27920.fb2
Я не апостол Павел, не Эней,
Я не достоин ни в малейшей мере.
И если я сойду в страну теней,
Боюсь, безумен буду я, не боле.
Данте Алигьери, Божественная комедия
За два дня до отъезда в Нью-Йорк Максимов получил от успевшего войти во вкус Игнаточкина копию материалов следствия. Когда расследование заходит в тупик очень полезно, знаете ли, возвратиться к исходной точке – как говорится, к увертюре – и начать рассуждения заново. Вот старший лейтенант и решил повторно проштудировать рапорт старшего оперуполномоченного капитана С. И. Дыхло о зловещей находке в заливе Москва-реки, с чего, собственно, вся заварушка и затеялась...
Признаться, когда Игнаточкин в первый раз знакомился с этим – как оказалось впоследствии, по важности превосходящим многие другие – документом, он действовал подобно неопытному грибнику – входя в лес, таковой мчится, как полоумный, первые десятки метров, не очень-то внимательно вглядываясь себе под ноги. А зря! Часто именно первые шаги преподносят сюрпризы, по ценности значительно превосходящие плоды многочасовых скитаний в непролазных дебрях леса.
В документе, составленном на милицейском диалекте русского языка, фигурировали некие личности неопределенных занятий, которые и обнаружили тело убитого.
Надо отметить еще одну замечательную черту характера Максимова – по въедливости и нюху он, пожалуй, превосходил самого дотошного следователя в мире, а возможно и во всей Солнечной системе.
Ознакомившись с рапортом, он без колебаний заявил:
— Едем к твоим колдырям, старлей!
— Так где ж их сейчас искать, Александр Филиппыч? И потом – они уже все рассказа...
Тут старший лейтенант осекся, наткнувшись на отчетливо выражающий твердокаменную непреклонность взгляд Максимова.
— Старлей, к бомжам поедем, сказал! – упрямо потребовал тот.
— Ну, как знаете, – поспешил согласиться Игнаточкин.
В тот день жизнь у метро текла заведенным чередом – ярко светило солнце; торговали чем попало; меж киосков шныряли мультиэтнические пацаны.
У стены здания в тенечке переминались с ноги на ногу ожидающие свидания, деловых и неделовых встреч, автобусов, а то и просто, праздные зеваки, от нечего делать глазеющие по сторонам. Они пялили глаза на высокого негра, сэндвич-мэна, без энтузиазма рекламирующего пилюли от беременности; на спившегося отставного барабанщика, лихо являвшего публике незаурядный класс ударника незамысловатыми палками, тут же сотворенными из зеленых кленовых веток – нехило, подлец, выдавал прямо на пустых разнокалиберных картонных коробках, выкинутых из соседнего ларька, отбрасывая в сторону уже разлохматившиеся, чтобы бездомные собаки дали картонкам третью жизнь, схоронившись внутри от случайного пинка безразличных к их судьбе прохожих; лениво взирали на длинную вереницу маршруток, от которых доносился монотонный голос: «Покровское – Стрешнево, Медицинский центр, Третий проезд...», потом что-то неразборчивое без пауз, бубнил и бубнил.
День обещал быть хорошим…
Для поиска свидетелей, являющихся живым укором статье Конституции о праве граждан на определенное место жительства, изобретательный Максимов прибег к хорошо забытому, но безотказному методу, успешно внедренному еще знаменитым сыщиком всех времен и народов Шерлоком Холмсом, а позднее взятому на вооружение Великим Комбинатором в поисках стульев.
Изюминкой метода являлось использование в качестве мобильных сыскных подразделений несовершеннолетнего праздношатающегося контингента, который всегда в изобилии имеется в узловых точках человеческого общежития: в кинотеатрах, магазинах, парках, равно как и зоопарках, на вокзалах, рынках и базарах и, что в данном случае наиболее важно – на территориях, непосредственно прилегающих к станциям метрополитена.
Не успели наши сыщики прибыть на место, описанное на листе под номером 43, тома номер 1 вышеупомянутого уголовного дела, как Максимов отловил одного такого отрока, который как раз в тот самый момент пересекал площадь, судя по целеустремленному виду – по делу особой важности, в направлении с северо-востока на юго-запад.
