допустить, что колебаний, по крайней мере с моей стороны, не существует, что все эти ошибки имели такую природу, чтобы заставить меня забыть свои обязанности перед ним, вы все же упускаете из виду самый главный момент: я — мать. Если бы я зашла так далеко, чтобы отказаться от моих четырех детей в их нежном возрасте, жертвуя ими ради преступной любви, я была бы самым мерзким созданием в моих собственных глазах. Нам нечего больше сказать друг другу, и я требую, чтобы вы оставили меня…» Есть повод думать, что барон продолжал роковым образом руководить событиями.
Источником информации для Пушкина, причиной его ярости и обвинений, должно быть, послужила Наталья Николаевна; мы знаем от Вяземского, что после получения анонимных писем жена облегчила свою душу признаниями мужу не только относительно ее собственных оплошностей и поведения молодого человека по отношению к ней, но также и о поведении «старого Геккерена, который старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть». До этого момента источник нашей информации и наших сомнений — это скудная горстка фактов, рассказанных несколькими свидетелями. Данзас вспомнил, что после пребывания летом на Островах и новой непрекращающейся волны сплетен Пушкин «отказал Дантесу от дома». Согласно Долли Фикельмон, однако, «он совершил большую ошибку, разрешив своей жене выезжать в свет без него», — и Натали продолжала видеться с Дантесом на приемах, в театре и в домах друзей и «не могла отвергать или останавливать проявления этой необузданной любви… Казалось, что она бледнеет и трепещет под его взглядами, но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека и он был решителен в намерении довести ее до крайности…» Княгиня Вяземская была единственным человеком, кто попробовал предупредить Натали, открывая ей свое сердце как одной из собственных дочерей; вы уже не ребенок, сказала ей княгиня, и должны понимать возможные последствия своего поведения. Под конец Натали заговорила: «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду».
Мария Барятинская написала почти точно такие же слова относительно Жоржа Дантеса: «II т’amuse, mais voilà tout». Ей мы также обязаны отчетом об интересной беседе в одном из петербургских салонов в середине октября 1836 года. Госпожа Петрово-Соловово, встретив кузена княжны Барятинской, спросила: «Ну как, устраивается ли свадьба вашей кузины?» — «С кем?» — спросил ошеломленный родственник. — «С Дантесом», — ответила дама, как если бы семейные дела француза были общим достоянием, и продолжала защищать кавалергарда, кто, как она заявила, был бы в отчаянии, не имей он согласия на руку княжны Барятинской. Сама девушка была ошеломлена беседой и прокомментировала это весьма сердито в своем дневнике: «Maman узнала через Трубецкого, что Дантеса отвергла госпожа Пушкина. Возможно, именно поэтому он хочет жениться — назло!.. Я буду знать, как благодарить его, если он посмеет просить моей руки».
И еще одно, последнее, что мы знаем о тех месяцах, возможно, даже днях, до 4 ноября, — но здесь мы должны представить новое действующее лицо: Идалия Полетика, незаконная дочь графа Григория Александровича Строганова, далекое эхо любовных похождений которого можно найти в «Дон Жуане» Байрона. Посол в Испании начала девятнадцатого столетия, Строганов украл потрясающе красивую Юлиану да Era у законного мужа и привез ее домой, в Россию, вместе с Идалией, их маленьким незаконным ребенком. Кузина сестер Гончаровых через семейство Строгановых, очаровательная Идалия была словно член семьи для Пушкиных; поэт нежно упоминает о ней в письмах к жене и однажды ругал Наталью Николаевну, что не «задержалась у Идалии» вместо того, чтобы принимать дальних родственников-мужчин дома в его отсутствие. Он, очевидно, доверял Идалии Полетике. Это было ошибкой. Выйдя замуж за Александра Михайловича Полетику, кавалергардского полковника и поэтому прямого начальника Дантеса, Идалия очень подружилась с французским офицером и, по крайней мере, однажды оказала ему услугу деликатного характера, которая, возможно, стала критической в событиях, которые мы пробуем воссоздать: «По настойчивой просьбе Дантеса, мадам N.N. [Полетика] пригласила госпожу Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и ее мужу, что, когда она осталась наедине с Дантесом, тот выхватил пистолет и угрожал застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настойчивости; заламывая руки, она стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома вошла в комнату, и гостья бросилась к ней»[49].
