28040.fb2
Мы проговорили об этом всё утро. Она объясняла, что сама понять не может, но так вот случилось. Ей было скучно, одиноко, нужна была встряска, почувствовать, что мужчины к ней тянутся, так нравилось внимание мужчин, особенно литературных. А с полисменом: да, тут действительно сумасшедший, немножко пьяный опыт. А что в нем плохого? Совсем об этом не жалеет.
От рассказанного мне становилось тошно, и я почувствовал, что отвечаю ей сухо и односложно. Мне стало стыдно. Я честно признался, что всё это немного изменило мое отношение к ней. Она улыбнулась и сказала, что так и думала. Тогда, постоянно повторяя, что у меня нет никаких моральных возражений против такого образа жизни, я умолял ее поверить, как верил я сам, что это ее разрушит. Она духовно обеднеет. Всё покажется бессмысленным. Это ее не совсем убедило. Мы заспорили о слове «духовно». Что такое духовность? Я, естественно, обнаружил, что и сам не могу толком объяснить, что это такое, и поэтому мы перешли на вещи более материальные. Чем будет ее жизнь, если попытаться взглянуть на нее целиком? Допустим, когда‑нибудь позднее она захочет выйти замуж и т. д., и т. д., а мужчина, за которого она захочет выйти…
— Филипп, ты такой хороший, только я всё это знаю. Это учат в пятом классе вместе с родом существительных и спряжениями.
— И многим другим. Только истина есть истина, и никуда от нее не денешься.
— Направо — Запад, налево — Восток, но брата не встретит брат…
— О Боже, ты, Каролина, безнадежна. Какой смысл с тобой разговаривать?
— Никакого. Мне страшно! Мой путь лежит через это — разве не ужас?
— Ну, почему ты так решила? Не думай о себе такого, что бы там ни приходило в голову. (Вот мой единственный момент чахленького великодушия). Всё кончится нормально. Только, Бога ради, не рвись так хватать жизнь обеими руками: обе обожжешь!
— Она обожгла обе руки до жизненного пожара! — пусть это будет моей эпитафией.
Пока мы так препирались, я всё больше ощущал свою беспомощность. Что я мог поделать? Время моего визита подходило к концу: я знал, что должен оставить ее в двенадцать и что не увижу несколько месяцев, и становился от этого еще несчастнее. Что с ней теперь случится? Я ей нравился. Ей хотелось думать, что я уважал и даже любил ее, а сейчас я совершенно определенно создал у нее впечатление, будто ни того, ни другого нет. Я ходил взад и вперед по ее обтрепанной гостиной, зло поглядывал на бумаги, одежду и вещи Ривьера (что он за парень, в конце концов?) и тщетно пытался придумать какой‑то план.
Единственное, что мне пришло в голову, это убедить ее поскорее выйти замуж. Но зачем, возражала она, с такой беспутной природой, выходить замуж? Ведь несчастными в таком случае окажутся уже не она одна, а двое. Ей еще не встречался мужчина, с которым хотелось бы пробыть больше недели. Мужчин же вообще она считала противными, заносчивыми, скучными и вызывающими интерес, может быть, лишь степенью своей изворотливой бессовестности.
Что можно было на это ответить? Ничего. Я глянул на часы, смерил свирепым взглядом Каролину, хмуро уложил вещи, а она предложила мне лишь яблочный зефир и какую‑то безделушку для Мейбл! Да, Каролина, черт возьми, сумела выбрать для этого момент. И всё‑таки было между нами какое‑то необычно глубокое понимание, которого даже злое подтрунивание не могло скрыть. Мы оба были несчастливы, и расставание наше было несчастливым. От Каролины я добился лишь твердого обещания вскоре навестить нас в Нью–Хейвене… Впрочем, и тут она добавила, что приедет на пару дней, возможно, с молодым человеком, ее предполагаемым женихом, ради «моего августейшего смотра и одобрения». Еще раз расхохотавшись, она захлопнула между нами дверь.
III.
Вышло же, что я снова увидел Каролину даже не через несколько месяцев, а через полтора года. Я дважды написал ей, но не получил ответа. (Я предложил ей отвечать по служебному адресу). Примерно через семь месяцев после нашей Нью–йоркской встречи пришла открытка из Парижа, надписанная ее почерком, на которой ничего не было, кроме слов: «Вот так!» — зашифрованное послание, которого, сознаюсь, я так и не разгадал. Что она имела в виду? Мы с Мейбл вертели открытку (с Эйфелевой башней!) так и этак, но ни чего не могли придумать. Может, Каролина оказалась во Франции по делам?
Я подумал о ее партнере–французе, но промолчал. Может быть, они поженились? Или она просто проводила там отпуск? В таком случае, жест, конечно, нелепый…
Всё это стало мне ясно, когда она вновь случайно объявилась, но произошло это после (и вскоре после) другого странного эпизода.
