28212.fb2
Постепенно месса потеряла очарование новизны, однако я с самого начала рассчитывал на то, чтобы прежняя прелесть перетекла в новую силу привычки. Действительно, все мы - чекисты, я, Алена - привыкли к этому смешному обряду, и он стал приятен для нас, как чашка домашнего чая по возвращении со службы. Даже эротизм мессы вылился в какое-то семейное чувство, так что многие чекисты до или после возлияния заговаривали с Аленой со спокойной нежностью и бескорыстной предупредительностью. В эти моменты и я чувствовал странное удовлетворение, хотя с точки зрения знаменитых петербургских оккультистов обряд был состряпан бездарно и безграмотно, чувствовались, что после него уездные палачи в черных одеждах обретают некое им самим неясное подобие сострадания к слабому.
После первой мессы с участием Алены мне передали повеление срочно явиться пред очи Зипунова. В приемной я гадал о своей дальнейшей судьбе: пронеслась мысль о том, что, если я не выйду отсюда на волю, получится неловко: я еще не платил квартирной хозяйке за этот месяц. Более серьезные переживания не тревожили меня потому, что в новой России я постоянно ожидал ареста и столь многократно прорепетировал его в своем сознании, что бояться попросту надоело.
Однако томиться мне пришлось недолго: чекистский командующий встретил меня радостно, даже его кожа казалась еще более блестящей, чем обычно. Он поведал мне, что узнал о выступлении самого товарища Троцкого, в котором этот гений большевизма призывал начать по стране кампанию по возведению памятников жертвам христианского культа, тем, кто выражал на страницах Библии бунтарский дух и тягу к освобождению человека от несправедливого гнета божеских сил. И вот Зипунов выбирал между двумя вариантами: Люцифером и Каином.
- Я бы порекомендовал поставить памятник Иуде, - ответил я. - Этот персонаж более близок нам по времени, более конкретен и потому понятнее народу.
- Как точно сказано - понятнее народу! - умилился чекист. Замечательная у вас идея! Как я только сам не догадался? Конечно, Иуда и никто другой! Завтра же начнем...
- А кому думаете передать заказ? - перебил я вопросом восторг чекиста.
- Да есть тут у нас один, хе-хе... Местное дарование, так сказать. Вы видели его памятник Марксу в сквере и еще жертвам революции на площади...
Тут я обрушил на неведомого художника весь сарказм столичного снобизма. Бедный Зипунов аж покраснел, и мне стало его жалко. Уже возлюбленная им идея рушилась на глазах, и я смилостивился:
- Я знаю нескольких петербургских художников и скульпторов. Уверен, что им будет доступна вся глубина столь противоречивого, метафизически сложного образа...
Властитель уезда смотрел на меня, как окончательно присмиревшая кобра на своего укротителя.
Сложнее было уговорить столичных знакомых. Но через месяц напряженной переписки один из них соблазнился оригинальностью идеи и немалым вознаграждением из городской казны, которое расщедрившийся Богдан Степанович даже увеличил из собственного кармана, и вслед за мной прибыл в Энск.
Ради Иуды даже передвинули на более незавидное место памятник жертвам революции. Христопродавец был изображен в виде тонкого, вьющегося, как змея, человека, одной рукой рвущего на себе висельную петлю, а другую, сжатую в кулак, воздергивающего к небу не то в ненависти, не то в мольбе. После установки памятника новое уездное барство устроило такой званый ужин в честь отбывающего скульптора, какого город не знал и в бытность свою вотчиной князя Ромодановского, сподвижника Петра Великого.
Однако, несмотря на такое обожание, столичная знаменитость поспешила уехать, по-дружески посоветовав мне сделать то же самое.
Я понимал справедливость этого совета, понимал, что еще немного - и если суждено мне будет что-нибудь увидеть, кроме убогих двухэтажных присутственных зданий да моря деревянных домишек вокруг, то только северные соловецкие зори. Но я не спешил отсюда, получая тайное спокойствие в том, что увидел в возрасте двадцати восьми лет конец своего пути.
Теперь часто проходил я на службу мимо Иуды и заставлял себя смотреть на него. Я вспоминал о людях, влачащих свое существование на чужбине, о том, что я должен быть среди них, а вместо этого предал то, что меня растило, воспитывало, что я впитал с первыми нежными материнскими словами, что позволило мне стать мыслящим человеком, - старую Россию, столь ласковую когда-то ко мне, и мне казалось, что я предал на смерть старую родственницу, пусть немного выжившую под конец из ума. А моя награда? В иные моменты, когда сек мерзкий провинциальный дождичек, пресловутое право на эксперимент казалось мне еще ничтожнее тридцати сребреников товарища по несчастью.