Не откладывая в долгий ящик, были проведены блиц-переговоры. По словам отрока, субъекты розыска были ему хорошо знакомы, и за разумный гонорар он согласился быть проводником в джунглях большого города.
– Деньги вперед! – энергично потребовал малолетний свободный предприниматель.
– Don't pay the ferryman until the boat arrives at its destination on the other side of the river1, – возразил ему благоразумный Максимов, отсчитывая только половину причитающейся суммы.
Мальчишка не переспросил – должно быть уразумел заморскую мудрость – пересчитал аванс, сунул деньги в карман и, не проронив ни слова, взял низкий старт. Максимов с Игнаточкиным переглянулись и, не раздумывая, метнулись за ним. Обогнув здание метро, он наддал по направлению к невесть откуда взявшемуся ржавому забору, заросшему высокими кустами не то бузины, не то калины, и, не снижая скорости, просочился между прутьев.
Выгнутые колесом прутья в том месте, где только что исчез пацан, давали возможность беспрепятственного прохода только для ребенка. Однако раздумывать было недосуг – Максимов первым бросился к препятствию, а за ним и рослый Игнаточкин. Через мгновение оба оказались по другую сторону. Они приостановились, вперив недоуменный взор в толстые стальные стержни, которые словно бы незаметно расступились, пропуская их. Но удивляться времени не было – вдалеке у полосы кустов, окаймляющих край пустыря, маячила спина мальчишки. Туда, за ним устремились и они.
Он не петлял – несся, не оборачиваясь. Но ведь ребенок же! А они, уже запыхавшиеся, как не старались, не могли сократить дистанцию.
Стараясь все же не отстать от шустрого проводника, пересекли пустырь усыпанный рухлядью и металлоломом, матерясь, отряхиваясь от ржавчины, пыли, паутины и еще каких-то фрагментов органического и неорганического происхождения.
— Жажда наживы, Паша, жажда наживы! Она, проклятая, только она движет этим сыном койота, – задыхаясь, бубнил по-майнридовски Максимов.
— Х-хрр.., – хрипел мальчишке на скаку Игнаточкин, – легче, ты-ы...
А тот, не останавливаясь, неожиданно начал куда-то проваливаться – сначала исчезли ноги, потом туловище, а за ним и голова. Друзья ускорили бег насколько могли и вскоре увидели, что тропинка, протоптанная в пожухлой траве, ведет в овраг. Впереди внизу мелькала голова проводника.
Дно оврага устилал мертвенно-бледный туман. Как-то незаметно, постепенно серая пелена заволокла и городской микрорайон за их спинами с его плоскими, как раскрытые книги, домами. Они вдруг ощутили, как откуда-то потянуло холодком, но не свежим, а как с овощебазы – затхлым. Незаметно начал накрапывать дождь. Не теплый и не холодный. Неопределенный...
Они притихли и в молчании продолжали свой путь, сменив бег на быстрый шаг. Не сбавляя хода, перепрыгнули через узенькую речушку – вихляет по дну оврага, ширины-то – метр, не больше, а вода черная, антрацитом отсвечивает, жутковатая вода какая-то...
— Что за речка, пацан? – прокричал, задыхаясь на бегу, Игнаточкин в маячившую впереди узкую спину.
Паренек, обернувшись, крикнул что-то в ответ, но слов было не разобрать. Звук повис, застрял в густом, как кисель, липком воздухе. И только через полминуты, когда подбежали, наскочили на замерзшие в воздухе слова:
– Речка-то? Стиксой зовется...
Тропинка немного расширилась и превратилась в подобие дороги, хребтом возвышающейся меж покореженных – верно, временем и нерадивостью хозяев – изб, вросших намертво вглубь земли до уровня ставен, свисающих с перекошенных от старости окошек. Дыма над кирпичными, в саже, трубами заметно не было.
Скособочившиеся заборы безмолвно выстроились вровень с фасадами – непонятно, каким чудом еще не рухнули. На угловой избе табличка на одном гвозде – ветра нет, а болтается, скрипит, буквы масляной краской намалеваны, полустертые, но разобрать можно: ул. Горбатая.
