28036.fb2
- Да, именно так... просто потрясающе. Бедный папа!
- Это пасквиль, - упрямо сказала Грэтиана.
- Нет. Меня оскорбляет другое: он не весь, не весь на этом портрете!.. Скоро он придет?
Грэтиана крепко сжала ей руку.
- Как ты думаешь, остаться мне к обеду или нет? Я ведь легко могу исчезнуть.
Ноэль покачала головой.
- Какой смысл уклоняться? Он хотел, чтобы я приехала, и вот я здесь. Ах, зачем ему это понадобилось? Он будет ужасно все переживать!
Грэтиана вздохнула.
- Я пыталась уговорить его, но он все время твердит: "Я так много думал, что больше думать уже не в силах. Я чувствую, что действовать открыто - самое лучшее. Если проявить мужество и покорность, тогда будет и милосердие и всепрощение".
- Ничего этого не будет, - сказала Ноэль. - Папа святой, он не понимает.
- Да, он святой. Но ведь человек должен думать сам за себя - просто должен думать. Я не могу верить так, как верует он, не могу больше. А ты, Нолли?
- Не знаю. Когда я проходила через все это, я молилась; но не могу сказать, верила ли я по-настоящему. И для меня не так уж важно, надо верить или нет.
- А для меня это очень важно, - сказала Грэтиана. - Я хочу знать правду.
- Да ведь я не знаю, чего хочу, - медленно сказала Ноэль. - Но иногда мне хочется одного - жить. Ужасно хочется.
И обе сестры замолчали, удивленно глядя друг на друга.
В этот вечер Ноэль вздумалось надеть ярко-синее платье, а на шею усыпанный старинными камнями бретонский крест, принадлежавший ее матери. Кончив одеваться, она пошла в детскую и остановилась у колыбели ребенка. Нянька поднялась и сказала:
- Он крепко спит, наш ягненочек. Я пойду вниз, возьму чашку чая и к гонгу вернусь обратно, мэм.
Как и все люди, которым не положено иметь своего мнения, а положено только следовать тому, что им внушают другие, она уверила себя, что Ноэль и в самом деле вдова военного. Впрочем, она прекрасно знала правду, потому что наблюдала этот мгновенно возникший маленький роман в Кестреле; но по своему добросердечию и после туманных размышлений она легко вообразила себе свадебную церемонию, которая могла состояться, и страстно желала, чтобы и другие люди это вообразили. На ее взгляд, так было бы куда правильнее и естественнее, и к тому же "ее" ребенок получил бы законное право на существование. Спускаясь за чаем, она думала: "Прямо картинка они оба, вот что! Благослови, господь, его маленькое сердечко! А его красивая маленькая мать - тоже еще ребенок, вот и все, что тут можно сказать".
Поглощенная созерцанием спящего младенца, Ноэль постояла еще несколько минут в детской, куда уже заглядывали сумерки; подняв глаза, она вдруг увидела в зеркале отражение темной фигуры отца, стоящего в дверях. Она слышала его тяжелое дыхание, словно подняться по лестнице оказалось ему не под силу; подойдя к кроватке, она положила на изголовье руку и повернулась к отцу. Он вошел и стал рядом с ней, молча глядя на ребенка. Она увидела, как отец осенил его крестным знамением и начал шептать молитву. Любовь к отцу и возмущение этим непрошеным заступничеством за ее ребенка так яростно боролись в сердце Ноэль, что она чуть не задохнулась и рада была, что в сумерках отец не видит выражения ее лица. Он взял ее руку и приложил к губам, все еще не произнося ни слова; а она, если бы даже шла речь о спасении ее жизни, все равно не могла бы заговорить. Потом он так же молча поцеловал ее в лоб; и вдруг Ноэль охватило страстное желание показать ему, как любит она ребенка и как гордится им. Она протянула палец и коснулась им ручки младенца. Малюсенькие кулачки вдруг разжались и, словно какая-то крохотная морская анемона, цепко охватили ее палец. Она услышала глубокий вздох отца и увидела, как он, быстро повернувшись, молча вышел из комнаты. А она стояла, едва дыша, не отнимая у ребенка пальца, который тот сжимал.