Но я одергивал себя, заставлял думать: что-нибудь одно ослепительно новое я еще сумею сотворить. Пусть одно - но какое! Так думал я и, отвернувшись от памятника, выискивал в глубинах своего сознания страшную и горючую идею.
II
Одним из первых моих знакомых в Энске был отец Арсений Медякин, священник обновленческой церкви. В первый раз я увидел его незадолго до истории с Иудой в кабинете того же Зипунова. Как известно, советская власть в целях борьбы с православием поддерживала "живую церковь" - новых раскольников, заявивших о коренной реформе всей церковной практики. Поэтому неудивительно, что Медякин приходил за инструкциями и позволениями в уездное отделение ЧК, вершащее судьбу края и совершенно подмявшее под себя декоративные советы.
Я взялся проводить священника к его храму, благо он находился напротив моего учреждения, и по дороге мы завели беседу о спорных вопросах богословия. И только в третью встречу я как-то между делом сообщил отцу Арсению, что ни в коей мере не являюсь христианином, чем очень его удивил.
- Помилуйте! - вскричал молодой батюшка. - Мы же с вами обсуждали тонкости восприятия Святой Троицы в разные эпохи и в современности, и тут вы...
- Дорогой Арсений, я могу плениться красотой любой идеи, даже если ее не разделяю! Кроме того, мне искренне хотелось помочь вам в вашей идее обновить христианство и указать наилучшие пути для такого обновления - из тех, которые вообще возможны в лоне этого мировоззрения, - не противореча стилистически самим основам его, что было бы, согласитесь, смешно... В конце концов я даже под благословение к вам ни разу не подошел!
- Ну, - махнул рукой Медякин, - этого от вас, столичного барина, я никак и не ожидал: лобызать руку какого-то провинциального батюшки, вдобавок такого же молодого, как и вы сами. Но что вы вообще отрицаете суть Христа...
- Нет, отец Арсений, я ничего не отрицаю. На все вопросы жизни у меня есть два ответа: "да" и "не знаю", - а ответа "нет" у меня нет, извиняюсь за грубый каламбур. Это элементарная логика, поэтому и странно утверждать, что наука, которая построена на этой самой логике, отрицает существование Бога. Наука вообще ничего не может отрицать. А насчет моего восприятия христианства - это как раз и есть то "не знаю", которое единственное противостоит твердому "да". Поэтому предлагаю остаться друзьями и дальше спорить по разным вопросам, ибо я уверен, что любая мысль и любое слово, выступающие за пределы обыденности, уже не останутся сказанными зря...
Про желание указать "наилучшие пути для обновления" я сказал неспроста - нужно признать, что попытки в этом направлении самого отца Арсения часто оказывались совершенно нелепыми. Чего стоит один вынос престола из алтаря на середину церкви в процессе литургии, чтобы-де центр богослужения неожиданно и чудесно переместился в центр скопления верующих. Закончился этот фарс тем, что два слабых пономаренка не удержали большой стол и уронили его при всем средоточии народа на ступени солеи.
Сам по себе Медякин был детина большого роста, не то чтобы худой, но какой-то телесно слабый и разделенный как будто на две части, ибо любил очень туго препоясываться. Его интеллектуальный багаж был довольно солидным для выпускника губернской семинарии - он утверждал, что числился лучшим на курсе, - но если теоретические диспуты отец Арсений еще мог вести на более или менее высоком уровне, то на практике показывал весь колорит взбунтовавшегося провинциального батюшки. Матушка его была очень молоденькая девочка с абсолютно круглой маленькой головой, очень длинными и тонкими белыми волосами, составлявшими единственную ее красоту. Любовь ее к Медякину простиралась настолько далеко, что ради замужества она даже решилась выйти из комсомольской организации. Как раз в тот момент священник и руководитель уездного комсомола поссорились, и последний всячески использовал неопределенность положения обновленческой церкви в советском государстве в целях личной мести.
Почти сразу познакомился я и с Павлом Андреевичем Свешницким - школьным учителем. Тогда ему было под пятьдесят, это был худой и довольно крепкий человек, выражение глаз которого совершенно не гармонировало с общей наружностью рассеянного интеллигента. Глаза эти были пронзительно голубыми и молодыми, а взгляд острым и опасным, так что поначалу мне казалось, что среди высокоумных рассуждений учитель неожиданно вложит в рот пальцы и огласит окрестности диким разбойничьим свистом. Острая и довольно обычная бороденка учителя почему-то напоминала мне таран древнегреческого корабля.