Они все шли вдоль деревеньки этой неожиданной. Да уже и не шли, а брели, подавленные, посреди праха, чудом воскресшего в сердце мегаполиса.
Миновали водоразборную колонку облезлого мышиного цвета: торчит из бугра, на женскую титьку похожего – аккурат, на месте соска. У колонки мужик застыл в неестественной позе – голова под ледяной струей, босые ноги шире плеч, рваная под мышкой рубаха выпростана, штаны до колен сползли.
— Ой, худо мне, худо! – взвыл вдруг мужик женским голосом. Потом оглушительно икнул – на этот раз почему-то басом. Завидев посторонних, на всякий случай клянчить принялся безразличным голосом:
— Мужики, червонец до завтра... – в голосе неподдельная, мучительная мольба прозвучала. Мольба не театральная, нет, настоящая, без тени фальши. Такая, что видно: пройди мимо, пожалей червонец – погибнет человек, не доживет до светлого будущего.
Максимов вытащил из бумажника первую попавшуюся бумажку – оказалась полтинником – сунул мужику. Мужик, не глядя, не благодарствуя, скомкал деньгу равнодушно, запихнул в штаны и, отворотившись, прочь побрел.
Прошли мимо со скамейкой у останков завалинки. На скамейке – древняя старуха в зимнем тулупе. Космы седые из-под несуразной соломенной – сплошь в прорехах – шляпы выбились. Точь-в-точь перуанская крестьянка. Черное в глубоких морщинах – даже не морщинах, в трещинах... не в трещинах, нет – лицо, глубокими ущельями прорезанное, в землю уткнулось. Пальцы на клюке – не пальцы – корни корявые. Хрящи размякли от старости, уши обвисли… Короче – ведьма. Рядом пьяная девчушка, лет двенадцати с бутылкой початой в замаранной руке. Покачивается, наблюдает угрюмо за незнакомыми мужиками; а они на нее удивленными глазами уставились. Миновать не успели скорбную избу, грязно и неподдельно девчушка та в спину им выматерилась:
— Че зенки пялите, козлы вонючие, ...твою мать!
Шарахнулись от нее, не зная как поступить – напугала их девочка, – и пошли, пошли вдоль заборов, тленом изъеденных. Мимо дворов с покосившимися сортирами и сараюшками в глубине, с воротами, запертыми поди последних лет сто, и с узловатыми стволами вековых, издыхающих в агонии деревьев. Миновали калитку – ни с того ни с сего, не замечая боли, кинулся грудью на серые ветхие доски, не лая даже, а хрипя и заходясь в неистовой злобе, огромный, с теленка, пес лохматый, а может статься, вервольф с ощеренными клыками страшными.
И исчез в хмурой беспросветной мороси город за спиной, и не доносились его звуки – в воздухе висела не тишина вовсе, а зуд непрерывный, нечто нереальное – однако раздражало сильно. А они все шли по этому острову, захороненному в незапамятные времена в чреве огромного города и по прихоти чьей-то вдруг эксгумированному; под ногами дрянь гнусная хлюпает, отбросы омерзительные цепляются.
— Надо же, – ни к кому не обращаясь, размышлял Максимов вслух, – полип какой вырос. Не иначе как на питательной среде из отходов жизнедеятельности горожан. А может это все нам мерещится? Может это фата Моргана?
— Моргана?
— Мираж, Паша, мираж…
— А-а, Ну да… Что-то место незнакомое, – переживал, тоже вслух, Игнаточкин, – не было здесь такого.
— А это анклав смутного времени. Заброшен к нам, в суету современной жизни.
— Какой анклав, Александр Филиппович? Вы шутите!
— Ты прав, Паша, может быть это и есть сама жизнь. А та, другая, которую мы знаем, – не настоящая, выдуманная. Наподобие детской игры, где ходят по разноцветным кружкам с номерами, а тот, кто неудачно кости выбросит, попадает на опасный кружок, и его отбрасывает назад. Но заметил ли ты – как глубоко отбрасывает? В сторону от столбовой дороги цивилизации. Тупиковая это, должно быть, ветвь. Такого быть не должно.
— Но вот оно – есть!
