27915.fb2 Пусть будут все - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Пусть будут все - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

— Эта тетя придет к нам еще?

— Нет, ребеныш, но скоро придет наш папа…

— В гости?

— В гости. А потом, наверное, насовсем.

Потому что, когда тортик был съеден, а неизбежные слезы пролиты, для чего приходила Арина, стало ясно, как божий день: за него обрубить канаты, за него сжечь мосты.

Вячек вернулся меньше чем через месяц — молча, с полной сумкой рыночной снеди. Стал к плите, приготовил плов. У него отец до войны занимался мелиорацией Средней Азии. И плов у Кайгородовых получался рисинка к рисинке, как жемчужины в низке.

Почему все разбитое с Вячеком склеивалось опять? Склеивалось почти без швов, столько раз, склеивалось мгновенно… Почему? Потому что, сказав себе «никогда» (никогда не увижу, никогда не прощу, никогда не смогу с ним больше…), она больше не знала, чем жить. Чем и зачем. Не головой не знала (голова говорила: у тебя есть дочь, родители, дело), а организмом: руки стыли, ноги делались ледяными, классный журнал неподъемным, голос чужим, слова мертвыми. И пока «никогда» не сменялось в ней на «однажды», «когда-нибудь», «может быть», сердце отказывалось разгонять, а кровь добегать и согревать… Кровоток у них с Вячеком еще долго был общим.

И ведь он никогда не говорил ей «люблю». Но говорил: покажи, где написано, что любовь — это проживание на общей жилплощади. Говорил: несвобода — акциденция любви, и свобода тоже ее акциденция… Говорил: мы не первые и не последние. И еще говорил: категории долженствования не описывают наличного бытия.

Беда была в том, беда и соломинка, бездна и звездна (тоже из Вячекова стишка) — что, уходя, он уходил не весь. Через месяц-другой забегал, чтобы чмокнуть, прижать, ущипнуть (а не только вернуть Синьку с прогулки), через три, чтобы… про себя она называла это «перепихнуться», ну а как еще можно было назвать то, что случалось всегда неожиданно, быстро, жадно, без слов, до обидного редко… Ничего, говорила себе, для здоровья, чаще не надо. А еще говорила: он опускает меня ниже плинтуса, я презираю себя и почти уже не люблю его, значит, это скоро закончится, я должна входить в класс с гордо поднятой головой, все, что мешает работе, то есть предназначению, отшелушится само, уже скоро, уже очень скоро я скажу «никогда» с облегчением, даже с радостью!.. А потом он опять звонил ей в учительскую, говорил, что заедет после полуночи, а она говорила: нет, нет, извините, я, к сожалению, не смогу — на нее косились хлюпавшие чаем коллеги, она знала, что пятна у нее на лице и шее проступают, как страны на контурной карте у троечника — тут закрасил, а здесь и там не успел, — и пылала от этого новыми островками. А Вячек уже щекотал ее шепотком: на цепочку не запирай. И в ухе шуршало «рай». Или «не забирай». И пока шла до класса, все это клубилось вокруг сладкой ватой: себя у меня не забирай, меня у Ксени не забирай, нашего будущего не запирай…

Так что все остальные персонажи — это Вячек звал их персонажами, а Ксенька, когда подросла, подхватила — толком в ее жизнь не успевали войти. Или это она не успевала их разглядеть… Назовет Ноздревым, Каратаевым, Аркадием Петровичем, самого неотступного из них, Шамиля Маликовича — Сатиным — ну и строит отношения соответственно. А Шамиль и тогда был славным. Да, многословный, велеречивый, да, несколько лет отсидевший по молодости и горячности. А сердце-то золотое. Когда Ксеня упала с забора и штырь с палец величиной прошел в миллиметре от позвоночника, — где был Вячек? в архивах Швейцарии и Германии, грант у него и издательский договор! — а Ксеньку кто носил на руках по массажистам и мануальщикам? — персонаж, Шамиль Маликович. И при этом Ксенька ей в одно ухо из инвалидного кресла: мам, ты что, ты что, неужели у тебя с ним всерьез? А в другое — Вячек из телефона:

— Точно не педофил? Смотри, эти отсидевшие!

