27887.fb2 Пуговица Пушкина - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Пуговица Пушкина - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Но Пушкин ходил не только «по балам, театрам и ко двору»; в декабре 1836 — январе 1837 годов он провел много времени в студиях художников и книжных магазинах, был в Академии наук и университете, посещал «среды» Плетнева и «субботы» Одоевского и Жуковского. Он продолжил работу над историей Петра I, которую называл убийственной. Возложенное на него поручение весьма его обременяло; ему необходимо было гораздо больше времени. Пушкин начал собирать тексты и идеи для пересмотренного издания «Песни о полку Игореве». Он искал новых подписчиков для «Современника» и начал писать несколько собственных очерков для журнала. Комментируя издание Шатобриана, переводившего Мильтона «ради куска хлеба», чтобы избежать необходимости вступать в отношения с новыми правителями Франции, он подчеркнул еще раз достоинство и независимость свободных умов. В удивительной небольшой статье «Последний из свойственников Иоанны д’Арк» он придумал потомка Орлеанской девы, который в 1767 году будто бы вызвал стареющего Вольтера на дуэль из-за поэмы, порочащей репутацию его прабабки. И снова стойкое неизбежное обращение к теме чести и поединков, но описание этого освещено разумом и юмором.

Среди четырех сотен гостей, приглашенных на праздничный бал к австрийскому послу 21 января 1837 года, были и Пушкин с женой, и Дантес с женой. Разумеется, это было вовсе не место для литературной беседы, и этот разговор носил совершенно другой характер, который и был подслушан Марией Мердер, фрейлиной императрицы, которая была шпионом и нашим самым прилежным, неоценимым источником информации:

Дантес провел часть вечера неподалеку от меня. Он оживленно беседовал с пожилою дамою, которая, как можно было заключить из долетавших до меня слов, ставила ему в упрек экзальтированность его поведения. Действительно — жениться на одной, чтобы иметь некоторое право любить другую, в качестве сестры своей жены, — Боже! для этого нужен порядочный запас смелости. Я не расслышала слов, тихо сказанных дамой. Что же касается Дантеса, то он ответил громко, с оттенком уязвленного самолюбия: «Я понимаю то, что вы хотите дать мне понять, но я совсем не уверен, что сделал глупость!» — «Докажите свету, что вы сумеете быть хорошим мужем… и что ходящие слухи не основательны». — «Спасибо, но пусть меня судит свет». Минуту спустя я заметила проходившего А. С. Пушкина. Какой урод! Рассказывают, — но как дерзать доверять всему, о чем болтают?! Говорят, что Пушкин, вернувшись как-то домой, застал Дантеса наедине со своею супругою. Предупрежденный друзьями, муж давно уже искал случая проверить свои подозрения; он сумел совладать с собою и принял участие в разговоре. Вдруг у него явилась мысль потушить лампу, Дантес вызвался снова ее зажечь, на что Пушкин отвечал: «Не беспокойтесь, мне, кстати, нужно распорядиться насчет кое-чего»… Ревнивец остановился за дверью, и через минуту до слуха его долетело нечто похожее на звук поцелуя.

Точка зрения Дантеса и его сторонников превалировала: Пушкин превращался в персонаж Боккаччо, в ходячий анекдот, подобный одному из тех «героев», что бродили по дорогам в давние дни, поставляя обильный материал для грубых европейских фарсов. Эти слухи продолжали распространяться в течение лет, даже десятилетий. Фредерик Лакруа использовал это в «Les Mystères de la Russie»: «П. подозревал, что его жена была ему неверна… Намеренный установить истину, он изобрел такую хитрость. Он пригласил друга на обед. Позже они удалились в гостиную. Там на небольшом столе горели две свечи. Проходя мимо, П. погасил одну из них и, делая вид, что пытается зажечь ее снова, погасил и вторую. В темноте он натер свечным нагаром свой рот и, обняв жену, поцеловал ее в губы. Минутой позже, когда он возвратился с лампой, он бросил всего лишь один взгляд на своего друга и увидел черный след на его губах. Все сомнения исчезли: это было очевидное свидетельство ее неверности. На следующий день несчастный муж пал в поединке, смертельно раненный соперником».