Свидетельства Вяземских еще не были изданы и поэтому не могли повлиять на барона Густава Фогеля фон Фризенгофа, мужа Александрины Гончаровой, когда в 1887 году он дал Араповой свое описание событий тех дней, которые привели к дуэли с Жоржем Дантесом: «Геккерен[50] видел вашу мать исключительно в свете и… между ними не было ни встреч, ни переписки. Но в отношении обоих этих обстоятельств было все же по одному исключению. Старый Геккерен написал вашей матери письмо, чтобы убедить ее оставить своего мужа и выйти за его приемного сына[51]. Александрина вспоминает, что ваша мать отвечала на это решительным отказом, но она уже не помнит, было ли это сделано устно или письменно. Что же касается свидания, то ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить ее, и когда она (Н. Н. Пушкина) прибыла туда, то застала там Геккерена вместо хозяйки дома; бросившись перед ней на колена, он заклинал ее о том же, что и его приемный отец в своем письме. Она сказала жене моей, что это свидание длилось только несколько минут, ибо, отказав немедленно, она тотчас же уехала…»
Даже с точки зрения ее мужа, Наталья Николаевна внимательна к «бесстыжей старухе», которая преследует ее везде, где возможно изводить ее любовными притязаниями Дантеса. Даже в очевидно эвфемистической и беллетризованной версии ее дочери она соглашается на интимные дискуссии с жестокой Тенью, находящейся в ожидании. Почему она не послала его прямо в ад, откуда он явился? Почему она решительно не призвала оставить неуклюжие и болезненные переговоры? Почему она не сообщила об этом мужу сразу? И почему — когда, где и как — Геккерен стремится «соблазнить» жену Пушкина и толкнуть ее «на скользкий путь»? Посланник написал Нессельроде 13 февраля 1837 года: «Я якобы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жою Пушкиной! Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падет само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я ее от пропасти, в которую она летела, она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся. Если г-жа Пушкина откажет мне в своем признании, то я обращусь к свидетельству двух особ, двух дам, высокопоставленных и бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днем давал отчет во всех моих усилиях порвать эту несчастную связь».
Два противоположных сценария предстают перед нашими изумленными глазами: совращение молодой женщины на путь, ведущий к пропасти прелюбодеяния, и мудрый адвокат, предупреждающий молодую даму, опрометчиво приближающуюся к краю этой самой пропасти, готовый и даже желающий грубо оскорбить ее, если только это поможет предохранить ее от губительного поступка.
Париж, раннее лето 1989 года, 152 зимы и 153 весны после смерти Пушкина. Среди бумаг потомков Жоржа Дантеса — три письма, помеченных «лично в руки». Мы уже знакомы с двумя из них: одно Дантес написал Геккерену 30 апреля 1836 года и другое, датированное 6 ноября. Сердце замирает при чтении третьего:
Дантес Геккерену: «Мой дорогой друг, я хотел поговорить с тобой сегодня утром, но было так мало времени, что это было невозможно. Вчера случилось так, что я провел вечер tête-à-tête с той самой дамой, и когда я говорю tête-à-tête, я подразумеваю, что я был единственным мужчиной, по крайней мере целый час, у княгини Вяземской, ты можешь себе представить то состояние, в котором я был; наконец я призвал все свои силы и честно сыграл свою роль и был даже довольно счастлив. Короче говоря, я играл свою роль до одиннадцати, но тогда силы оставили меня, и на меня нахлынула такая слабость, что у меня едва хватило времени выйти, и только на улице я начал плакать, как настоящий глупец, что в любом случае было большим облегчением, потому что я был готов взорваться; и, вернувшись домой, я обнаружил сильную лихорадку и не мог спать всю ночь и мучительно страдал, пока не понял, что схожу с ума.
Так что я решил попросить тебя сделать для меня то, что ты обещал, сегодня вечером. Абсолютно необходимо, чтобы ты поговорил с нею, чтоб я знал, раз и навсегда, как себя вести.
Она едет к Лерхенфельдам этим вечером, и если ты пропустишь игру в карты, то найдешь удобный момент поговорить с нею.