— Да он мне симпатизирует, мне!

— Тебе — это святое. А Синьку с ним не оставляй, поняла?

Дорогие Ксенечка и Филипп, Вячеслав Валентинович, Ксенин папа, не знал чувства ревности. Он сейчас далеко, в Канаде. Но если бы он был здесь, я почти уверена, он сказал бы вам: благословляю вас на свободу вдвоем… это я к тому, Филипп, что читать пришедшие на чужой телефон эсэмэски — неблагородно, да еще внушать человеку, что «сие производится для его же… для ее же пользы» — это такая подмена понятий! «Пусть станут уваженье и терпенье основой вашей молодой семьи…» Дальше я сейчас забыла. Но ударение я ставлю на слове «уваженье», а не на слове «терпенье».

Да, встать и сказать!

Потому что Ксенька этому уже не противится: мамочка, мы же теперь одно, у правого полушария не может быть секретов от левого.

А как бунтовала — всего год назад! Еще моя была девочка, вся моя. Прибегала советоваться: ну как мне ему объяснить? А теперь сама объясняет: он пережил предательство близкого друга, позвал его в бизнес, у него же с отцом был свой бизнес, а фирма друга их рейдерски захватила… Филя дует теперь уже на холодное, а тем более, мамочка, у меня от него нет секретов, и если ему так спокойней — я только рада.

— Над гоголевским Шпекиным, любителем читать чужие письма, два века сквозь слезы смеется вся Россия! Запрет на подобные вещи лежит в основании нашей культуры, в основании любой культуры! — назидала, как на уроке… Ну и Ксенька, конечно, сразу замкнулась.

На мобильнике сейчас — господи, почти шесть. Еще час, и начнет светать. Еще три — и моя девочка станет женой дикаря. Она говорит, что в их стае (пока еще говорит: среди наших друзей) все так живут — либо парень читает тайком, либо девушка, а чаще — оба. Самые же продвинутые и письма читают, есть такие программы, которые ловят отправленное со смартфона по электронке. Наука, мам, развивается по экспоненте.

У Цветаевой, доченька, есть такая статья (не сказала, а надо было сказать), написанная для детского журнала: милые дети, говорит в ней Марина Ивановна, не ссылайтесь на «немодно», а только на «неблагородно».

Почти ушло это слово из языка. Недавно нарочно набрала его в Гугле, выпало: благородный олень, лавр благородный, благородные металлы и еще… попугаи, да. Что чаще всего запрашивают, то и выпадает.

Потому что нас разделяет бездна. Но не та, что у Вячека:

С бездной у ног,со звездной над головой…

По-своему очень славный был стих.

не ной, не вой —

тверди урок:не смыслом единым,которого нет,но жадно хотимым,летяще на светИкаром, макаром —любым — стрекозойрезной, кочегаромнад топкой сквозной…Та-та-та, та-та-та-та… две бадьи…

Нет, это было уже в конце. Ничего голова не держит!

Франциском, распятым на коромысле…

А бадьи были у Франциска, полные нежности и птичьего свиста… Где-то записано ведь… Хотя сколько было порывов отнести это все на помойку. А вот же, лежит — то, чего, может, и у Вячека даже нет.