Александр Васильевич Трубецкой рассказал эту историю иначе: «Возвратясь из города и увидев в гостиной жену с Дантесом, Пушкин не поздоровался с ними и прошел прямо в кабинет; там он намазал сажей свои толстые губы и, войдя вторично в гостиную, поцеловал жену, поздоровался с Дантесом и ушел, говоря, что пора обедать. Вслед за тем и Дантес простился с Nathalie, причем они поцеловались, и, конечно, сажа с губ Nathalie перешла на губы Дантеса».

Тело Пушкина еще не было предано земле, когда студент Петербургского университета отметил в своем дневнике: «Однажды на балу госпожа Пушкина имела большее количество ухажеров, чем обычно. Пушкин заметил это и стал мрачен. Жена подошла к нему и спросила: „Почему ты так задумчив, мой поэт?“ А он ответил:

Ну что в ответ сказать поэту?Успеху вашему я рад.Высловно яркая комета,Да хвост кометы длинноват.

Я слышал это от Крамера, который был там собственной персоной».

Трудно вообразить себе более мрачное, более зловещее звуковое сопровождение, чем неумолчный говор, который окружал трагедию Пушкина, разжигая и провоцируя ситуацию: «говорят», «очевидно», «мне сказали», «я слышал собственными ушами…». Тяжелый, безнадежный реквием по человеку, который еще дышит. Трудно вообразить себе более беспощадное наказание автору романа в стихах, чья музыка дала так много салонному bavardage, чтобы приговорить его к жестокому и глупому обсуждению света. Слишком многое в этой истории кажется гротеском и плагиатом из «Евгения Онегина», за исключением того, что легкое изящество поэмы становится тупым, свинцовым ударом в реальной жизни, а бескрайние небеса поэзии превращаются в реальной жизни в клетку, тюрьму и камеру пыток. Александр Блок, сам задыхавшийся в старой столице новой империи, говорит об этом так: «Пушкина убила не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха». Пушкин был отрезан от кислорода, душное зловоние «града Петрова» проникало в салоны, учреждения власти, дома друзей. Все время одни и те же люди. Ограниченное провинциальное сборище сплетников, стервятников, соглядатаев, чьих праздных, закоснелых обычаев Пушкин не только не отвергал и не избегал — напротив, он поступал в соответствии с ними. Трудно представить себе более ужасный способ самоубийства, чем этот путь.

Во время большого зимнего бала у графа и графини Воронцовых-Дашковых Пушкин поблагодарил царя за хороший совет, который он дал Наталье Николаевне. «Разве ты мог ожидать от меня чего-нибудь другого?» — спросил царь, наивно попавший в западню. «Не только мог, — ответил Пушкин, — но и должен признать, что я подозревал вас самого в ухаживании за моей женой». Николай I не сообщил нам ничего о выражении лица Пушкина, когда он сделал это замечание, но можно представить его усмешку и самоуверенность, блеск победы в белках его глаз. Опять-таки мы не можем быть уверены, что эта беседа имела место у Воронцовых-Дашковых, но известно, что Дантес и его жена присутствовали там — так же, как Пушкин и Наталья Николаевна, — и что кавалергард был более чем когда-либо в настроении повеселиться. Набирая со стола фрукты, он отметил: «C’est pour та légitime», подчеркивая последнее слово, как будто чтобы вызвать самую прекрасную тень его второй, незаконной. Он много танцевал с Натали и встал напротив нее в кадрили несколько раз, чтобы таким образом немного поболтать с нею и спросить, довольна ли она мозольным оператором, которого рекомендовала Екатерина. «Он утверждает, — добавил Дантес, — что ваш cor красивее, чем у моей жены». Считалось неприемлемым говорить о ногах дамы, но настоящая дерзость заключалась в том, что французские слова «cor» и «corps» («мозоль» и «тело») произносятся одинаково. Возможно, Дантес уже вызывал улыбки на губах многих искушенных дам в Париже, Берлине и Петербурге этой тяжеловатой игрой слов. Возможно, это даже вызвало смешок Натали. Но не у Пушкина, который услышал эту шутку от своей жены. Похоже, Наталья Николаевна не изменилась. Она все еще рассказывала ему все — или почти все.