— Да, есть, черт подери! Потрогать можно, прикоснуться, услышать смрадное дыхание. Меланома такая, черная, а внутри клетки ядовитые. Пока не сковырнешь – спят, окаянные. А если такое, не дай бог, случится, разбегутся по всему организму, отравят целиком без остатка, внедрятся в сердце, печень, легкие, мозг и душу – тогда избавления не жди.
Проломив кусты, тяжело дыша, они выкатились к старому двухэтажному, напоминающему школу, но мрачному, как тюрьма, зданию.
Мальчик уже там стоит – вполоборота. На здание показывает. Похож на Петра, перстом указующего в каком месте надобно окно в Европу прорубить.
– Пришли, – говорит.
— Не врешь? – спрашивают они хором.
— Не вру, здесь они обитают.
— Как зовут тебя, пацан?
Мальчик в их сторону повернулся и оба вздрогнули – такое у него лицо оказалось – старческое, морщинистое, с тонким крючковатым носом, черными глазами, такими черными, что и белков не различишь.
— Харон! – резанул по ушам скрипучий голос.
Потом шустро к ним, застывшим в ужасе, подскочил, ловко грязной рукой в рот влез к одному, затем к другому, и у каждого по серебряной монете оттуда выудил. Они и шевельнуться не успели...
Возможно, всё это им просто померещилось, но за что можно поручиться, так это за то, что пацан выклянчил еще полтинник – «за скорость» – и исчез, оставив их перед скошенным входом в подвал.
Над дверью гвоздем было нацарапано с ошибками, зато крупно – «Бамжи пидары».
Они взглянули вверх, в сумрачное по-таежному небо, выжимающее из себя, как из половой тряпки, противный мелкий дождик – такое низкое, что цеплялось за антенны на крыше. И нырнули в подвал.
Из щели неплотно прикрытой двери в чернильную темноту бетонного коридора выбивалось несколько лучей яркого света электрической природы. В тишину проникал хорошо поставленный голос:
— ...аключение, друзья, разрешите мне еще раз напомнить о том, что цель эволюции многим не вполне очевидна, ибо лежит не в материальной сфере, а, если позволите, в духовной... – голос сделал паузу, а потом продолжил: – И цель эта – суть преодоление заложенных в нас инстинктов, главные из которых биологи называют законом выживания вида и инстинктом самосохранения. Однако, друзья, есть оборотная сторона медали! Именно эти две штуковины ответственны за все пороки. Все грехи человеческие, осужденные в десяти заповедях одной из главных мировых религий… все отсюда: убийство, прелюбодеяние, воровство, зависть, ксенофобия – всё совершается из-за них. Вознестись выше этих страстей, научиться терпимости по отношению к ближнему, которым верховодят те же самые законы – сложнейшая задача! Но возьмите, к примеру, нас...
Дверь заскрежетала несмазанными петлями, голос споткнулся и замолчал...
Когда Максимов с Игнаточкиным выступили из темноты, они оказались в довольно большом подвальном помещении. Интерьер вполне можно было отнести к постмодернистскому индустриальному стилю. На это однозначно указывали: обилие расползшихся по стенам техногенным плющом трубопроводов с многочисленными кранами, из которых сочилась ядовитая на вид жидкость; слесарные верстаки с грудами гнутых железяк, арматуры, пучков грязной пакли, сгустков тавота, похожих на протухший джем; множество ведер с засохшей краской, кистей, доведенных до состояния окаменелостей, распиханных по углам жестяных банок с омерзительной слизью. У задней стены громоздилась прикрытая рогожей от посторонних глаз куча пыльной стеклотары.
Свет, как из вены, добывался из кабеля, проложенного по низкому потолку с помощью несанкционированного «слива» электричества посредством вживленных проводов. С их концов свисала тусклая лампочка.
Стены были оформлены буйными шедеврами в стиле спрей-арта.