Свешницкий был довольно известен в научных кругах столицы и даже за рубежом. Поначалу, когда он вскользь упоминал об этом, я воспринимал его слова за обычную браваду честолюбивого провинциала, но вскоре, к своему неописуемому удивлению, убедился: мой новый знакомый действительно знаменит. Международные и московские дипломы не умещались в специально отведенном для них ящике, а советская власть назначила учителю специальную пенсию! Я разговаривал с чиновником, который отвечал за эту пенсию, и узнал, что подобный случай был единственным во всей губернии. А уж когда я получил с оказией из-за границы письмо от старого гимназического товарища, большого петербургского сноба, ни в коей мере не изменившего своих привычек, и прочел в нем строки о том, что "как же, слышал об Энске, был у вас там какой-то изобретатель, фамилия на свечу похожа", - я окончательно уверился в уникальности Павла Андреевича.
Прославился наш учитель тем, что вслед за различными Уэллсами и Жюлями Вернами громогласно объявил о возможности контактов между человеком и космосом вместе с его обитателями. Однако этот открыватель будущего не ограничился самой констатацией факта возможности полетов в космос, но стал даже изобретать специальный снаряд для этой цели.
Над космической темой Свешницкий работал уже около тридцати лет. Развивая свой звездный снаряд в теории, он не пренебрегал и практическими опытами в области полетов пока еще в воздушной стихии: чтобы быть хоть на йоту ближе к запредельным пространствам, Свешницкий отвел целый этаж своего дома под мастерские и лаборатории, собственноручно строил дирижабли нескольких метров в длину для проверки своих теоретических выводов - толстые и обтекаемые, как рыбы, важные и умиротворенные, как градоначальники прежней эпохи. А ведь если подсчитать количество кубических метров в той части воздушного пространства, в которой парил в дни испытаний каждый из них, не встречая среди российских просторов иных воздухоплавателей, то можно смело сказать, что область его царствования превышала не только территорию, подведомственную городничим и губернаторам, но даже и иным европейским королям!
Однако дерзание Павла Андреевича не ограничивалось желанием решить одни только технические проблемы. Он создал и распространял весьма оригинальное мировоззрение, представляющее из себя новое течение внутри гуманистической философии. По его мнению, человечество прямо-таки обязано было переселиться в космос и витать в космическом эфире, словно души праведников. Обязанность возникла потому, что в виде первичных бактерий нас породил Космос, и таким образом полет человека в звездную область получался чем-то вроде Одиссеева возвращения на Итаку.
Одно дело - вычитывать такие мысли в книге, а другое - когда после дня попыток подладить и подстроить советские законы хоть под какое-то подобие справедливости ты идешь по запыленной площади, обходя хаотично пятнистые коровьи тела, к приземистому зданию гимназии и видишь там человека с клинообразной бородкой и светящимися неестественным светом глазами, который вещает о том, что со временем в ходе космической эволюции пальцы ног человека примут такую же длину, как и пальцы рук, ибо ходить в космосе не по чему, а четыре хватательные конечности гораздо удобней двух. Большой первоначальный соблазн признать собеседника идиотом как-то пропадает, когда слышишь стройную логику его необычных речей, видишь твердость в поступках и чувствуешь в самом тоне голоса какое-то странное спокойствие внутреннего аристократизма, которое никогда не встречается в речах оригинальничающих дураков.
Ощущая во мне сочувствие к своим жизненным интересам, учитель как-то пригласил меня на испытание своего нового изобретения - синусоидной лодки.
- То есть это как, Павел Андреевич?
- Это такая лодка, у которой дно не обычное, а по форме напоминающее кривую синуса. Проще говоря, дно как будто волнистое.
Говоря это, учитель подвел меня к сарайчику возле реки, и мы вдвоем вынесли оттуда странное суденышко, длинное и узкое, с каким-то действительно ступенчатым дном - так что лодка Свешницкого походила на крокодила, ввиду жизненных коллизий перевернувшегося вверх брюхом. Только что прошел дождь, и над рекой ярко светила радуга.
- На ней же невозможно плавать! - изумился я, когда мы спустили лодку в воду и я только начал забираться в нее. - Она ужасно кренится от самых невинных движений, и ноги оказываются вровень с сиденьем. Так и выпасть недолго! Павел Андреевич, зачем нужна такая неудобная конструкция?
Задавая эти вопросы, я тем не менее покорно садился за весла.
- Эта лодка, - провозгласил Свешницкий с берега своим поставленным лекторским голосом, - имеет гораздо больше скорости на единицу приложенной силы, чем обычная. А что касается несовершенства ее нынешней конструкции... Если нам удастся доказать преимущества этой конфигурации на практике, мы построим другую, гораздо более удачную модель. Все новое сперва кажется крайне неудобным... Гребите, Александр Федорович!