Чаадаев Александру Тургеневу, Москва [20–25 января, 1837 года]: «Пусть я безумец, но надеюсь, что Пушкин примет мое искреннее приветствие с очаровательным созданием („Капитанской дочкой“)… Скажите ему, пожалуйста, что особенно очаровали меня в нем его полная простота и утонченность вкуса, столь редкие в настоящее время, столь трудно достижимые в наш век, век фатовства и пылких увлечений, рядящийся в пестрые тряпки и валяющийся в мерзости нечистот, настоящая блудница в бальном платье и с грязными ногами».

24 января Пушкин заложил серебро своей невестки Александрины. Но на сей раз эти 2200 рублей, которые он получил от Шишкина, не пошли на покрытие долгов. Напротив, деньги были предназначены для важной покупки — пары пистолетов.

Пушкин и его жена провели тот вечер у Мещерских. Приехав с небольшим опозданием, Аркадий Россет зашел поздороваться с Мещерским в его кабинет и застал его за партией в шахматы с поэтом. «Я полагаю, вы уже были в гостиной, — сказал Пушкин своему молодому другу. — Он уже там, возле моей жены?» — «Да, я видел Дантеса», — промямлил Россет. А Пушкин рассмеялся над его очевидным смущением.

Софи Карамзина сводному брату Андрею, Петербург, 27 января 1837 года: «В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерены (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу — по чувству. В общем все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных)».

25 января 1837 года Пушкин встретился с Зизи Вревской, которая приехала в Петербург на несколько дней. Первый раз он встретил ее больше десяти лет назад в Тригорском, в простоватом маленьком мирке, где вольная и все же умиротворяющая женская атмосфера скрасила его михайловское заточение. Преследуемый настойчивыми требованиями денег от шурина, Пушкин в декабре спросил мать Зизи, Прасковью Александровну Осипову, не заинтересуется ли она покупкой Михайловского; он писал, что будет счастлив видеть свое имение в дружеских руках и что он хотел бы удержать связь с родовым поместьем, с дюжиной или около того крепостных. Госпожа Осипова или была не способна, или не желала такого приобретения, но ее зять, муж Зизи, оказался заинтересован в том, чтобы стать новым владельцем поместья. Пушкин и его друг Зизи заговорили о Михайловском и тех давних, радостных событиях — пока Вревская не упомянула о слухах относительно Натальи Николаевны и Жоржа Дантеса, эхо которых, очевидно, докатилось до Тригорского. Ей не потребовалось делать дополнительные усилия. Пушкин без околичностей выложил все и почувствовал обычное для него небольшое облегчение после вспышки. Но он также понял, что Дантес, по выражению Вяземского, «продолжал быть третьим между ним и его женой» — теперь уже повсюду, даже в провинции.

После посещения с баронессой Вревской Эрмитажного театра Пушкин поехал повидаться с Крыловым. Он побеседовал с пожилым баснописцем и его дочерью, немного поиграл с его внучкой, спел маленькой девочке несколько детских песенок. И уехал внезапно, будто очнувшись ото сна.