Вот как я вижу это: я думаю, что ты должен подойти к ней и искренне спросить, убедившись, что ее сестра не слышит вас, не была ли она случайно вчера у Вяземских, и когда она скажет „да“, сообщить ей, что ты так и думал и что она может сделать тебе большое одолжение; и тогда сообщи ей, что случилось со мной вчера, как будто ты видел все, что случилось со мной, когда я вернулся домой: что мой слуга испугался и пошел будить тебя в два утра, что ты задал мне много вопросов, но не получил никакого ответа от меня[52] и был убежден, что я поссорился с ее мужем, и, чтобы предотвратить несчастье, ты обращаешься к ней (мужа там не было). Это докажет только, что я не рассказал тебе ничего про вчерашний вечер, что является абсолютно необходимым, так как она должна полагать, что я действую без твоего уведомления и что это не что иное, как только отцовская обеспокоенность о сыне, — вот почему ты спрашиваешь ее. Не повредит, если создать впечатление, что ты веришь в то, что отношения между нами являются гораздо более близкими, потому что когда она возразит о своей невинности, ты найдешь способ убедить ее, что так должно быть, учитывая то, как она ведет себя со мной. Так или иначе, самое трудное — начало, и я думаю, что это — правильный путь, потому что, как я уже говорил, она абсолютно не должна подозревать, что все это было запланировано, и она должна рассматривать твой шаг как совершенно естественное чувство беспокойства о моем здоровье и будущем, и ты должен просить, чтобы она держала это в секрете от каждого, и больше всего от меня. Но было бы благоразумно не просить, чтобы она приняла меня сразу же. Это можно сделать в следующий раз, и будь осторожен, чтобы не использовать фразы, которые могли встретиться в письме[53]. Я прошу еще раз, мой дорогой, помочь мне. Я отдаю себя полностью в твои руки, потому что, если это будет продолжаться без того, чтобы я понимал, к чему это меня ведет, я сойду с ума.
Ты мог бы даже напугать ее, чтобы заставить ее понять [три-четыре неразборчивых слова]..[54]
Прошу простить мне беспорядочность этого письма, но ручаюсь, что такого никогда еще не случалось; голова моя пылает, и я болен, как собака. Если же и этой информации недостаточно, пожалуйста, навести меня в казарме перед визитом к Лерхенфельду. Ты найдешь меня у Бетанкура.
Обнимаю».
Жорж Дантес не мог написать это письмо раньше лета 1836 года, когда они снова увиделись с Натали после ее по крайней мере трехмесячного домашнего затворничества (во время траура по свекрови и в ожидании рождения дочери). Это было написано из Петербурга: другими словами, после того, как все покинули Острова. Это не могло быть написано в самом конце сентября (так как только около двадцатого числа месяца Вера Федоровна Вяземская вновь открыла свой салон после долгого пребывания в Норденрее[55]), и это, очевидно, предваряло вызов Пушкина. Это должно было случиться в тот день, когда Дантес нес службу, и так как это было написано на Шпалерной улице — только необходимость провести вечер и ночь в казармах могла остановить chevalier garde от немедленного посещения дома Максимилиана фон Лерхенфельда, баварского посланника, где, как он знал, будет Натали. Из тех дней службы это был, вероятно, ближайший к 19 октября, когда полковой врач дает Дантесу отпуск по болезни: нам известно, насколько слабым было его здоровье, и внезапная слабость, горящее лицо и «сильная лихорадка» — все это похоже на признаки легочной инфекции так же, как любовных страданий.
Поэтому можно предположить, что письмо было написано после полудня 17 октября: накануне вечером, оставив дом Вяземских, разгоряченный и обливающийся потом, он останавливается на улице, чтобы успокоить свои чувства, и неосторожно подставляет себя под порывы холодного северо-западного ветра, волнующего воды Невы.
Можно догадаться, что, должно быть, случился какой-то конфликт между Дантесом и Пушкиным[56] — или требование объяснений, или, возможно, яростный спор, — уже октябрь 1836, вероятно, тогда поэт отказал Дантесу от дома. Что-то драматическое и решающее должно было произойти между Натали и Дантесом — может быть, отказ Александра Трубецкого, упомянутый матерью Марии Барятинской. Даже сам вид Натали теперь повергает Дантеса в слезы, требуя от него титанических усилий для поддержания его обычного беззаботного, игривого поведения в свете. Его веселая дерзость уже не более чем игра на публику, по крайней мере с этого времени он покорен женой Пушкина. И здесь мы можем улыбнуться его стенаниям, какая это было пытка — делать веселый и беззаботный вид, нося «на сердце смерть», — и здесь можно подозревать, что его очевидные повадки искушенного светского повесы скрыли другие тайные мотивы, и можно даже сомневаться — а была ли любовь вообще! Но хотя следует заметить, что у Дантеса были серьезные основания для беспокойства, возбуждения и нервного расстройства в то время, поскольку он оказался по собственной воле в запутанных отношениях со старшей из сестер Гончаровых.