Максимову вдруг вспомнился двоюродный дядя, художник. Прежде чем окончательно свихнуться по причине непрекращающихся всю жизнь занятий живописью, увлечения алкоголем, а также из-за естественного старения организма, он тоже начал расписывать стены своей хрущевки на Бульваре Карбышева подобной мешаниной из макарон по-флотски с метафизическим коктейлем, густо замешанным на кошмарах Босха, хичкоковских ужасах и обнаженной до анатомического неприличия натуре. С течением времени его творческая плодовитость возрастала в геометрической прогрессии и в конце концов приняла такие размеры, что когда стены в квартире были полностью израсходованы под «холст» и писать стало не на чем, он вышел из дверей в мир, то бишь на лестничную площадку, и продолжал творить там, отвоевывая все новые и новые пространства, а следом – на стенах дома, тротуаре, и если бы не карета скорой помощи, прибывшая по вызову какого-то сердобольного соседа и умчавшая его в «кащенку», он вне всякого сомнения завоевал бы под свои творения сначала все подходящие поверхности в городе, а там, кто знает, может быть и на всей планете.
Похоже, в подвале, куда они попали, творил один из собратьев несчастного дядюшки по кисти и палитре…
Было уютно. А уют, как известно, создают люди – прежде всего своим присутствием.
Люди здесь имелись – в количестве полудюжины, не менее. Вид у них был весьма живописный. Одежда их (по выражению то ли господина Лагерфельда то ли Мао Цзедуна – наша «вторая кожа») являла полное пренебрежение к соответствию стилей, сочетанию цветов, гендерной принадлежности.
Впрочем, чего там долго описывать, одно слово – алкаши. Но тот, кто внимательно следил за развитием событий, непременно отметил бы бесспорное сходство их с самыми первыми персонажами нашего повествования.
Центральное место в этой компании занимал человек, отрицать знакомство с которым было бы и вовсе нелепо, – его безошибочно выдавала одна уникальная черта. Ты угадал, читатель – нос! Названная часть лица была настолько выдающейся, что для составления фоторобота этого человека было бы достаточно описать только нос; все остальное вряд ли добавило к его портрету что-либо существенное.
После небольшой паузы, вызванной неожиданным появлением двух незнакомых, прилично одетых молодых мужчин, обладатель диковинного носа, не удостоив вновь прибывших даже мимолетным взглядом, промолвил:
— А к нам пожаловали гости, друзья... Гости, о которых я предупреждал и которых мы ждали. Никакое пересечение с внешним миром не проходит безнаказанно. Запомните, пожалуйста, этот постулат.
Услышав слово «постулат», Игнаточкин переглянулся с Максимовым так красноречиво, что последнему почудилось, что он даже покрутил пальцем у виска.
— Что ж, входите, коль пришли, присаживайтесь к столу, – пригласил их человек.
Друзья осмотрелись.
Столом назывался выпотрошенный корпус от старого, гигантского калибра, телевизора старинной марки. Убранство стола было скромным: полупустые консервные банки с ностальгическими шпротами, сайрой; толстенная шайба вареной колбасы со следами зверского укуса; краюха варварски изломанного подового каравая и три посиневших, по-видимому, от тяжелых условий подземелья, яйца «вкрутую» без скорлупы. Вот, пожалуй, и вся незатейливая снедь, которая предстала перед едва привыкшими к полумраку подвала глазами наших следопытов.
Человек с баклажанным носом проследил за направлением взглядов гостей и извинился:
— Прошу простить за скромное угощение, но можете не сомневаться – все свежее. – Помолчав, он добавил: – Увы, сигар после трапезы не имею сегодня возможности предложить.
Максимов вздрогнул при слове «сигара» – уже второй раз за последние дни этот предмет становился темой разговора, но меньше всего он ожидал услышать про него в грязном подвале из уст старика с фиолетовым носом, одетого в подобие одежды, которую уважающая себя хозяйка побрезгует использовать даже в качестве половой тряпки.
А «Нос» (так, про себя, не сговариваясь, уже окрестили старика Максимов с Игнаточкиным) хитро улыбнулся в их сторону и даже, вроде бы, подмигнул.
— Присаживайтесь, присаживайтесь… вот стулья, – повторил он приглашение.
По странному совпадению за столом оказалось как раз два свободных места – можно было подумать, их действительно ждали. Гости заняли заботливо придвинутые «стулья», подозрительно напоминающие перевернутые пластиковые ведра из-под краски.