25 января был понедельник; некоторые считают, что это был тот день, на который ссылался Жуковский в своих заметках после смерти Пушкина: «Понедельник. Приехал Геккерен. Спор о шагах»[68]. Некоторые предлагают другую интерпретацию: 25 января голландский посланник явился в дом № 12 на Мойке, Пушкин даже не впустил его, и последующее обострение отношений стало непосредственной причиной нового вызова. Возможно, это случилось и так, но я убеждена, что не было необходимости в «последней соломинке, которая сломала спину верблюда»: ненависть Пушкина прорвалась бы наружу даже без смертельной искры этого в высшей степени неприятного посещения, если оно действительно произошло.

Он закрылся в кабинете. Вынул листы бледно-голубой писчей бумаги, которые были спрятаны в безопасном месте, и внимательно перечитал. Потом отложил их, взял чистый лист и начал писать:

Барон,

Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.

Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.

Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга…

Тогда, в ноябре, он решил не отправлять письмо, что в конце концов оказалось полезным. Он сделал некоторые изменения, добавив намек на вульгарную игру слов Дантеса (кого он теперь открыто назвал трусом в двух отдельных случаях) и смягчив несколько утверждений ремарками «кажется» и «вероятно», и исключил несколько абзацев. Например, он больше не обвинял посланника в написании анонимных писем. Это могло быть подтверждением, которого мы ожидали: Пушкин больше не был уверен, что все произошло так, как он готов был утверждать с гарантией двумя месяцами ранее. Но одна маленькая деталь не дает нам сделать категорическое заключение: в ноябре он написал «я получил некие анонимные письма», — а на сей раз он написал «я получил те анонимные письма». Было ли это потому, что вопрос о «дипломах» был теперь общественным достоянием наряду с его обвинениями против Геккерена, и поэтому больше не о чем говорить?

В тот же самый вечер 25 января он поехал к Вяземским с Натали и Александриной. Дантес с женой снова были там. В какой-то момент, глядя прямо на свояка, Пушкин сказал Вере Федоровне Вяземской: «Что меня забавляет, так это то, что этот господин веселится, не предчувствуя, что ожидает его дома». — «Что же именно? — спросила княгиня Вяземская в тревоге. — Вы ему писали?» Поэт кивнул в знак согласия и добавил: «Его отцу». Она спросила, послал ли он письмо. Еще один кивок. — «Сегодня?» Пушкин потер руки и кивнул снова. «Мы надеялись, что все уже кончено…» — «Разве вы принимали меня за труса? Я вам уже сказал, что с молодым человеком мое дело было окончено, но с отцом дело другое. Я вас предупредил, что мое мщение заставит заговорить свет». Поскольку гости уже начали уходить, хозяйка дома отвела графа Виельгорского в сторонку и пересказала ему, что только что слышала, разделяя с ним свое беспокойство и упрашивая подождать ее мужа и обсудить с ним тревожные новости. Но князь Вяземский той ночью вернулся домой очень поздно — слишком поздно, как сказала его жена, чтобы что-нибудь предпринять.

Якоб ван Геккерен получил письмо от Пушкина утром 26 января. Он холодно рассудил, приняв быстрое решение: «Могу ли я позволить себе оставить подобное без ответа или унизить себя до уровня такого письма? Поединок неизбежен. Бросить ли вызов самому автору письма?.. Если бы я победил, я опозорил бы моего сына, так как пошли бы злые сплетни, что снова я взялся уладить вопрос, в котором мой сын выглядит отнюдь не храбрецом; случись так, что я паду жертвой, мой сын, конечно, будет мстить за меня, а его жена останется без поддержки. В любом случае, я не хотел полагаться только на собственное мнение и поэтому посоветовался с моим другом графом Строгановым; узнав, что его мнение совпадает с моим, я сообщил сыну об этом письме, и г-ну Пушкину был послан письменный вызов».

