28216.fb2 Раз в год в Скиролавках (Том 1) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Раз в год в Скиролавках (Том 1) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Т. М.: А почему вы поселились в такой глуши?

З.Н.: Хоть я по рождению коренной житель Лодзи, город я не люблю. Потом, это было политическое бегство. Моя жена еврейка, она, кстати, ребенком была вывезена в Советский Союз во время войны. За два года перед отставкой Гомулки было выступление против его власти. Это приписали проискам сионизма, и начались гонения на евреев. Я не мог выступить ни за, ни против и принял решение уехать.

Т. М.: И с тех пор не занимаетесь политикой?

З.Н.: Нет. У меня есть друзья и в "Солидарности", и среди коммунистов. В моих книгах тоже нет политики. Я сам был членом ПОРП, но это долгая история.

Я учился во ВГИКе, в Москве, в 1950-1951 годах. До сих пор помню: на Зацепе, 43, я жил в комнате 04. Каждую субботу тогда наше посольство устраивало "охоту на ведьм". Вызывали по очереди студентов-поляков и спрашивали: нет ли у тебя сомнений? Предполагалось, что поляк, привыкший к другой культуре, должен пережить шок в Советском Союзе. Пусть признается в этом, коллектив ему поможет. (Но чаще таких отправляли в Польшу.) А если скрывает - значит, он неискренен.

А у меня никаких сомнений не было. Я был коммунистом, понимал послевоенные трудности вашего народа, видел вещи трагические. И везде у меня были друзья. Но одна курва, ныне ведущая оппозиционерка, когда ее спросили, знает ли она таких, кто сомневается, сказала: "Ненацки, когда был со мной в Музее западноевропейского искусства, сказал, что понимает картину Пикассо". Я действительно говорил ей, что разложение мира на элементы в картинах Пикассо напоминает мне расколотую вдребезги действительность. И вот меня в субботу вызвали в посольство. Я не пошел раз, сославшись на болезнь, два... Ту пани уже выслали в Польшу. И я подумал: не буду врать, не буду никого оговаривать. Пошел в НКВД и попросил визу в Польшу. Сказал, что у меня туберкулез. На удивление легко мне визу дали. И после этого руководство ВГИКа обратилось в ЦК партии: почему лучших студентов-поляков отсылают, не дав доучиться? И тогда волна исповедей была приостановлена. В Польше в то время должна была выйти моя первая книга "Мальчишки". Издание было задержано. Меня вызвали Тадеуш Конвицки, Казимеж Брандыс и говорят: "Тебе выпало великое счастье учиться в СССР, а ты его не оценил. Никогда тебя публиковать не будем". А они были в руководстве писательской организации, тогда сталинисты, а ныне оппозиционеры. Теперь я в растерянности; те, кто мне не давал тогда печататься, сейчас в оппозиции? А я коммунист. Как это оценить? Когда они вышли из партии, я из ненависти к ним вступил: если партия очистилась от таких, я могу в нее вступить.

У меня в Москве куча друзей, я приезжаю к вам, я говорю по-русски. В разгар "Солидарности" я написал статью, в которой хорошо отозвался о русских писателях, о России и сказал, что русские никогда не сделали для меня ничего плохого, делали поляки, которые хотели выглядеть большими сталинистами, чем сами сталинисты. Я был в Калининграде, был на Дальнем Востоке. И какие бы глупости у нас ни писали, это не изменит моего отношения к России. Я никогда не давал себя втянуть ни в какую антисоветскую или антирусскую кампанию. На съезде в Монголии я встречался с Проскуриным, он мне рассказывал о политической борьбе в писательской организации. Меня это не касается. Можно ненавидеть НКВД за расстрел в Катыни, можно ненавидеть КГБ. Но народ... Моя жена спаслась в России среди русских. Она питалась кукурузой и сахарной свеклой. И выжила. В Польше бы ей это скорее всего не удалось...

Раз год в Скиролавках

Том 1

Клобук проснулся. Он вяло вылез из гнезда, где еще спала кабаниха и почти взрослые поросята, чавкающие сквозь сон своими теплыми косматыми рыльцами. Он отряхнул с крыльев иней, переступил с лапы на лапу и, слегка нагнув голову, вытаращил свои выпуклые глаза, чтобы, как каждый день, высматривать струйки дыма из трубы дома на полуострове. В это время Гертруда Макух разжигала у доктора кухонную печь, а направляясь к нему на полуостров, оставляла на заборе кусочек хлеба. Но сейчас, в декабре, возле забора уже ждали прожорливые сойки, и Клобук знал, что хлеба он не получит. Надо будет идти с поросятами аж на пашню, где охотники разбросали полугнилые и мерзлые картофелины. Впрочем, дыма видно не было, как и трубы, и дома, и даже озера, которое узким языком отделяло полуостров от ольшаных болот. Над топями висел туман, хотя день обещал быть морозным; туман превращался в белые иголки и понемногу осыпал взъерошенную щетину кабанов, стволы вывороченных ольшин, засохшие болотные травы и поломанные палки тростников. В туманном воздухе царила тишина, будто лес отдыхал после ночной завирухи; озеро замерзло бесшумно, так же, как беззвучно с каждым годом все глубже погружалась в болото башня большого танка, и уже только кончик его орудия торчал из травы в том месте, где дикая свинья с поросятами устроила себе логово. Беззвучно в грязь и ил превращались кости солдат, кожаные заплечные мешки, жестяные манерки и гильзы от стреляных патронов. Никто этого не видел, потому что только Клобук и кабаны не боялись ходить на это болото над озером. Каждый год лесничий Турлей грозился, что зимой вырубит ольшины на болотах, но еще не было такого года, чтобы туман даже в большой мороз не лизал влажным языком кабаньих шкур и не сыпал на них белую пыль инея.