В последний раз он вернулся к ним в сентябре — в шестом Ксенькином классе. Вернулся и чуть не с порога: опёнки, куда покатим — в Испанию или Италию? Он тогда уже зарабатывал хорошие деньги, его уже приглашали и зарубежные университеты, там — семестр, тут — триместр. И с Ксеней, не выезжавшей дальше бабулиной дачи, стало твориться невероятное… А еще ведь в доме появился компьютер. И они вместе с отцом играли в «Цивилизацию», расширяли владения, строили города — а, по сути, воздушные замки. Нет, игра развивала, конечно. Но Ксенька все принимала слишком всерьез… В Барселоне она отказалась от очень ей шедшего платья, взамен попросила сколько-то денег — он дал. Веер и кастаньеты вдруг тоже решила не покупать, но песеты на них взяла. Крохоборничала на всем, включая мороженое, и в самый последний день купила в подарок отцу изысканный галстук и дорогущий одеколон — просто так, до его дня рождения было еще полгода. Всю поездку льнула к нему, буквально не вылезала из-под руки. И все время требовала сфотографироваться с ним одним. В ресторане, хватая меню, первым делом спрашивала, чего хочет он. Видимо, инстинктивно решив, что мамины чары его уже не удержат, пленяла сама. Кокетничала, лолитничала… А когда от неопытности и егозливости просидела прокладку и бурое пятнышко выступило на джинсах — из Барселоны в Мадрид они двинулись на машине, в Сарагосе сделали остановку… и вот когда Ксенька это пятнышко ощутила и поняла, что отец его видел, она же все время неслась впереди — дело было в огромном, полупустом кафедральном соборе, посвященном Марии Пилар, с росписью Гойи на потолке (как же он назывался?), — Ксенька в ужасе плюхнулась на церковную лавку, по-детски надула щеки, губами сделали «пуф», а потом в ней проснулась женщина, не проснулась — в этот миг родилась. Она поманила отца рукой, стащила с него ветровку, легко, повелительно, весело, повязала ее вокруг талии… и опять побежала — худышка, соломинка, длинноножка — нарочно играя бедрами. Бедер не было, а игра была. И даже пальцы в победном «v» вдруг выбросила над головой. Лера в ужасе обмерла. Но католики — после строгостей православной Москвы это было так странно — мило, с полуулыбками смотрели этой пацанке вслед. Ну а Вячек — тот разве только не мироточил. У них тогда с Ксенькой был настоящий роман.

С Лерой — нет… И не то чтобы он не старался. Он старался. И Лера старалась. Но кровотока одного на двоих больше не было. И сумасшествия по ночам, а за завтраком: ты о чем подумал? а ты — вот сейчас? Но зато он стал говорить: вы мой дом, вы мое место на этой земле, — предварительно, правда, граммов сто пятьдесят в себя опрокинув. Такая почти что за год отсутствия у него появилась привычка. Граммов сто пятьдесят — почему бы и нет? Но бежать из школы домой уже не хотелось, наоборот, зная, что Ксенька теперь под присмотром, хотелось отдать все накопившиеся долги, ведь одной писанины стало у учителей — головы не поднять, а нужно было еще и на новогодних репетициях посидеть, и литературный кружок с началом зимы как-то сам собою так хорошо возобновился: и старые все пришли, и четверо новеньких записалось…

А у Ксеньки с друзьями в ту зиму была игра — по сути, казаки-разбойники, но они ее называли «пеший квест»: одни рисовали планы и прятали клады, а другие по плану и стрелкам, начерченным на асфальте, заборах, на стенах домов, эти клады искали. А на детской площадке — через дорогу, в ближайшем дворе стояла избушка на курьих ножках, настоящий бомжатник (слава богу, в позапрошлом году снесли), и Ксенька зачем-то полезла в нее — по плану ей показалось, что клад лежит там. С фонариком, в четыре уже смеркалось. Посветила, еще не поняв, что там люди, а там — там был Вячек с какой-то своей, наверно, студенткой. Выпивали, наверное, целовались. Ксеня об этом — никогда, ни полслова. Вячек, конечно бы, тоже смолчал. Но Ксюха исчезла. Вернулась домой, разорвала те испанские фотки, на которых они были вдвоем, клочья высыпала на компьютерную клавиатуру, сверху положила фонарик — тоже, видимо, со значением… Уж лучше б взяла с собой! Лера пришла из школы без пятнадцати девять. Декабрь, слякоть, фонарь у подъезда разбит. Вячек меряет комнату, будто клетку. Что случилось? Молчит. Еще верит, что Ксенька вот-вот вернется.