Геккерен Пушкину [26 января 1837 года]:

Милостивый государь,

Не зная ни вашего почерка, ни вашей подписи[69], я обратился к г. виконту д’Аршиаку, который вручит вам настоящее письмо, чтобы убедиться, действительно ли то письмо, на какое я отвечаю, исходит от вас. Содержание его до такой степени выходит из пределов возможного, что я отказываюсь отвечать на все подробности этого послания. Вы, по-видимому, забыли, милостивый государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерену и им принятого. Доказательство тому, что я здесь заявляю, существует — оно писано вашей рукой и осталось в руках у секундантов. Мне остается только предупредить вас, что г. виконт д’Аршиак отправляется к вам, чтобы условиться относительно места, где вы встретитесь с бароном Жоржем Геккереном, и предупредить вас, что эта встреча не терпит никакой отсрочки. Я сумею впоследствии, милостивый государь, заставить вас оценить по достоинству звание, которым я облечен и которого никакая выходка с вашей стороны запятнать не может. Остаюсь, милостивый государь, ваш покорнейший слуга барон де Геккерен. Прочтено и одобрено мною. Барон Жорж де Геккерен.

Александр Тургенев увиделся с Пушкиным в гостинице Демута утром 26 января. «Видел его веселого, полного жизни… Мы долго разговаривали о многом, и он шутил и смеялся». Когда поэт уходил, он обещал другу, что снова посетит его. Виконт Оливье д’Аршиак принес ему в тот день спозаранку письмо с вызовом. Пушкин принял его не читая. Они договорились, что поединок чести состоится на следующий день.

Позже в тот день Пушкин отправился с визитом к баронессе Вревской. Он сказал ей, что собирается драться на дуэли. Она пробовала отговорить его: «Что случится с детьми, если они станут сиротами?» — «Это не имеет значения, — категорически ответил Пушкин почти раздраженно. — Царь знает все, и он позаботится об этом». По дороге домой он остановился в книжной лавке Лисенкова, где они с Борисом Михайловичем Федоровым имели «длинную и интересную дружескую беседу обо всем литературном мире». Дома он нашел записку от д’Аршиака: «Нижеподписавшийся сообщает г-ну Пушкину, что он будет ждать в собственном доме до одиннадцати вечера и после этого на балу у графини Разумовской того человека, который будет уполномочен для решения дела назавтра». Так как это было уже после одиннадцати, Пушкин немедленно отправился в особняк на Большой Морской улице. Там можно было встретить весь высший свет Петербурга (кроме Геккеренов, которые разумно решили остаться дома) и, возможно, как он надеялся, найти секунданта. При входе в бальный зал он имел приватную дружескую беседу с Артуром Чарльзом Медженисом, адвокатом Британского посольства, имеющим репутацию лояльного и честного человека. Он попросил его быть его секундантом в поединке, который должен был состояться на следующий день — а фактически в тот же самый день, поскольку уже наступила полночь.

Обратился ли он к чужестранцу потому, что больше не доверял друзьям и знакомым? Выбирал ли иностранца, чтобы уберечь русского от ответственности перед российскими законами, и к тому же дипломата, чтобы обеспечить максимальные последствия для его оскорбителей? Или просто Медженис оказался первым человеком, с которым он встретился? В любом случае «больной попугай» — как называли англичанина из-за его бледности и длинного носа — сказал, что он должен поговорить с секундантом Дантеса перед тем, как дать ответ. Покинув Меджениса, Пушкин обменялся несколькими словами с д’Аршиаком. Кто-то заметил и сказал об этом Вяземскому, и тот немедленно оказался рядом с ними. Пушкин поспешно откланялся и расстался с французом, проведя несколько минут в разговоре с другом, упрашивая его написать князю Козловскому и напомнить ему об очерке, который тот обещал написать для «Современника». Вскоре он оставил бал. В два часа утра Пушкин получил срочную записку от Меджениса: узнав, что нет ни малейшей возможности примирения сторон, он вынужден отклонить несомненно почетную для него миссию, предложенную ему Пушкиным.