- Как... а разве вы со мной не сядете?!
- Я должен видеть ее движение со стороны. Будьте настолько любезны сперва плыть, будучи кормой ко мне, потом боком, потом носом. Мне нужно понять форму водных струй и завихрений, создающих сопротивление, со всех сторон.
Пришлось со вздохом подчиниться. Радуга оказалась у меня за спиной, зато каждый взмах весел все больше приоткрывал передо мной город: сперва я видел только стирающую на мостках бабу, потом бывший архиерейский дом прямо над рекою, потом двоих пьяных, по-женски визгливо ругающихся мужиков, потом церковный купол, молодого бычка, с подозрением смотрящего на красный транспарант и, возможно, собирающегося совершить антисоветские действия, наконец отца Арсения, подбирающего полы рясы перед изрядной лужей. Я уже собирался поприветствовать его, несмотря на немалое разделяющее нас пространство, как вдруг мир, столь часто переворачивавшийся в последнее время вниз головой, на этот раз перевернулся в буквальном смысле, и я очутился в водах реки, а лодка, сделав оверкиль и вернувшись в свое изначальное крокодилье состояние, гордо и неспешно поплыла от меня по течению, прямо к радуге.
Негодяй учитель стоял на берегу и хохотал во все горло. Отец Арсений решительно скатывался с горы, поспешая мне на помощь.
Есть люди, на которых почему-то при всем желании невозможно обидеться. Свешницкий был из таковых - хотя он порядочно рисковал, не зная меня толком. Ведь не всякий из людей, оказавшихся при власти, так спокойно простит какого-то учителя, посмевшего выставить его перед всем городом в нелепом виде. Ведь милость новой власти ко всякому интеллигентному человеку очень хрупка! Или уже тот факт, что я согласился участвовать в нелепых испытаниях его невообразимой лодки, говорил наблюдательному Свешницкому, что я не тот, кто будет изображать из себя рассерженного гусака?
Учитель смеялся совершенно по-детски, беззлобно, так же, как смеялся бы над самим собой, попади он в курьезную ситуацию. Наверно, именно в этом и была тайна его недосягаемости для обид.
А вот Медякин мимоходом сказал смеющемуся Свешницкому что-то гневное и устремился меня спасать, замочив уже рясу, когда я успел остановить его, заверив, что стою на твердом дне. Река была неглубока, и очень скоро я выбрался на берег. Перевернутую синусоидную лодку тем временем взяли на буксир рыбаки, проплывавшие мимо, и волокли ее к нам.
Я упросил отца Арсения идти на службу, чтобы не опоздать, но священник только тогда удалился, осуждающе качая головой, когда Павел Андреевич заверил его, что немедленно поведет меня в свой дом, где обогреет и обсушит, напоив чаем с коньяком.
Дом этот находился тут же, возле самой реки. Обитель ученого я посещал во второй раз, однако прежний визит был гораздо более официален. Тогда Свешницкий сразу провел меня на второй этаж, который он почти полностью отнял у семьи и занял кабинетом, мастерскими и лабораторией. Теперь, после переодевания, меня принимали в гостиной, где я имел удовольствие познакомиться с домашними учителя.
Мадам Свешницкая по моим наблюдением не представляла ничего особенного. И после многих лет супружества она восторженно-испуганно смотрела на мужа, причем второе качество, кажется, преобладало. Она хлопотала по хозяйству и не промолвила почти ни слова, так что в прежние времена я вполне бы мог принять ее за прислугу.
Зато дочь учителя не отличалась особенной робостью, вслушивалась в нашу беседу, а потом и вступила в нее. Описать человека словами вообще сложно, а молодую девушку - в особенности: почему-то прозаическая речь для этого мало приспособлена, оставляя, видимо, нишу для живописи и поэзии. Поэтому скажу, что внешне мадмуазель Свешницкая была довольно обычная барышня. Она была красива, но красивы большинство девушек ее возраста. Она была стройной, среднего роста - в этом тоже совершенно нет ничего выдающегося. Скажу лишь, что при первом взгляде казалось, что лицо ее чересчур вытянуто, но я скоро нашел в этой мелочи свою прелесть. Волосы у Елизаветы Павловны были волнистые, чуть рыжеватые - тоже примечательная деталь. В тот день она вышла к нам в розовом платье, а по улице чаще прогуливалась в красном. Она любила сочетать этот цвет эпохи со старомодным фасоном одежды.