Тогда есть доказательство тому, что это Дантес «вел поведение» посланника, разработал для него роль сводника и умолял его поговорить с «известной дамой», чтобы узнать о ее чувствах и намерениях, взывая к ее жалости и стараясь поколебать ее упорное сопротивление. «Что за тип этот Дантес!» — мы можем воскликнуть вслед за Пушкиным: он не упустит случая просить потворствующего ему человека ходатайствовать за него перед женщиной, от которой он не в силах отказаться, и тот спешит Дантесу на помощь, действуя как посыльный его маниакальной страсти. Едва ли незаинтересованный наблюдатель, он понимает, что только обладание этой недоступной красотой вернет молодого человека к «жизни и миру», а вместе с этим возвратятся и внимание, и привязанность к нему его приемного сына. Но он не руководствуется одним холодным расчетом, поскольку для него невыносимо видеть страдания его Жоржа, измученного телом и духом до состояния, близкого к безумию. Поэтому он готов на все — вплоть до того, чтобы взять жену Пушкина за руку и привести ее к постели больного. Слезы стоят в его глазах, когда он разыскивает Наталью Николаевну и сообщает ей, что Дантес в опасности, что он умирает от любви к ней, произносит ее имя даже в горячечном бреду и просит увидеть ее последний раз до того, как смерть заберет его. «Верните мне моего сына!» — Геккерен умоляет ее, и его заискивающие слова двойственны: в них упрек и мольба, боль и подстрекательство.
Можно вздохнуть с облегчением: по крайней мере в октябре 1836 года Пушкин не мог быть рогоносцем. Как писал Геккерен к Нессельроде, Наталья Николаевна «никогда не забывала вполне[57] своих обязанностей», и, как Вяземский написал великому князю Михаилу Павловичу, она могла гордиться своей «в сущности, невинностью». Но парадоксальность ее вины, причина бедствия и заключается в этих «в сущности» и «никогда вполне». Она отказала Дантесу (вторично, как мы знаем, в какой-то степени, из ревности — к сестре Екатерине, к княжне Барятинской), но она не может и не будет останавливать восхитительную игру бледности и дрожи, томных взглядов и приятных лестных пустячков, тайных признаков любви. «Не повредило бы, если бы ты смог создать впечатление, будто веришь, что отношения между нами гораздо более близкие, чем они есть… чтобы заставить ее увидеть, какими они должны быть, судя по тому, как она ведет себя со мной». Другими словами, любовь к Жоржу Дантесу, страх перед мужем, причудливое сочетание добродетели и чрезвычайной мелочности натуры заставили Натали действовать подобно allumeuse, провоцируя флирт. Она предложила молодому французу селедку и икру, но отказалась погасить горящую жажду, которую сама же возбудила.
Может появиться искушение теперь опустить занавес на все происходящее, где Любовь — во всех ее проявлениях, выражениях и отклонениях — сеяла только плевелы. Но это невозможно, поскольку Судьба уже начала свой неумолимый путь. Если бы только было возможно закрыть дверь зала суда, раз и навсегда разрешить проблему этого странного трио на скамье подсудимых, которые остались там с того самого трагического дня гибели Пушкина: пылкий офицер, беспечная красавица, сомнительный дипломат. Но, по крайней мере, одно из обвинений против барона Геккерена все еще требует дальнейшего исследования.
Вяземский великому князю Михаилу Павловичу, Петербург, 14 февраля 1837 года: «Как только были получены эти анонимные письма, он[58] заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд Божий, а не людской».
Какие мотивы могли быть у Геккерена? Едва ли мы первые, кто задает себе этот вопрос. Вот каков был ответ Анны Ахматовой: «Голландский посланник, желая разлучить Дантеса с Натальей Николаевной, был уверен, что „le mari d'une jalousie révoltante <возмутительно ревнивый муж>“, получив такое письмо, немедленно увезет жену из Петербурга, пошлет к матери в деревню (как в 1834 году) — куда угодно — и все мирно кончится. Оттого-то все дипломы были посланы друзьям Пушкина, а не врагам, которые, естественно, не могли увещевать поэта».