27 января 1837 года. «Встал весело в восемь часов», — позже записал Жуковский. В этой русской фразе есть ритмическое напряжение и благозвучие аллитерации, которые придают ей торжественную законченность белого стиха, как будто в записках Жуковского отразился человек в отчаянном поиске правды, теперь наполненном новым миром и гармонией — тем самым миром и гармонией, что воцарились в душе Пушкина, как только он стал уверен, что будет драться с Дантесом.

Итак, Пушкин пробудился в прекрасном настроении утром 27 января. После чаю он написал Данзасу, прося его прийти по делу величайшей важности. Вскоре после девяти он получил записку от виконта д’Аршиака: «Необходимо, чтобы я встретился с секундантом, которого вы выбрали, как можно скорее. Я буду ждать у себя в квартире до полудня; до этого часа я надеюсь принять того человека, которого вам угодно будет ко мне послать». Пушкин все еще не знал, есть ли уже у него секундант и когда он будет, но он нашел способ использовать даже это щекотливое обстоятельство для того, чтобы выразить свое презрение Дантесу:

Пушкин д’Аршиаку, 27 января 1837 года [между 9.30 и 10.00 утра]: «Виконт, я не имею ни малейшего желания посвящать петербургских зевак в мои семейные дела; поэтому я не согласен ни на какие переговоры между секундантами. Я привезу своего лишь на место встречи. Так как вызывает меня и является оскорбленным г-н Геккерен, то он может, если ему угодно, выбрать мне секунданта; я заранее его принимаю, будь то хотя бы его выездной лакей. Что же касается часа и места, то я всецело к его услугам. По нашим, по русским, обычаям этого достаточно. Прошу вас поверить, виконт, что это мое последнее слово и что более мне нечего ответить относительно этого дела; и что я тронусь из дома лишь для того, чтобы ехать на место».

В одиннадцать он завтракал вместе с Натали, Александриной и детьми. Он поднялся из-за стола раньше других и стал расхаживать взад и вперед, «необычайно веселый» и энергичный, время от времени выглядывая из окон на Мойку. Там, снаружи, искрился на солнце снег. Наконец он увидел, как у ворот остановились сани: Данзас, с левой рукой на перевязи, бросающейся в глаза как тревожное напоминание о ранах на полях битвы. Пушкин вышел к дверям, поприветствовал своего друга с радостью и облегчением, затем прошел с ним в кабинет. Он объяснил, что должен драться с Дантесом именно сегодня, днем, буквально через несколько часов, — просто не может быть другого выхода, — а у него все еще нет секунданта. Не согласится ли Данзас? Данзас колебался; показывая поврежденную руку, просил его обратиться к другим. Одолжение, о котором просил Пушкин, было слишком грустным. Но он в его распоряжении для любой практической помощи. Поэт попросил купить пистолеты, которые бы тот выбрал в оружейной лавке Куракина, и дал ему денег на эти нужды. Они договорились встретиться снова через час. Когда Данзас ушел, Пушкин позвал Никиту Козлова, бывшего крепостного из Болдинского имения, который заботился о нем в детстве и юношестве и опять стал его слугой несколько лет назад. Он велел Козлову приготовить ванну, потребовал чистое белье, вымылся и оделся. Ответ виконта д’Аршиака принесли незадолго до часу: Пушкин должен уважать правила, и любая дальнейшая задержка будет рассматриваться как отказ в требуемом удовлетворении. Поэт велел Козлову подать старую, с оторванной пуговицей, бекешу и вышел, сказав старому слуге, что он не возвратится до вечера.

