27999.fb2
Он обернулся - как тут очутилась жена, которая давно умерла? - и вдруг яростный гром грохнул над головой, задрожала, закачалась земля под ногами - и он упал...
3
Речь к Степану Андреяновичу вернулась на третий день, и первое, что попросил он, было: властей позовите.
- Что? Что? Властей? - Михаил, ничего не понимая, посмотрел на сестру, на мать. - Зачем тебе власти-то? Тебе не о властях думать надо, а как бы на ноги встать.
- Властей... Быстрее...
Не посчитаться с больным человеком нельзя, и пришлось посылать за председателем мать, которая вскоре вернулась с Анфисой Петровной: Лукашин с утра уехал в район.
В избу вошла Анфиса Петровна уверенно, не по-бабьи. Есть практика. В войну все похоронки на себя принимала, первой являлась в дом, куда смерть приходила.
- Ну что, сват? Какую кашу с властями варить надумал?
- Бумагу... хочу... дом...
- Ну, насчет дома не беспокойся. Егорша у тебя есть, никакой бумаги не надо...
Степан Андреянович помолчал, видно набираясь сил, и вдруг четко выговорил:
- Лизавета - хозяйка... Лизавете дом...
- Чего? Чего? Лизавете дом хочешь отписать?
- Да... Весь...
Среди старух, бог знает когда набравшихся в избу, пошли шепотки, пересуды: всем в удивленье было, почему старик решил отписать дом невестке. Разве у него родного внука нету?
Лиза, давясь слезами - она стояла в ногах, у старика, - протянула к нему руки:
- Татя, ты ведь неладно говоришь. Какой мне дом? Что ты... На веку не слыхано, чтобы невестке дом отписывали...
- Верно, верно, сват, - поддержала Анфиса. - У тебя внук родной есть и правнук есть. Лизавета тебе как родная, всяк знает, а только порядок есть порядок...
В том же духе говорили старику мать, Марфа Репишная, Петр Житов и особенно с жаром убеждал Михаил, потому что, отпиши старик дом Лизке, разговоров не оберешься: а-а, скажут, оболванили старика, вот он и твердит без памяти Лизавете...
Ничто не помогало. Степан Андреянович стоял на своем: весь дом и все постройки при доме - Лизавете. Одной Лизавете...
В конце концов что было делать? Села за стол колхозная счетоводша Олена Житова, и скоро все услышали: "Я, такой-то и такой-то, в полной памяти и здравом рассудке завещаю свой дом со всеми пристройками невестке моей Пряслиной Елизавете Ивановне, в чем собственноручно и подписуюсь..."
Степан Андреянович расписался сам, потребовал, чтобы приложили руку свидетели, и лишь после этого облегченно вздохнул и закрыл глаза.
Он завершил свои земные дела.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Егорша, тягуче зевая, продрал глаза и аж подскочил: половина десятого! А потом увидел желтенькие, с детства памятные цветочки на старомодных ходиках с белым потрескавшимся циферблатом и, успокоенный, откинул голову на подушку: он дома.
Голова трещала: страсть сколько выпито было за вчерашний день. Первую бутылку за помин деда они раздавили еще на аэродроме с Пекой Черемным и Алексеем Тарасовым.
Пека Черемный, диспетчер районного аэродрома, - старый калымщик, и как минуешь его? Просто клещом вцепился, когда он, Егорша, вывалился из самолета. А вот Алексей Тарасов его удивил. Сам приехал. Специально. Это инструктор-то райкома! Правда, инструктор он особенный - за тот же самый овечий хлев когда-то бегал, что и он, Егорша, - ихние дома в Заозерье впритык друг к дружке, но все-таки, что ни говори, шишка.
И вот помянули деда - прямо в райкомовском "газике". А дальше известно: заехали к Алексею на квартиру чайку попить - помин, в Марьюше на председателя колхоза наскочили - помин, а под Шайволой райтопа встретили - как было не открыть бутылку?