Меня это не убеждает. Конечно, проницательный посланник мог придумать менее запутанную хитрость для спасения Дантеса от Натальи Николаевны. Можно подумать, что он, будучи «расчетливым еще более, чем развратным», мог бы предугадать взрыв ярости Пушкина против Дантеса по получении дипломов рогоносца из многочисленных источников — даже если имя кавалергарда там не упоминалось. Ревность? Геккерен не производил впечатления человека, готового действовать сгоряча даже в ослеплении страстей или под влиянием мимолетной жажды мести. Но, прежде всего, рискнул бы он своей честью, карьерой, да и собственной жизнью (не говоря о жизни его приемного сына), используя бумагу, стиль, манеру изложения, которые могли бы легко привести к нему «с самого первого взгляда»? И смог бы он положиться на клятву молчания по крайней мере хотя бы еще одного человека? Помните, даже те, кто верит в его виновность, признают, что он не мог действовать один — его одиозный план требовал русского сообщника.
В свою собственную защиту и защиту Дантеса[59] Геккерен также задавался вопросом: «Cui prodest?» Он писал Нессельроде: «Мое имя было соединено с позорными анонимными письмами! В чьих интересах было воспользоваться таким оружием, достойным самого мерзкого убийцы, изрыгающим яд? В интересах моего сына, господина Пушкина, его жены? Я краснею даже от мысли задать такой вопрос. И на кого, как бы они ни были абсурдны, нацелены эти бесчестные инсинуации? На молодого человека, теперь стоящего перед угрозой смертной казни, в защиту которого мне запрещают поднять голос, поскольку его судьба целиком зависит от милосердия государя. Мог ли мой сын тогда быть автором этих писем? Еще раз, с какой целью? Использовать этот путь для воздействия на госпожу Пушкину, не оставив ей другого выбора, кроме как броситься в его объятья, погибнув в глазах света и будучи отвергнутой ее мужем?»
Да, многие утверждали, что именно для этой цели, хотя было ясно, что два подлых негодяя грубо просчитались. Но те, кто разделяет это убеждение, забывают о том, что Геккерен был опытным дипломатом. Пятнадцать лет работы в такой области научили его скрывать личные чувства и не давать им проявиться; он поднаторел в этом — ведь ему приходилось писать королям, министрам или государственным деятелям.
В двадцатом веке в секретном архиве Третьего отделения был найден документ, решительно реабилитирующий голландского посланника. Геккерен писал Дантесу:
Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я скажу тебе, что оно было запечатано красным сургучом. Сургуча мало, запечатано плохо. Печать довольно своеобразная, насколько я помню; а посреди этой формы А и множество эмблем вокруг А. Точно разглядеть эти эмблемы я не смог, так как, повторяю, запечатано было плохо. Помнится, что вокруг были знамена, пушки и т. п., но я не уверен. Помнится также, что они были с разных сторон, но в этом я тоже не уверен. Ради Бога, будь осторожен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что <сам> граф Нессельроде показал мне это письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта моя записка. Мадам де Н. и графиня Софи Б. шлют тебе свои лучшие пожелания. Обе они горячо интересуются нами. Да выяснится истина — это самое пламенное желание моего сердца. Твой душой и сердцем… Почему ты спрашиваешь обо всех этих подробностях? Доброй ночи, спи спокойно.
Другими словами, все, что Геккерен знал о злополучном «дипломе», — было экземпляром, который показал ему Нессельроде. Все же иногда еще задаются вопросом, а не мог ли посланник написать эту записку после смерти Пушкина (в наиболее трудное для него время) на всякий случай, если понадобятся доказательства его собственной невиновности. Тоже сомнительно: возможно ли, чтобы старая лиса не могла подготовить более существенного свидетельства в собственную защиту, чем поспешная и несколько бессвязная записка, в которой он открыто цитирует Нессельроде — его единственного и последнего защитника в России? В это трудно поверить, но есть и другие вопросы, на которые нет ответов. Когда была написана эта записка? Когда Дантес был под арестом и готовился к своей защите, как предполагает фраза «за этими подробностями отсылай смело ко мне»? Но мало вероятно, чтобы Дантес нуждался в какой-то информации относительно печати на «дипломах» в феврале 1837 года, так как он, по крайней мере, просматривал «экземпляр оскорбительного письма», который Соллогуб видел в руках Оливье д’Аршиака 17 ноября. Краткая записка Геккерена поэтому, похоже, относится к первой половине ноября 1836 года, когда записки и послания летали туда-сюда между казармами на Шпалерной улице и Невским проспектом. Но откуда в таком случае у Нессельроде один из «дипломов»? Он тоже получил экземпляр утром 4 ноября? Или какой-то друг или знакомый Пушкина был настолько проворен, что снабдил его одним экземпляром? Если так, то кто это сделал и почему? Этого мы никогда не узнаем. Но ничто не мешает нам поразмышлять о том, что некий чиновник Третьего отделения, возможно, натолкнулся на записку посланника в архиве много лет спустя и что фраза «граф Нессельроде показал мне это письмо» (торопливо расцененную без учета всего, что мы знаем сегодня) послужила основанием для подозрения, высказанного царем Александром II: «C’est Nesselrode».