«Приду в четыре, сказала Мария, восемь, девять, десять…»

С десяти до одиннадцати звонили подружкам и одноклассникам. В милиции трубку никто не снимал. С час рыскали сами — по подъездам, а когда получалось пролезть — по чердакам и подвалам. Все с тем же фонариком. Растревожили сквот пацанвы, получили в спину шквал пустых бутылок и банок. Лера разбила лоб, налетев на какую-то свисавшую с потолка железяку, Вячек порвал рукав куртки. Ближе к полуночи забежали домой, решив, что Ксенька могла ведь оставить записку. Перерыли все, заклеили пластырем лоб, поймали машину, сели сзади и все время держали друг друга за руки, суеверно боясь их расцепить, — словно были в этой сцепке и третьи ручонки, с заусенцами и обгрызенными ногтями. Ну а в милиции многое стало ясней. Лейтенантик спросил: причины-то были? Лера сказала: в том-то и дело, что нет. А Вячек вдруг — про избушку: понимаете, это, по сути, болезнь, и неожиданно произошел рецидив, хотя ничего ведь и не было, так — сидели, болтали, сыро, холодно, согревались чем бог послал, обсуждали ее диплом… «Рецидив, — писал лейтенантик, — название у болезни есть?» В обезьяннике выли бляди. Так дословно и выли: мы не бляди, мы путаны! Лера сказала: болезнь — эпилепсия, первое «э», третья «и», он, видимо, бился в конвульсиях, а дочь увидела и испугалась. «В конвульсиях», — писал и кивал лейтенант. А потом в отделение пришла тетенька лет сорока, по виду нормальная бандерша, в чалме из мохера, с золотыми болтающимися часами. Открыла ящик стола, сунула туда сколько-то пятисотенных: есть у них регистрация! И лейтенантик, потянувшись, вразвалочку двинулся к обезьяннику: ну что, фанатки, «Спартак» — чемпион? Перепутал, наверно, фанаток с путанами. А Лера без спроса набрала их домашний номер. Без спроса и без надежды. Ксенька сонно сказала: ну вообще! ну вы где?

И все. Вернулись домой и стали жить дальше. Никто никому ни о чем — никогда. Только у Ксеньки на другое утро глаза не сверкали, а были как пеплом присыпаны: на маму зырк, на папу зырк. А мама, учившая ее никогда не врать: ребеныш, мы вчера задержались на одной презентации, одной семейной экскурсии, называется «Зимний Кипр». А папа, в Испании, видимо, поиздержавшийся: там был не только Кипр, был Петербург, было Золотое кольцо… И Ксеня тоже правильным голосом, правда, не вынимая взгляда из чашки: как это здоровски, хоть куда, хочу-хочу-хочу!

Поехали сами, без всяких экскурсий — в Тверь и Торжок. Познавательно, интересно, но всё галопом, Вячек не умел отдыхать «бесцельно», в музей Пушкина забежали, пожарских котлет откушали — извольте в машину. А просто вобрать в себя старый полуразрушенный город, стоявший по пояс в снегу, весь из соборов, храмов, монастырей, в нем раствориться, в старом времени раствориться (Ксеня так просила его остаться в Торжке с ночевкой), — нет, говорил, девчонки, по коням! Да и о чем ему было с ними? Начнет про Пушкина — Ксенька: ладно, не на уроке. Начнет про психолингвистику (это была его новая страсть): смотреть ли на мысль через призму языка или же на язык через призму мысли, — а Лера чувствует, ей уже поздно, не догоняет. Хотя были и там минуты — редкие, может быть, даже из самых лучших. Такие, которые выпадают из обыденного течения, и ничто, даже будущее, не может бросить на них свою тень. Высокий берег Тверцы ослеплял сверкающим снегом, и Ксенька в белоснежной шубейке вдруг по нему понеслась, и была то видна, а то почти и неразличима… Стало казаться, что она бежит не к мосту над Тверцой, а от них, куда-то во взрослость. И Вячеку тоже так показалось. И он выдохнул вместе с облачком пара:

— «Мы будем старые хрычи, жены наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята…» — И так хорошо прижал Леру к себе.