Жуковский писал: «Он велел подать бекешь; вышел на лестницу. — Возвратился, — велел подать в кабинет большую шубу и пошел пешком до извозчика». Другими словами, Пушкин пошел по своим следам — на сей раз буквально — и совершенно неожиданно. Есть русская примета, что любого возвратившегося и вновь вышедшего из дома ожидает неприятность, а Пушкин, видит Бог, был суеверен. Иногда, когда он собирался выходить по важному делу, он велел, бывало, распрягать лошадей из ожидающей его кареты просто потому, что слуга или член семейства должен был сбегать домой и принести что-нибудь для него — носовой платок ли, часы или рукопись, забытую в спешке. И это вовсе не легенда — история его несостоявшейся поездки в декабре 1825 года в Петербург из Михайловского, где он отбывал ссылку. Получив известие о кончине императора Александра I и о волнениях из-за престолонаследия, зная, что в них замешаны многие его приятели, Пушкин решил ехать в столицу. Он рассчитывал прибыть поздно вечером 13 декабря и попал бы прямо на совещание к Рылееву, а наутро был бы вместе с друзьями на Сенатской площади. Но неблагоприятные приметы заставили его отказаться от поездки. И если уж быть до конца честным, то сказанное Николаю I «…стал бы в ряды мятежников» Пушкин должен был дополнить: «да только заяц перебежал мне дорогу и повстречался поп».

И теперь, в день своей дуэли, Пушкин возвращается домой, чтобы сменить бекешу на шубу. Было ли это то, чем он накликал на себя несчастье или ускорил ход роковых обстоятельств собственноручно? Нисколько. Он шел, чтобы убить Дантеса, а с ним и запятнанную, израненную часть себя, чтобы можно было наконец начинать жить снова, покончив с этим смертным грузом. Но вдруг он вспомнил слова гадалки фрау Кирхгоф. Он был совсем юным, когда пошел к ней больше для забавы, и немка-предсказательница предрекла ему, что скоро он получит неожиданные деньги и предложение работы. В будущем, сказала она, его ждет великая слава, два изгнания и долгая жизнь, если он не погибнет в тридцать семь лет из-за белой лошади, белой головы или белого человека. Сбывалось все, что она читала по картам, и даже перед своим тридцатисемилетием Пушкин был всегда настороже, если перед ним возникали «weißes Roß, weißer Kopf, weißer Mensch». Отъезжая из дома 27 января 1837 года, он вдруг осознал, что он на пути к поединку с белокурым человеком, который любил погарцевать в белом мундире кавалергарда на белом коне. Так что имело смысл быть особенно осторожным. Солнце, которое он видел из окна, было обманчивым: на самом деле был жестокий мороз с сильным западным ветром. Лучше на всякий случай одеться потеплее, в самую теплую шубу. Иначе невольная дрожь может помешать ему — и он промахнется.

Он нанял карету на Невском проспекте и подъехал сам к братьям Россет. Он помнил обещание Клементия: «Если станет жарко, я — в вашем распоряжении». Но братьев Россет не было дома. Он поехал к Данзасу — это было чуть дальше — и попросил его съездить с ним во французское посольство. А там он уже все объяснит, и тогда его друг может решать. В присутствии Оливье д’Аршиака он прочитал копию своего письма к Геккерену, которую принес с собой, и с холодной краткостью пояснил факты, которые побудили его это написать. «Есть два вида рогоносцев, — добавил он. — Настоящие знают, что им следует делать; другие, получившие такой статус посредством общественного суждения, оказываются в более уязвимом положении. Таков и мой случай». Он закончил свою речь такими словами: «Теперь я могу сказать вам только одно: если дело это не закончится сегодня же, то при первой же встрече с Геккереном — отцом или сыном — я плюну им в физиономию». Только в этот момент он кивает на Данзаса: «А это — мой секундант». И только тогда обернулся к нему и спросил: «Вы согласны?» Данзас сказал «да»; после чего они с д’Аршиаком обсуждали условия поединка.