Отдельный фрагмент — «…à cacheter…» — в черновике письма Пушкина к Бенкендорфу служит очевидным намеком на печать на «дипломах», одним из ключей, наряду с бумагой, стилем и формулировками, которые, возможно, вывели поэта на Геккерена. Данзас вспоминал, что Пушкин подозревал Геккерена «из-за подобия почерка». Так как этот аргумент Пушкина, выдвинутый против посланника, не подтвердился при проверке двух экземпляров, которые имеются сегодня, было предположение, что один или большее количество «дипломов», возможно, были написаны на другой бумаге другой рукой. «Бумага и печать, — спорит Анна Ахматова, — могли выплыть в откровениях Натальи Николаевны, если, например, какая-нибудь записка Дантеса была запечатана ею. Недаром Геккерен описывает Дантесу печать, которой были запечатаны пасквили, в своей „воровской записке“. Какое дело невинному человеку до того, какого формата бумага на шутовском „дипломе“ и что изображено на печати?»
Это имело бы большое значение, если бы человек был вызван на дуэль из-за подобной шутки. Будучи на казарменном положении и не имея возможности действовать, Жорж Дантес ломал голову над причиной своих неприятностей и спрашивал Геккерена во всех подробностях о тех проклятых письмах. Ничто в его поведении не говорит, что он испытывает ненависть к Наталье Николаевне или жаждет мести за ее постоянные отказы, а это — единственные чувства, которые могли бы заставить его пожелать опозорить ее и ее мужа[60]. Но даже если предположить, что его любопытство рождено чувством вины — неправдоподобная, маловероятная гипотеза, — тогда это сделало бы Геккерена невинной жертвой в «воровской записке», где Дантес старается отвести от себя подозрения своего приемного отца, расспрашивая о печати. Что касается существования других «дипломов», в которых могла бы проявиться вероломная рука Геккерена, следует вспомнить, что говорил Пушкин относительно «того же самого письма» и что Данзас описал анонимные письма как имеющие «идентичное содержание, слово в слово». Если «стиль» и «формулировка» были идентичны, мы должны поверить и свидетельствам о той же самой бумаге, почерке и печати. Но, прежде всего: безотносительно к нашему мнению об интеллекте Натальи Николаевны, действительно любопытно, что она обвиняла в изготовлении «дипломов» Долгорукова и Гагарина. В конце концов, она была наиболее информированным человеком. Намного лучше, чем ее муж, в этом мы можем быть уверены.
Из бесчисленных российских обвинителей Якоба ван Геккерена наш выбор пал на гения воображения — поэта Анну Ахматову.
Имея дело с посланником, Пушкин стремился щеголять собственными дипломатическими способностями, демонстрируя, что он знал, «что происходило в домах других людей»: «Le 2 de novembre. Vous eûtes de Mr. votre fils une nouvelle qui vous fit beaucoup plaisir, II vous dit… ité, que та femme craignait… quelle en perdait la tête». Свидетельства против Геккерена не укладываются в содержание или вид «дипломов», но основываются на трех вымаранных строчках — вычеркнутых, но не настолько тщательно, чтобы не возбудить воображение. Вторая часть предложения может быть восстановлена с большой степенью достоверности: «que та femme craignait ип scandale[61] аи point qu’elle perdait la tête» («что жена моя настолько боялась скандала, что потеряла голову»). Первая часть гораздо более проблематична: «II vous dit [от двадцати до двадцати пяти отсутствующих букв]… ité».