В общем, набрались.
В Пекашино приехали - не знаешь, как и из машины вылезти. Правда, он-то, Егорша, сам, без посторонней помощи выкарабкался, а Алексея Тарасова, того, как архиерея, под руки вывели.
- Эй, кто дома?
Никто не отозвался на его голос. Ни в избе, ни в чулане.
Солнце начало припекать его светловолосую голову. Он повернулся на бок, лицом к медному пылающему рукомойнику в заднем углу и стал припоминать, как очутился тут, на полу, на жаркой, набитой оленьей шерстью перине, - в бриджах, в нательной рубахе, босиком.
Он все помнил, что было поначалу. Помнил, как подъехал к дедовскому дому народу жуть, вся деревня, похоже, собралась, - помнил, как, подхваченный Мишкой, шел по заулку под окошками и плакал даже, помнил, как Мишка на ходу разъяренно шептал ему на ухо: "Нажрался, гад! Не мог потерпеть". (Да, такими вот словами встретил его закадычный друг и приятель!)
Потом, конечно, запомнил встречу с дедом. Он просто упал, просто рухнул на колени, когда увидел деда в белом сосновом гробу - маленького, ссохшегося, какого-то ветошного против прежнего.
Да, деда он запомнил, на всю жизнь запомнил, а дальше, как говорится, пшенная каша в голове: красное, распухшее лицо Лизки, плач, рев, гнусавый старушечий "святый боже, святый крепкий", постоянные подталкивания Мишки сбоку: "Стой прямо!.."
Нет, еще ему припоминается, как, возвратись с кладбища, сели за поминальный стол. Анфиса Петровна - век бы не подумал - такую речь толкнула, до пяток прошибло: "Труженик... пример... никогда не забудем..."
А потом до вина дело дошло - что такое? Из наперстков за такого труженика? Подать стаканы! Ну, и он, Егорша, конечно, жахнул первый: не кого-нибудь деда родного похоронил...
Вот после этого стакана у него в голове и загуляли шестеренки в разные стороны...
Егорша поднялся с постели, прошел за занавеску, зачерпнул ковшом воды из запотелого ведра.
Водица была что надо - холодная, утреннего приноса, и у него немного поосело внутри. Потом он опохмелился: какая-то добрая душа на самое видное место выставила неполного малыша. Лизка?
Егорша глянул на ходики уже без всякого усилия: хорошо теперь работали шейные подшипники. Одиннадцатый час. Самое бы время ей возвращаться со своего коровьего предприятия...
Блаженно, до хруста в плечах, потягиваясь, он вышел на крыльцо, спустился на землю и рассмеялся: колется землица - вот что значит долго не ходить по ней босиком. А вообще-то у них, у Ставровых, не земля, а шелк - по всему заулку зеленый лужок. Это еще от бабки. Бабка Федосья любила травку-муравку под окошками.
Ничего не изменилось в заулке за его отсутствие, если не считать, конечно, дедовской деревянной кровати с матрасом, выставленной на солнце у изгороди. Та же мачта белая посреди заулка, которую он поставил перед уходом в армию, те же ушаты под потоками, то же тяжелое, высеченное из толстенного выворотня било, на котором гнут полозья, и даже роса в тени у изгороди возле нижней жерди та же.
Нет, новое в заулке было - охлупень. Огромное, стесанное с обоих боков бревно, уложенное на березовых слегах вдоль стены двора.
Сам охлупень уже потемнел, и, судя по всему, к нему дед не притрагивался с весны, а вот над конем трудился недавно: и затесы свежие, и щепа на земле белая.
Егорша все-таки дал течь. Не у охлупня, нет, - насчет этого охлупня он ясно писал деду: не надрывайся, ни к чему. И уж, конечно, не оттого, что увидел дедовскую кровать с матрасом: такой обычай - всегда все сушат да проветривают после покойника.