Пушкин вернулся в тихий пустой дом: Натали с детьми поехала к Екатерине Мещерской; Александрина была в своей комнате; Никита Козлов, усвоив, что хозяин не вернется до обеда, ушел на половину слуг. Пушкин закрылся у себя в кабинете. Он написал Александре Осиповне Ишимовой: «Милостивая государыня Александра Осиповна, крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к Вам Barry Cornwall Сегодня я нечаянно открыл Вашу „Историю в рассказах“ и поневоле зачитался. Вот как надобно писать! С глубочайшим почтением…»

Он взял книгу «Poetical Works of Milman, Bowles, Wilson and Cornwall» (и на последней странице, где стоял список названий, поставил пять крестиков на пьесах Корнуолла «Драматические сцены», которые Ишимова должна была перевести для «Современника»), обернул это вместе с письмом толстой серой бумагой и вручил швейцару, велев ему отнести пакет на Фурштадтскую улицу. После этого вышел. Чуть позже трех тридцати он вошел в кондитерскую Вольфа и Беранже на третьем этаже здания на углу Мойки и Невского проспекта, где у него было назначено свидание с Данзасом. Вскоре появился его друг с листом бумаги. Д’Аршиак, объяснил он, настоял, чтобы условия поединка были изложены письменно.

1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга, за пять шагов назад от двух барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.

2. Противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие.

3. Сверх того принимается, что после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым подвергся огню своего противника на том же расстоянии.

4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то если не будет результата, поединок возобновляется на прежних условиях: противники ставятся на то же расстояние в двадцать шагов; сохраняются те же барьеры и те же правила.

5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя.

6. Нижеподписавшиеся секунданты этого поединка, облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своею честью строгое соблюдение изложенных здесь условий.

Все, что Пушкин хотел знать, — это время и место: пять часов, Черная речка, возле Комендантской дачи. Что касается условий, то он согласился с ними, даже не соизволив прочесть или поглядеть в документ, составленный секундантами. Он выпил лимонада. Сказал Данзасу, что копия его письма к Геккерену в кармане его сюртука, и уполномочил его на использование этого документа по своему усмотрению, если все кончится неблагополучно. Было примерно без десяти четыре, когда Пушкин и Данзас сели в сани, ожидавшие их на улице.

Застольная беседа

Павел Исаакович Ганнибал был добродушным человеком… Пушкин, в то время едва закончивший лицей, обожал его, что, однако, не помешало ему вызвать Павла Исааковича на дуэль только за то, что в одном из котильонов тот увел от него юную Лошакову. Тогда Пушкин был безумно в нее влюблен, хотя она была некрасива и имела вставные зубы. Ссора между дядей и племянником окончилась примирением через десять минут, и последовали новые развлечения и новые танцы, а за ужином, под воздействием Бахуса, Павел Исаакович произнес тост такого содержания:

Хоть ты, Саша, среди бала Вызвал Павла Ганнибала,Но, ей-Богу, Ганнибал Ссорой не подгадит бал!

Пушкин любил Кюхельбекера, своего друга и однокашника по лицею, но нередко подшучивал над ним. Как многие молодые поэты того времени, Кюхельбекер частенько бывал у Жуковского, донимая его просьбами прочитать его поэмы. Однажды Жуковский был приглашен на прием, но так и не появился в этом доме. Когда его спросили, почему он не пришел, последовало следующее объяснение: «Во-первых, у меня болел живот накануне; во-вторых, пришел Кюхельбекер, поэтому я остался дома». Пушкин нашел это забавным и наградил несчастного поэта такими стихами:

За ужином объелся я,Да Яков запер дверь оплошноТак было мне, мои друзья,И кюхельбекерно, и тошно!

Кюхельбекер воспылал гневом и потребовал дуэли. Никто не мог отговорить его. Они стрелялись зимой. Кюхельбекер выстрелил первым и промахнулся. Пушкин бросил свой пистолет на землю и пошел обнять друга, но Кюхельбекер в ярости кричал: «Стреляй! Стреляй!» Пушкин насилу его убедил, что невозможно стрелять, потому что дуло пистолета забито снегом. Дуэль отложили, а позже соперники помирились.