А вернулись домой, и у Ксени вдруг обнаружился мальчик. Только что его не было, познакомились на катке, и уже не разлей вода. По телефону — до часа ночи, а если не отогнать, то и до трех. А Вячек, по сути, тоже ребенок: ему непременно в центре внимания быть. Он ее в театр зовет, ему два билета на Някрошюса обломилось — развивать, прививать, а еще, возможно, кому-нибудь из друзей показать, он очень их схожестью да и вообще просыпающейся в ней прелестностью гордился. А это длинноногое чудо: ай эм сори, Вяч, но вечер уже забит. Ясно, что Петей, но когда оказывается, что еще и попсовой отечественной кинушкой (про дембель, пап, там столько приколов!), он объясняет, что фильм ведь можно увидеть и завтра, а спектакль гастрольный и сегодня идет в самый последний раз… Ксенька вдруг начинает реветь. Вячек хватает дубленку и хлопает дверью. Лера бросается следом, свешивается в пролет:

— Ну хочешь, я пойду, хочешь?

— У тебя ученик!

— Я сейчас попробую его отменить! Хочешь?

Но вместо ответа гулкий бег каблуков.

В общем, мелочь, конечно. Но когда таких мелочей накопился полный чулан, его снова позвали с лекциями, далеко, в штат Аризона, а главное, срочно — на место с инсультом свалившегося коллеги. И он радостно согласился. Через год у него родился ребенок — от мексиканки, преподававшей в том же университете, через два он попросил у Леры развод.

После первого курса Ксенька к нему слетала, привезла пачку снимков, в том числе — пятилетней сводной сестры, коренастой, смуглой, орлиноносой, не взявшей от отца, хотя бы только от расы отца — ни черты, ни клеточки… И, счастливая, носилась с этими снимками по подругам. И все разговоры с отцом начинала и все заканчивала: как там моя Саша Джеки Эйелен? целуй Саньку! Повесила ее снимок у себя над столом. И, наверное, с год, заходя в ее комнату, Лера в сторону стола не смотрела. Не могла. В ней все бунтовало против такого с Ксенькой родства (какого такого? а вот такого! без одобрения, не спросясь — с дикарями, туземцами). А Ксеня и день рождения ей справляла, позвонила в Тулу, брату Вале: у тебя налито? не забыл? пьем за Сашу Джеки Эйелен, классную малышку и главное папино алиби — де-юре, ой, нет, де-факто! за вклад нашей семьи в восстановление популяции пострадавших от геноцида народов!

Ксеня переводилась тогда с экономического на юридический, и словарь у нее был очень занятный. И еще она говорила: раз у меня сестра — натуральная индеанка, это такой прецедент, который делает возможным и более смелые прецеденты, мам, ну то есть я хочу сказать «чудеса», мир чудесат, вот! Покупала про индейцев книги, на костюмированную вечеринку сварганила себе костюм Виннету, посылала сестренке развивающие игрушки и пособия по русскому языку (такая возможность у них уже появилась: в своем наноиндустриальном концерне с учетом квартальных премий Лера получала в пять с половиной раз больше, чем в школе).

Ну а потом случилось то, что случилось. После третьего курса Ксеня снова засобиралась к отцу. Подала в апреле на визу, а в начале мая позвонил Валентин и сказал, что Саши Джеки Эйелен больше нет, перевернулся школьный автобус, и она оказалась единственным в нем ребенком, получившим травмы, не совместимые с жизнью.