Максимов намеревался было сообщить о цели визита, но Нос остановил его:
— Нет нужды объяснять, по какому делу вы пожаловали, молодые люди. Присутствие, если не ошибаюсь, Павла... – он пощелкал пальцами в воздухе, морщась и глянув в сторону старшего лейтенанта.
— Валерьевича, – подсказал тот.
— Валерьевича... Присутствие Павла Валерьевича не требует комментариев. Мы ведь уже встречались, так ведь?
— Было дело, Роман Теодорович, – подтвердил следователь.
— Называйте меня Федорыч, просто Федорыч, – он обвел широким жестом сидящих за столом товарищей, приглашая поддержать его.
— Федорыч, – подтвердили они с безразличным, впрочем, видом.
— Вот видите, – обрадовался Федорыч, – это «де-юре» я Роман Теодорович, а «де-факто» я Федорыч! Я уже лет сто назад потерял имя, данное мне при рождении.
Он посмотрел на гостей, наслаждаясь произведенным на них впечатлением, и, с удовлетворением отметив выражение удивления на их лицах, продолжил:
— Моим друзьям нравится называть меня просто – Федорыч. Нам вообще сподручнее называть друг друга из соображений удобства и функции. Взгляните, к примеру, на этого человека – его зовут Вольтметр… А иногда мы называем его просто – Монтер.
Все, включая самих обитателей необычного приюта, как по команде повернули головы в сторону Вольтметра. Вольтметр отреагировал на повышенное внимание к своей особе ровно, то есть – никак. Не обращая ни на кого внимания, он продолжал сосредоточенно ковыряться в консервной банке.
— Дело в том, что когда-то он был электриком и умеет чинить проводку. Именно поэтому логичнее называть его так. Видите, какое прекрасное освещение он нам соорудил, – указал Федорыч в сторону лампочки. Потом ткнул пальцем в парня, сидящего по соседству с Вольтметром: – А вот этот... – его зовут Синяк. У него под глазом вечный синяк. Ну, в смысле – он никогда не проходит. Синяк даже не помнит своего прошлого имени. Правда, Синяк?
— Не помню, – подтвердил парень с заплывшим огромным фингалом правым глазом, исподлобья глядя на них вторым, относительно исправным.
— Видите! Что я вам говорил? Он не помнит! – в голосе Федорыча послышались нотки торжества. – А это – Рафаэль. Он был художником. Его картины вы видите здесь, вокруг. – Он обвел широким жестом стены с «наскальной» живописью. – Но Рафаэль больше не работает. Дело в том, что он написал всё, что хотел написать, и не видит смысла в дальнейшей работе. Не все имеют мужество остановиться, как это сделал он. А это так важно! К чему растрачивать силы впустую? Так ведь, Рафаэль?
Но Рафаэль был не в настроении и ничего не ответил. Он продолжал сидеть, хмуро уставившись в какой-то одному ему видимый предмет.
— А рядом с ним Десад, – продолжал тем временем представлять своих товарищей этот странный Федорыч. – С ним лучше не связываться. Он очень неприятный, когда рассердится... Просто злой! А вот тот, что спит, – он указал своим неожиданно оказавшимся изящным пальцем на человека в тюбетейке, который сидел на перевернутом ведре с закрытыми глазами, – он не спит. Это наш Таджик-ака. Он-то вам и нужен.
— Откуда вы знаете... – начал было Максимов, но Федорыч не дал договорить.
— Я ведь уже говорил – не стоит тратить время впустую и объяснять нам цель своего визита. Никаким чудом ясновидения тут и не пахнет. Все предельно просто. Не буду наводить тень на плетень – я ожидал прихода Павла Валерьевича... Так вот, причина, по которой мы не так давно встречались, неопровержимо объясняет логически мыслящему человеку, что именно привело к нам двух столь занятых молодых людей в такой поздний час.
Гости одновременно посмотрели на наручные часы и пере-глянулись в изумлении: истекал уже десятый час вечера.