ГЛАВА II
Эдвард Пирсон испугался охватившего его чувства и, выйдя из утопающей в сумерках детской, тихо проскользнул в свою комнату и опустился на колени возле кровати, еще весь во власти того видения, которое только что предстало перед ним. Фигура юной мадонны в синем одеянии, нимб ее светлых волос; спящее дитя в мягкой полутьме; тишина, обожание, которыми, казалось, была наполнена белая комната! К нему пришло и другое видение из прошлого: его дитя - Ноэль - спит, на руках матери, а он стоит рядом, потрясенный, возносящий хвалу богу. Все прошло, стало потусторонним - все торжественно-прекрасное, что составляет красоту жизни, прошло и уступило место мучительной действительности. Ах! Жить только внутренним созерцанием и только восхищением божественной красотой, какое он только что испытал!
Пока он стоял на коленях в своей узкой, похожей на монашескую келью комнате, будильник отстукивал минуты и вечерние сумерки сменялись темнотой. Но он все еще не поднимался с колен, как бы страшась вернуться к мирской повседневности, встретиться с ней лицом к лицу, услышать мирские толки, соприкоснуться со всем грубым, вульгарным, непристойным. Как защитить от этого свое дитя? Как охранить от всего этого ее жизнь, ее душу, которая вот-вот должна погрузиться в холодные, жестокие житейские волны?.. Но вот прозвучал гонг, и он спустился вниз.
Эта семейная встреча, которой страшились все, была облегчена, как это часто случается в тяжелые минуты жизни, неожиданным появлением бельгийского художника. Получив приглашение заходить запросто, он воспользовался этим и часто бывал у них; но сегодня он был молчалив, его безбородое, худое лицо, на котором, казалось, остались только лоб и глаза, было таким скорбным, что все трое почувствовали себя свидетелями горя, быть может, более глубокого, чем их семейная беда. Во время обеда Лавенди молча смотрел на Ноэль. Он только сказал:
- Теперь, я надеюсь, вы позволите мне написать вас?
Она кивнула в знак согласия, и его лицо просветлело. Но и с приходом художника разговор не вязался: стоило ему и Пирсону углубиться в какой-нибудь спор, хотя бы даже об искусстве, как сразу начинало сказываться различие их взглядов. Пирсон никогда не мог преодолеть то смутное, необъяснимое раздражение, какое вызывал в нем этот человек, с несомненно высокими духовными запросами, которых он, однако, не мог понять. После обеда он извинился и ушел к себе. Вероятно, monsieur Лавенди будет приятнее общество его дочерей! Но Грэтиана тоже поднялась наверх. Она вспомнила слова Ноэль: "Уж лучше ему рассказать, чем другим". Для Нолли это был еще один случай сломать лед.
- Мы так давно не встречались, mademoiselle, - сказал художник, когда они остались вдвоем.
Ноэль сидела перед погасшим камином, протягивая к нему руки, словно там горел огонь.
- Я уезжала. Ну как, будете вы писать мой портрет?
- Хотелось бы, чтобы вы были в этом платье, mademoiselle, - вот так, как вы сейчас сидите и греетесь у огня жизни.
- Но тут нет огня.
- Да, огни быстро гаснут, mademoiselle. Не хотите ли зайти к нам и повидаться с моей женой? Она больна.
- Сейчас? - удивленно спросила Ноэль.
- Да, сейчас. Она серьезно больна. У меня никого здесь нет. Я пришел просить об этом вашу сестру; но вы приехали, и это даже лучше. Вы ей нравитесь.
Ноэль встала.
- Подождите одну минуту, - сказала она и поднялась наверх. Ребенок спал, рядом клевала носом старая нянька. Надев шубу и шапочку из серого кроличьего меха, она сбежала вниз в прихожую, где ждал ее художник; они вышли вместе.
- Не знаю, виноват ли я, - сказал Лавенди, - но моя жена перестала быть мне настоящей женой с того времени, когда узнала, что у меня есть любовница и что я ей не настоящий муж.
Ноэль в изумлении уставилась на его лицо, освещенное непонятной улыбкой.