Эту новость никак не получалось обжить. Ксеня ходила бессонная и зареванная. Лера — выпавшая из времени. Наконец потерявшийся на просторах Заокеании Вячек, перемещающийся из одного небольшого университета в другой, из штат в штат, которые и на карте-то с ходу не удавалось найти, вдруг опять оказался рядом, перед глазами, изредка — за спиной, но и спиной она словно бы видела все эти жесты, ужимки, гримаски печали, скорби, отчаяния, делавшие его, на снимках обрюзгшего, полысевшего, почти уже незнакомого — слепяще родным. У них снова болело одно. У них и у Ксеньки — одно на троих, как в то лето, когда сначала умер подобранный около станции черный котенок, названный Фаунтлероем, за неделю отмытый до бархатного сияния, откормленный, всеми нежно полюбленный… На его могилке, в лесу, Ксеня запела, заливаясь слезами, из Цоя, которого крутили тогда на всех дачах, и трясла родителей за руки, чтобы пели с ней вместе — про звезду по имени Солнце. А когда спустя три недели скончалась Ариадна Васильевна, мама Вячека, Ксенька засобиралась на похороны в Питер вместе с ними: «Фаунтлерой хотел нас приготовить, он отдал жизнь, чтобы нас приготовить. Мамочка, я вполне готова!». Ей было семь, ее оставили с дедом и бабкой на даче. Но зайчиху, которую она сунула Вячеку, догнав их уже за калиткой (Тюпа вместо меня!), грязно-белую, в розовой юбочке, он таскал с собою повсюду, стискивал на отпевании, мял на поминках, а в поезде, на обратном пути, когда наконец смог заплакать, грыз Тюпин живот, чтобы не разбудить соседей. Они ехали сбоку в плацкартном вагоне. До трех утра не стелились, сидели за столиком. Ему физически было необходимо вдруг ненадолго стискивать ее руки, обе сразу, словно бы замыкая цепь. Цепь жизни, с Ксенькиным зайцем посередине. И она вдруг так остро, так полно, как это бывает лишь у Толстого, ощутила, что жизнь — это счастье, что все в этой жизни — даже чужой дырявый носок, выглядывающий из-под простыни — счастье, и ничего, кроме счастья, в ней нет, а уж этот лес, чернеющий за окном, и огонек в неспящей избушке, а уж этот милый, временами путаный человек, необыкновенный, умный, одаренный, яркий и, Господи, до чего же красивый… счастье быть ему верной женой, ехать с ним вместе домой, к их маленькой дочке, да, все по первоисточнику: «чтобы не для одного меня шла моя жизнь»… Вячек уже прикорнул, в проходе возник проводник с большим фонарем в руке и следом милиционер, кого-то они искали, светили в проемы купе, шарашили по верхним полкам прохода, народ ворочался и ворчал, а счастье все не кончалось.

Да, и на это мгновение будущее не набросило своей тени. Почему-то бывают такие мгновения… Видимо, если ты в них воплощаешься целиком, они выпадают из времени.

Дорогие Ксенечка и Филипп, сегодня под утро я вдруг поняла, что вместо тостов и пожеланий, открою вам тайну, можно сказать, бессмертия.

А про больничку, значит, не буду?

Ну да, похоже, не буду. Я не понимаю, какими словами об этом можно сказать. И не потому, что слова заплетаются и хорошо бы хотя бы часок вздремнуть… А потому, что не может «цивилизованный человек с высшим образованием» таскать за старухами утки, кормить их из ложечки и чувствовать себя не просто счастливым… Да и не в счастье там было дело. И не в воплощении себя. Себя в те дни, в общем, и не было. А была только радость — да, подсунуть под старые кости судно, смочить влажной марлей запавший рот — ты вся была этой радостью, словно нотой в не слышной тебе симфонии сфер, не слышной, но ведь каким-то образом слышимой… Иначе откуда бы взяться этому ликованию? И прозрачности воздуха, и его, несмотря на прозрачность, — сиянью. Как будто раньше глаза видели мир сквозь грязные стекла автобуса, и вдруг катастрофа, стекла вдребезги, из живота — дренаж… А у тебя словно охапка молний в руке. Сестра моя — жизнь. Отчего в памяти и сейчас — «сто слепящих фотографий» — правда, со временем все больше меркнущих…

Только ночью об этом, и только себе. Потому что Филипп отзовется обычным: отправим больного к врачам или пусть живет? Или даже порезче: не смешите мои тапочки. В общем, в том духе, что после наркоза и не такое бывает.