— Не стоит удивляться, – услышали они голос Федорыча, поражавшего их все сильнее. – Время – удивительная категория… вспомните Эйнштейна: оно течет в разных системах отсчета по-разному. В сущности, время существует только для разумных существ. Мозг отображает события и присваивает им эту физическую характеристику, эту четвертую координату в дополнение к трем другим, которые можно пощупать, применить, так сказать, чувственный метод познания. Не будь человека – не было бы и времени. В частности, животным чуждо чувство времени, не говоря уж о неживой материи. Для кого-то и два часа бесконечно долго, а для иных и тысячелетия пролетят, а ничего особенно не произошло – как ели-пили-веселились, так и продолжаем. Надеюсь, вы со мной согласны? – поинтересовался он. – Уж вам-то, Александр Филиппович, это должно быть известно лучше всех? – он бросил в сторону Максимова понимающий взгляд сообщника.
Максимов вздрогнул. А Федорыч, не дожидаясь ответа, продолжил:
— Я бы мог дополнить старину Канта – к его «вещи в себе», я бы добавил «время в себе»...
— Но позвольте, – вмешался в ход его рассуждений Максимов, – а как же все остальные шесть миллиардов людей? Насколько мне известно, у всех людей более-менее сходные представления о течении времени. И о его длительности...
— Да, это так. Но, уважаемый Александр Филиппович... можно я вас по имени?
— Валяйте...
— Спасибо… Уважаемый Александр, дело в том, что понимать время одинаковым образом люди учат своих детей с рождения. И так повторяется на протяжении тысяч лет. А не учили бы, ощущение времени исчезло бы, я вас уверяю. Как, повторяю, у животных. Вспомните эффект «Маугли» – для детей, воспитанных животными, время, просто-напросто, не существует. Так что время, друзья, еще более трансцендентно, чем идеальный мир...
Федорыч подождал, с нескрываемым чувством жалости глядя на людей, не способных понять такой простой вещи, как отличие умопостигаемого от чувственного. Потом, все же решив, что аудитория перед ним не совсем безнадежная, вкратце изложил уже известную концепцию параллельного сосуществования непересекающихся миров. Когда он дошел до деталей излюбленного им культа добровольного самоотречения, Максимов осторожно возразил:
— Но ведь всё это уже бывало, и не раз...
— Позвольте спросить, когда? – едко отреагировал Федорыч, – если вы имеете в виду соблюдение аскезы, то... понимаете, чтобы у вас не возникло заблуждения, сразу оговорюсь – мы отбросили из целей этого упражнения все метафизические составляющие. Ну, там… обретение сверхъестественных способностей и тому подобную чепуху. Я, видите ли, агностик и отрицаю постижение метафизических истин. И вам советую. Так что оставим лишь одну штуку из аскетизма – достижение духовного равновесия с окружающим миром путем самоограничения и воздержания. И уж что совсем нам перпендикулярно… так ведь, кажется, сейчас молодежь выражается? В наше время говорили – поперек... Так вот, нам перпендикулярны идеи самоистязания –брутальные обеты, умерщвление плоти, брахманизм, стоики, назореи, исламские дервиши, ну... и иже с ними. Хотя некоторые идеи мы позаимствовали у киников, и, в частности, у Диогена. Одним словом – мы любим спокойную жизнь без излишних стрессов.
— Ну, тогда вам ближе эпикурейцы, – возразил Максимов. – Они, насколько мне известно, тоже проповедовали идею тихой и спокойной жизни в провинции, невмешательство в государственные дела и...
— Вот! – нетерпеливо перебил распалившийся Федорыч, – тут-то и кроется главное отличие от моей концепции! Вы, молодой человек, забываете главную парадигму учения Эпикура – гедонизм! Наслаждение! При всех, без сомнения положительных, составляющих его учение строило спокойную, но сытую жизнь! А это и есть его заблуждение и противоречие!
— Вот как?
— А как же иначе! Как же, скажите, можно быть свободным от общества, если твои запросы высоки... Где взять средства для удовлетворения этих высоких запросов для всех!?
— И где же?
— А там же, в этом обществе, с неизбежным результатом – впасть в зависимость от него...
— И что же делать?
— А вот это хороший вопрос. Моя теория отвечает на него, и когда-нибудь я вам расскажу, каким образом. А сейчас, пора... – тут он задумался и неожиданно закончил спор: – Пора вернуться к цели вашего визита. Так вы говорите, что вас привел сюда Харон?