Началось с телефонного звонка. Мужской голос, представившись другом Каролины, попросил меня отобедать с ним. Он не хотел встречаться со мной в конторе в рабочие часы — дело, сказал он, личное и довольно деликатное. Я был заинтригован, и мы договорились. Ну, конечно, это был Майкл: милый, простодушный, открытый парень, светловолосый и голубоглазый. К этому времени он уже дослужился до полного лейтенанта. Он мне сразу понравился, и я ему, полагаю, тоже. Я рассказал, что много слышал о нем от Каролины. Майкл покраснел, а потом стал как‑то сбивчиво извиняться, что навязывается мне таким способом, но, по словам Каролины, он понял, что я забочусь о ней, и он сам тоже заботился, и раньше, и всегда о ней будет думать, и поэтому ему очень хотелось бы поговорить со мной.
Дальше мы повели себя очень неординарно: открыли свои карты совершенно без ревности и в едином желании добра для Каролины. Он догадывался, что у Каролины со мной что‑то было. Впрочем, добавил он, он достаточно хорошо знает Каролину, чтобы не обращать внимания на такую мелочь. (Замечание, несколько покоробившее меня). Говорил он мягко, медленно, низким тихим голосом, не отводя застенчивого взгляда, и меня не оставляло чувство, что это именно тот человек, с которым Каролине следует быть. Почему же она его отвергла? Не хватало в нем воображения? Было слишком много от типичного парня из западного штата? Слишком молод?.. Я не мог найти ответа, а он, между тем, мне рассказывал, что, всё разобрав, понял, что я люблю Каролину, вот он и пришел ко мне. Я сказал, что, конечно, люблю ее, что она очень очаровательная и талантливая девушка. Потом, после некоторой паузы, он вдруг спросил, знаю ли я, что она катится в пропасть?
После этого хлынул потоп. Он знал гораздо больше меня, не только потому, что Каролина его навещала или позволяла с собой видеться, но прежде всего из собачьей преданности, не позволявшей упустить ее из поля зрения. Нанимал частных детективов? Вряд ли у него были на это средства, и, полагаю, он бы до этого не унизился. Как бы то ни было, он знал обо всём, и мог на память перечислять всяких Томов, Диков и Гарри, и все адреса, по которым она живала — ох, как много было адресов! И все места ее работы — то же самое. Одна за другой. Литературное агентство лопнуло с самого начала, не заработав ни цента: один блеф, а содержал ее всё время Ривьер. (С чувством боли я осознал, что ведь уже тогда догадывался об этом). Абажурная мастерская — как, я даже не слыхал об абажурной мастерской? Сдал ей эту мастерскую на время какой‑то — как бы назвать его помягче — гомик из газетных критиков по искусству. Она встретила его на вечеринке в Вашингтон–Сквер и чуть сразу не прибила на месте. Он таскал палку с золотым набалдашником, а из кармана у него торчал алый платочек. Понял ли я, чего он хотел? Прекрасно понял. Потом был издатель и еще какой‑то пророк социализма…
Мы поплакались друг другу, распили бокал–другой, расписали пульку, но что мы, спросил я его, можем тут поделать? Ни он, ни я ничего не предложили. Он опять стал рассказывать о ее прошлом. Выплыло, что она, мягко говоря, представила нам это прошлое несколько искаженно. Университета на западе она никогда не кончала, а проучилась год в маленьком частном колледже в Сен–Луисе. Не была она родом из вирджинской семьи — отнюдь. На самом деле, ее родня находилась в опасной близости (это он так выразился) к тому, что на юге называют «белым нищим сбродом». Мать ее, оказывается, была жива, очень даже жива и самым омерзительным образом. Она, рассказывал Майкл, натирая мелом кий, страшная женщина, наглая, грубая, горластая, злая и вообще заноза в груди бедной Каролины. Каролина относится к ней хорошо, не забывает посылать деньги, но при условии, что та оставит ее в покое и не будет мешать карьере. Ничего странного, что Каролина объявила своих родителей умершими. Самое страшное для нее, говорил Майкл, если мать вдруг приедет на север и прицепится к ней. А та постоянно грозится, что так и сделает. Если бы вы ее видели! Боже, такую бабищу еще поискать!
Мы с Мейбл, обсудив всё это вечером, полюбили Каролину еще больше: благородное создание всеми силами пытается вырвать корни из той грязи, где ей суждено было родиться, и это ей почти удается! Ну, кто бы в ее обстоятельствах немножко не приврал? Кто с такой биографией не выдумал бы романтическую историю или, что еще благороднее, не старался бы жить по ее канонам? А совершенно незаурядная утонченность, изысканность и тонкий ум, которые Каролина, не получив никакого воспитания, развила в себе? Что же до ее понимания ценностей, особенно нравственных, то я, естественно, в рассуждения об этом с Мейбл не пускался, и Мейбл ничего об этом не знала. Я не упомянул о выводе Майкла, что «она катится в пропасть», а только заметил, что он обеспокоен, потому что она, кажется, его бросила…
Мейбл, очарованная душа да еще с писательским воображением (определенного, разумеется, рода), расчувствовалась и тут же настрочила ей длиннющее письмо с сантиментами. Оно‑то и привело Каролину в Нью–Хейвен в последний раз. Ответ от нее пришел с нового, как обычно, адреса в Нью–Йорке (что, конечно, натолкнуло меня на размышления, кто бы это мог быть на сей раз). Пришел ответ, а через несколько недель и Каролина предстала перед нами собственной персоной.