Что мог сказать Дантес Геккерену такого, что бы его так обрадовало и убедило в развязке оскорбительной ситуации с «дипломами»? Сколько французских слов оканчиваются на ité? Множество: абстрактные существительные женского рода, такие как: fatalité, possibilité, sincérité; причастия, подобно convoité, debité, profité; такие конкретные существительные, как comité, cité; и некоторые другие. Можно отбросить слова, несовместимые со словарем Пушкина или контекстом, — от anfractuosité до villosité. Несчастливая необходимость склоняет нас рассматривать соответствующие risqué ситуации — от infidelité до virginité Екатерины Гончаровой или подходящее к ее ситуации maternité, о чем многие подозревали, когда неожиданно была объявлена ее помолвка. Но ни одно из этих слов не подходит к существующему тексту, а Пушкин — мы можем быть уверены — никогда не доверил бы их бумаге в любом случае. Мы должны также отказаться от новых оскорбительных слов, направленных против Дантеса или Геккерена — avidité, bestialité, immoralité, nullité, pusillanimité, stupidité, vulgarité — потому что снова не можем сложить предложение, которое имело бы смысл, или обнаружить какую-нибудь связь между презрением Пушкина, удовлетворением посла и страхом Натали.
Давайте заставим поработать воображение. Встречаются Натали и Дантес, и она предупреждает его, что ее муж получил анонимное письмо[62], что он разъярен, рвет и мечет, и Бог знает, что у него на уме, а она умирает от страха. «II vous dit que j’etais tres agité» (или excité, irrité). Слишком коротко. И слишком неопределенно: требуются особенные факты, серьезные факты, как нам кажется, для того, чтобы поддержать такие безапелляционные обвинения — новое, еще более острое столкновение Пушкина и Дантеса, например; но все, что могут предложить воображение и словарь — очень не похоже на Пушкина: «II vous dit que je I’avais maltraité» («Он сказал вам, что я плохо обошелся с ним») — это столь же невероятно по стилю, сколь бессмысленно по содержанию.
Лучше посмотрим в другом месте. «Разъяренный холодностью Натальи Николаевны… Дантес был настолько дерзок, что нанес ей визит, но волею случая в прихожей столкнулся с Пушкиным, который возвращался домой». Это слова Араповой. Можно ли им поверить для разнообразия? Давайте посмотрим, годится ли это: «II vous dit qu’il avait abusé de mon hospitalité…» чуть длинновато, да и в любом случае Дантес не мог «злоупотребить гостеприимством», в котором уже было отказано, как нам представляется, без установления определенных сроков. Давайте вернемся к фактам, в которых мы уверены: встреча в доме Полетики. «II vous dit qu’il avait commis une énormité…»
Но стал бы Дантес описывать собственноручно устроенную для Натальи Николаевны западню как «гнусность» — акт, вне всяких сомнений, опрометчивый? Тогда бы это отразилось в оценке Пушкина, которая звучит так, будто он присутствовал при беседе между Дантесом и Геккереном 2 ноября, как будто он подслушивал, спрятавшись за дверями где-то в голландском посольстве. Так что придется продолжить охоту за правильным существительным, которое рифмуется с нашим собственным упрямым tenacité.
Сообщая своей матери о браке Дантеса (о чем он слышал от баварского посланника и непосредственно от Геккерена), Отто фон Брей-Штейнбург писал из Парижа: «Говорят, что молодой человек ухаживал за госпожой Пушкиной и что мужу случилось получить подозрительное письмо, которое, во избежание неловкости и скандала, объявили адресованным невестке на выданье. Похоже, что свадьба выросла из всех этих сложностей». В Mémoires d’un royaliste графа Фредерика Фаллу, который был в России летом 1836 года, предложена более причудливая версия событий, что, как он утверждал, он слышал из «надежного источника»: «Однажды утром Дантес увидел у себя в комнате Пушкина… „Как случилось, барон, что я нашел у себя письма вашей руки?“ Он держал в руке письма, действительно содержавшие выражение пылкой страсти. „У вас нет повода считать себя обиженным, — ответил Дантес. — Госпожа Пушкина согласилась их принять у меня только для того, чтобы передать их своей сестре, на которой я хочу жениться“. — „В таком случае — женитесь“. — „Моя семья не дает мне согласия“. — „Добейтесь его“».