Да, - продолжал он, - отсюда вся ее трагедия! Но она ведь знала все, прежде чем я женился на ней. Я ничего не скрывал. Bon Dieu! {Боже правый! (франц.).} Она должна была знать. Почему женщины не могут принимать вещи такими, какие они есть? Моя любовница, mademoiselle, - это не существо из плоти и крови. Это мое искусство. Оно всегда было для меня главным в жизни. А жена никогда не мирилась с этим и не может примириться и сейчас. Я очень жалею ее. Но что поделаешь? Глупо было жениться на ней. Милая mademoiselle! Любое горе - ничто по сравнению с этим; оно дает себя знать днем и ночью, за обедом и за ужином, год за годом - горе двух людей, которым не надо было вступать в брак, потому что один из них любит слишком сильно и требует всего, а другой совсем не любит - нет, совсем теперь не любит и может дать очень мало... Любовь давно умерла.
- А разве вы не можете расстаться? - удивленно спросила Ноэль.
- Трудно расстаться с человеком, который до безумия любит тебя - не меньше, чем свои наркотики - да, она сейчас наркоманка. Невозможно оставить такого человека, если в душе есть хоть какая-то доля сострадания к нему. Да и что бы она делала? Мы перебиваемся с хлеба на воду в чужой стране, у нее нет здесь друзей, никого. Как же я могу оставить ее сейчас, когда идет война? Это все равно, как если бы два человека расстались друг с другом на необитаемом острове. Она убивает себя наркотиками, и я не могу спасти ее.
- Бедная madame! - пробормотала Ноэль. - Бедный monsieur!
Художник провел рукой по глазам.
- Я не могу переломить себя, - сказал он приглушенным голосом. - И точно так же не может и она. Так мы и живем. Но когда-нибудь эта жизнь прекратится, для меня или для нее. В конце концов ей хуже, чем мне. Войдите, mademoiselle. Не говорите ей, что я собираюсь написать вас; вы ей потому и нравитесь, что отказались мне позировать.
Ноэль поднималась по лестнице с каким-то страхом; она уже была здесь однажды и помнила этот тошнотворный запах наркотиков. На четвертом этаже они вошли в маленькую гостиную, стены ее были увешаны картинами и рисунками, а в одном углу высилась пирамида полотен. Мебели было мало - только старый красный диван, на котором сейчас сидел плотный человек в форме бельгийского солдата. Он сидел, поставив локти на колени и подперев кулаками щеки, поросшие щетиной. Рядом с ним на диване, баюкая куклу, устроилась маленькая девочка; она подняла голову и уставилась на Ноэль. У нее было странно привлекательное, бледное личико с острым подбородком и большими глазами она теперь не отрывала их от этой неожиданно появившейся волшебницы, укутанной в серый кроличий мех.
- А, Барра! Ты здесь! - воскликнул художник. - Mademoiselle, это monsieur Барра, мой друг по фронту. А это дочурка нашей хозяйки. Тоже маленькая беженка. Правда, Чика?
Девочка неожиданно ответила ему сияющей улыбкой и тут же с прежней серьезностью принялась изучать гостью. Солдат, тяжело поднявшись с дивана, протянул Ноэль пухлую руку и печально, как бы с натугой, усмехнулся.
- Садитесь, mademoiselle, - сказал Лавенди, пододвигая Ноэль стул. Сейчас я приведу жену. - И он вышел через боковую дверь.
Ноэль села, солдат принял прежнюю позу, а девочка снова принялась нянчить куклу, но ее большие глаза все еще были прикованы к гостье. Смущенная непривычной обстановкой, Ноэль не пыталась завязать разговор. Но тут вошли художник и его жена. Это была худая женщина в красном халате, со впалыми щеками, выступающими скулами и голодными глазами. Ее темные волосы были не убраны, она все время беспокойно теребила отворот халата. Женщина протянула руку Ноэль; ее выпуклые глаза влились в лицо гостьи, но она тут же отвела их, и веки ее затрепетали.
- Здравствуйте, - сказала она по-английски. - Значит, Пьер опять привел вас ко мне. Я очень хорошо вас помню. Вы не хотите, чтобы он вас писал. Ah, que c'est drole! {Ах, как это смешно! (франц.).} Вы такая красивая, даже слишком. Hein, monsieur Барра {Что, мосье Барра (франц.).}, ведь верно mademoiselle красива?