Но не одна: она, как и грозилась, привезла с собой «подающего надежды» юнца, весело извиняясь за его присутствие и объясняя, что просто не могла — вы не против? — от него отделаться. А если мы против, то она тотчас отправит его обратно на Вэнк–стрит, где ему и место.
Юнец по имени Поуп, извивающийся, длинноволосый, испитой, женственный и томно–бледный, принял при ее словах решительную позу и, очевидно, не имел ни малейшего желания быть куда‑то отправленным. Столь же очевидно, что Каролина заранее накрутила его не поддаваться. Он и не поддался, и нам пришлось просить его стать нашим гостем, чем он охотно стал. В нем когда‑то проклёвывался росток литературного таланта, который, слава Богу, уже выпололи. Мгновенно и с видом превосходства, он проявил к Мейбл профессиональное внимание, чем привел меня в бешенство. Мейбл же совершенно ничего не замечала.
Каролина выглядела хуже. Она похудела, лицо ее стало старше и было бесстыдно намазано. Одета была дорого и чуть вызывающе, но оставалась оживленной и забавной. Я был раздражен всем происходящим и ничуть не скрывал этого от нее. За день до самого ужина мы едва ли перемолвились парой слов, и я (как и в первый период нашего знакомства) избегал ее под разными предлогами, конечно, с совершенно сознательным намерением ее уязвить. Мне это удалось. За ужином, хоть и не люблю таких выяснений, я прямо и не без сарказма высказал всё оказавшемуся напротив меня юному беспозвоночному.
Результат вышел очень болезненный, и я до сих пор испытываю жгучий стыд. Потому что сразу после ужина, когда Мейбл и беспозвоночное обсуждали в саду на полном серьёзе формы романа, а их повышенные голоса, смешиваясь с ароматом прогретого солнцем флокса, вплывали в окно, Каролина незаметно вошла в мой кабинет. Лицо ее было невеселым, мягким, обиженным — я и раньше замечал это выражение, и оно всегда трогало меня. Но я, не начиная разговора, упрямо молчал и лишь смотрел на нее отчужденно, как если бы она была служанкой, пришедшей с извинениями. Она остановилась в полушаге, жалко уронив руки.
— Почему ты так плохо относишься ко мне, Филипп? — спросила она.
— Ты прекрасно знаешь, почему.
— Потому что я притащила сюда Хью?
— Конечно, ты должна была спросить у нас.
— Не было времени, и я думала, что вы не против. Мне очень жаль, если получилось бестактно.
— Еще как бестактно! Ты совершенно не вспоминала о нас два года и вдруг выкинула такое… Ты понимаешь не хуже меня.
Последовало молчание, она не шевельнулась, а потом сказала:
— Просто я тебе больше не нравлюсь.
— Каролина, радость моя…
— Только не называй меня «своей радостью», дорогой мой Филипп!
Она попыталась улыбнуться, но я остался жёсток.
— Каролина, честное слово, это не самые лучшие манеры.
— Знаю, я ведь уже извинилась. И вообще знаю, Филипп, что ты считаешь меня бесстыжей мерзавкой — такая я и есть. Но, ради Бога, тут голос ее дрогнул, разве вся жизнь — одни лишь манеры? Мне казалось, что мы нравимся друг другу.
Я подошел к окну и закрыл его. Мейбл и беспозвоночное были в другом конце сада.
— Я это знаю.
— Так будь же человеком, Бога ради.
— Я даже слишком человек. Я думаю, что это просто наглость. А твой младенец — меня от него тошнит.
Она быстро отвернулась, и я знал, что она заплакала: как всегда, беззвучно проронив одну–две слёзки, быстро коснулась глаз кончиками пальцев и повернулась ко мне, спокойная, как и прежде.
— Чем он тебе не нравится?
— Сам не знаю. Не нравится, и всё.
— Ты что, приревновал и тянешь из меня душу?
— Оставь, за кого ты меня принимаешь?.. У тебя что, совсем уже не осталось ни глаз, ни вкуса? Да он просто недоумок, Каролина, настоящий кретин! Лапша вареная, похотливый пескарик! Ох, сколько их водится повсюду, а особенно в Гринвич–Виллидже. Слабак с задранным носом: попользуется тобой и выбросит, когда надоест — только зачем тебе объяснять: ты не хуже меня знаешь.
Она стояла, прислонившись спиной к пустому камину и, показалось мне, вздрогнула.