Что это — небылица, изобретенная Дантесом как возможность «спасти лицо», или продукт необузданной салонной фантазии? Пушкину попадается на глаза любовное письмо, подписанное именем Жоржа Геккерена, и он спрашивает жену, что происходит. В панике Наталья Николаевна объявляет, что любовное письмо фактически адресовано ее старшей сестре. Дантес, предупрежденный Натали, подтверждает ее историю, когда внезапно появляется ее муж, властно требуя объяснений. Галантная ложь теперь флагом развевается на его пике, и chevalier garde немедленно становится женихом Катрин Гончаровой: «II vous dit qu’on iavait fiancé d’autorité, que та femme…» Пушкин воображает, что, будучи в курсе событий, посланник хочет спровоцировать скандал, который сделает эту в высшей степени нежеланную свадьбу невозможной. Но в этом случае новости, принесенные Дантесом, не понравились бы дипломату. С линейкой в руке мы находим пустое место, которое легко вместит отрицание ne: «ипе nouvelle qui пе vous fit beaucoup de plaisir».
Уже утомленные и не склонные к продолжению наших изысканий, остановимся на этом последнем варианте реконструкции — хотя построение хрупко, как карточный домик, и произвольно, как побег в неизвестность, — не об этом ли Александр Карамзин писал своему брату Андрею 13 марта 1837 года: «Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерен сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма». Два дня спустя — опять мрачное 2 ноября, но на сей раз с совершенно другим сценарием: теперь посланник видит Натали и угрожает ей местью, если она не уступит его сыну; Натали говорит Дантесу, что испугана до смерти; Дантес идет домой и рассказывает все своему приемному отцу… Но здесь мы заходим в тупик, потому что тот небольшой пробел — слово, заканчивающееся на -ité, — кажется весьма неподходящим любому упоминанию об угрозах, да и кажется маловероятным, чтобы Дантес пересказывал приемному отцу то, что тот сам сказал или сделал.
Но даже если предположить, что эти три теперь навсегда потерянные строки относились к мрачным угрозам Геккерена, почему Пушкин вычеркнул их? Не содержащие ничего, что бы скомпрометировало Наталью Николаевну, они снова подтвердили позор ее преследователя. И тут же вступают в силу логические посылки и скепсис: если была какая-либо возможность соединения смысла угрожающих слов Геккерена к рассылке «дипломов» («Я опозорю вас в глазах всего света», например), то Геккерен подставил бы себя и подписал собственное имя под этим дискредитирующим и больше не анонимным письмом. Не мог дипломат слепо полагаться на молчание Натали, она одна могла быть источником информации, конфиденциально сообщенной Карамзину. То есть Пушкин, должно быть, писал о чем-то другом. Еще раз: absurdité, calamité, fatalité, gravité, hostilité, identité, malignité, opportunité, susceptibilité, temerité… Это — не полное безумие. Что мы прежде всего хотели бы узнать из вымаранных строк — это те чувства, которые диктовали обвинения поэта. Или это было только подозрение, которое гнев и затаенная вражда превратили в уверенность, — в этом случае Пушкин воссоздал то, что случилось в голландском посольстве 2 ноября, используя свое воображение и презрение, питаемое тем, в чем призналась ему его жена; или он действительно знал кое-что, что не мог доверить даже самым дорогим своим друзьям, кое-что, что привело его к мучительной многословности, парафразам, иносказаниям и исправлениям. Еще раз мы имеем два противоположных видения: человека, запутавшегося в ложных обвинениях, брошенных ему без доказательства, ослепленного желанием «смешать с грязью» того, кто осмелился попытаться сбить с пути его жену; и человека, который вправе действовать молча, вынужденный к этому другим чудовищным оскорблением, в котором невозможно признаться, что само по себе является свидетельством того, что есть вещи, которые он не может и не будет «открывать вообще никому».
И все-таки это не могло быть просто несчастным случаем.
Несколько отсутствующих слов в одном из писем Пушкина — и мы оказываемся запутанными, связанными по рукам и ногам, вынужденными признать свое бессилие, безъязыкими. Нам известны место, день и время его трагического поединка; мы знаем высоту солнца над горизонтом, температуру и направление ветра в тот день; мы знаем размер отверстия, которое пуля проделала в его черном сюртуке. Но в то же время мы должны признать, что многого не знаем.
Мы занимаем в ложе свои места, напрягаясь в темноте, чтобы проследить за бесконечными перевоплощениями истины и заменами костюмов. Истина — это наиболее известный и желанный актер en travesti человеческой комедии. И мы аплодируем в конце спектакля, что только подтверждает существование разделяющей нас пропасти.