— Да, – кивнули прибывшие, которые ничего подобного ни Федорычу, да и никому другому из присутствующих, насколько помниться, не сообщали.
— Славный мальчуган, правда?
— Занятный, – многозначительно переглянулись гости.
— Да... хм... и как вам у нас, нравится?
— Своеобразное место...
— Я забыл вам сказать, господа, не думайте, что мы бомжи... Хотя лично я ничего предосудительного в данной категории людей не нахожу. Граждане забывают о многих социально полезных функциях, которые общество воленс, как говорится, ноленс, возложило на этих своих неприкаянных сынов. Они, к примеру... только не смейтесь, ради бога, – санитары помоек. Или взять... – он вдруг прервал свою речь и махнул рукой, – собственно не в этом дело... Но, чтоб вы знали: у всех наших есть ОМЖ. Да вот Павел Валерьевич не даст соврать... Не дадите, Павел Валерьевич? Проверяли, ведь, наверняка?
— Было дело, Роман Теодорович, – поспешил подтвердить Игнаточкин.
— Федорыч, – мягко поправил Федорыч. – А сюда мы приходим просто так: поговорить, пообщаться. Своего рода клуб. Клуб по интересам. Знаете ли, вдали от мирской суеты...
— Понятно, – согласились гости.
Федорыч помолчал и после паузы, потраченной гостями на то, чтобы еще раз оглядеть этот унылый приют, перешел к существу дела:
— Итак, вас наверное интересует тот, убитый?
— Да... Не могли бы вы, Ром... – Максимов осекся. – Извините, Федорыч… Без протокола, сами понимаете, припомнить что-то, что помогло бы пролить свет на это дело.
— Мы неофициально, Федорыч, – уверил старший лейтенант. – Извините, мне тогда показалось, что вы что-то знаете...
— Что ж, не для протокола, скажу... Действительно признал я в том убитом одного знакомого. Но дело не во мне. Спросите Таджик-аку. Возможно, он сможет рассказать кое-что интересное.
Он повернулся к спящему и легонько тронул его за плечо:
— Таджик-ака, а, Таджик-ака...
Спящий, не открывая глаз, вдруг начал раскачиваться взад-впе-ред.
— Таджик-ака, проснись! Эти люди интересуются той историей, про двух братьев-близнецов.
Один глаз у старика приоткрылся, но незначительно, тогда как веки другого оставались полностью сомкнутыми.
— Деньги нада, тыща рублей нада, – вдруг произнес он, едва раскрывая рот, и снова закрыл глаз.
— Таджик-ака, нехорошо, – попытался пристыдить старика Федорыч. – Люди хотят только несколько вопросов задать. А ты заладил – тысяча рублей.
— Недорого прошу – тыща рублей нада, – упрямо повторил старик, не открывая на этот раз даже свой дежурный глаз.
— Ладно, по рукам, Таджик-ака. – В голосе Максимова проскочили нотки нетерпения.
Он достал бумажник, вынул из него бирюзовую купюру и положил на полированную крышу телевизора, прихлопнув ее пустой банкой из-под сайры в собственном соку.
— Рассказывайте, и она ваша, – пообещал он.
Один глаз Таджик-аки тут же приоткрылся, и, видимо, удовлетворенный увиденным, он издал звуки с явно торжествующей интонацией на непонятном восточном языке.
Мерно раскачиваясь в такт словам, старик заговорил.
Вскоре Максимов с Игнаточкиным так увлеклись его рассказом, что перестали замечать происходящее вокруг.
Не заметили они, как странные обитатели подземелья один за другим бесшумно исчезли; не заметили и то, как Федорыч, сказав напоследок: «Ну, мне, пожалуй, пора», тоже растворился в чернильной темноте коридора; не заметил Максимов и как отпал сам собой беспокоивший его вопрос – откуда этот странный Федорыч знает его имя-отчество.
Еле расслышали, как где-то вдалеке часы (откуда здесь взяться часам, да еще с боем?) пробили полночь.
Время в этом подземелье, бежало удивительно быстро.
А старик все говорил и говорил...