Не получит этим утром Клобук своего куска хлеба, не поспеет на птичьих лапах к забору, прежде чем высмотрят Макухову сойки, застывшие на ветвях старой яблони в саду доктора. Впрочем, ему не хотелось так далеко идти, перебираться через вывороченные стволы и поскальзываться на замерзших лужах. Он ощущал усталость, как будто побывал в чьих-то мучительных снах. Еще раз он захлопал крыльями, сбрасывая с перьев остатки белой пыли, и снова забрался в логово, между теплыми телами поросят, отвернув клюв от их дыхания, пропитанного запахом грязи и прелой листвы. Так кончилась ночь с ее таинственной сменой картин и событий, боли и наслаждения, рождения и смерти, страха и надежды, которые стекались в великом потоке человеческих снов. Где-то за лесом понемногу вставало солнце, и, охваченная предчувствием наступающего дня, черная корова Юстыны заглянула в кормушку, мягкими ноздрями дохнула в пустоту, а потом страдальчески замычала, наполняя страхом молодую женщину, которая спала за тонкой кирпичной стеной. Корова больше уже не мычала, но Юстына все прислушивалась, потому что для нее это был зловещий голос очередного дня, очередной ночи, и снова дня, и снова ночи, когда смерть увеличивает свои шаги.

Этой ночью Юстына шла обнаженной в хлев, чтобы подоить свою черную корову. На балке под потолком сидел коричневый петух с коралловым гребешком. Он упал на нее и с огромной силой повалил на еще теплый навоз. Как в гнезде, он уселся между ее раздвинутыми бедрами, и его маленький, похожий на наперсток отросток набух от крови, как мужской член, и вошел в нее. Она почувствовала наслаждение и не хотела защищаться. Петух обнял ее бедра пушистыми крыльями, любовно положил на грудь маленькую головку с острым клювом и коралловым гребешком, который Юстына начала ласкать кончиками пальцев, чувствуя, как все сильнейшее наслаждение пронизывает ее тело. По быстрым и напористым движениям в себе она догадывалась, что скоро почувствует нежный удар белой жидкости, которая наполнит ее и оплодотворит. У нее перехватило дыхание, ее облил пот, она слышала бульканье в птичьем горле, будто бы петух хотел через мгновение разразиться громким пением. И тогда в хлев вбежал Дымитр с вилами в руке, ударил петуха на ее лоне, пробил его тремя острыми зубьями, теплая кровь потекла на раздвинутые бедра Юстыны. "Дымитр!" - крикнула она. Но муж спал здесь же, возле нее, под клетчатой периной, и тихо похрапывал. Всегда он похрапывал, когда на ночь напивался водки. "Дымитр", - сказала она тише, потому что не хотела, чтобы муж проснулся. Память о том, что было минуту назад, снова разбудила в ней желание. Левой рукой она коснулась лба, правую сунула под перину. Она лежала с задранной рубашкой, бедра ее были мокрые и липкие, а когда кончиками пальцев она тронула там, где мучило ее полное боли желание, ей показалось, что она снова прикасается к коралловому гребешку. За стеной замычала корова, и Юстына осознала, что приближается рассвет, а потом наступит день, а после дня ночь, и снова рассвет. Подумала, что сейчас она должна встать и пойти в хлев подоить корову. Ей было интересно, ночует ли на балке под потолком большой коричневый петух. Кончиками пальцев она любовно гладила коралловый гребень, наслаждение в ней нарастало. Снова у нее перехватило дыхание, что-то содрогнулось внутри несколько раз, будто огромный змей свернулся в ней и распрямился. Дважды пробежала по ее телу нервная дрожь, может, она даже дернулась на кровати, но тут же замерла, и только дышала все медленнее и спокойнее, не чувствуя уже боли желания. Но осталось впечатление пустоты, потому что в ее лоне не хватало белой жидкости. Была она, как дупло, в которое Дымитр ночь за ночью лил семя, и до сих пор там ничего не завязалось. Этот большой петух хотел наполнить ее своим семенем, только короткого мгновения не хватило. Дымитр убил его вилами, хотя, если бы он пришел чуть позже, она уже была бы сыта и полна. Дымитр храпел, как всегда, когда вечером напьется водки, он даже не знал, что убил прекрасного петуха с коралловым гребешком. А старая Макухова, которая служила у доктора, говорила ей вчера: "Если увидишь, Юстына, под кустом мокрую курицу или петуха, то возьми его домой и устрой ему место в бочке с пером. На завтрак приноси ему яичницу, и он будет тебе служить, потому что это Клобук". За стеной снова заревела черная корова, Юстына высунула босые ноги из-под перины и, прикоснувшись к грязным доскам пола, задрожала от холода. Рубахой она вытерла бедра, сунула ноги в валенки и пошла к печке, чтобы разжечь огонь.

О разных знаках на небе и на земле,

которые предвещали то, что должно было случиться

Январь в Скиролавках - один из холоднейших месяцев в году. Средняя температура колеблется около минус 3,5 градуса по Цельсию, сумма осадков составляет около 40 миллиметров, а влажность воздуха 85 процентов. Это точная информация, потому что возле школы в Скиролавках находится за ограждением из сетки маленькая метеостанция - три белые будки на высоких ножках, - а учительницы обязаны точно и ежедневно проверять данные. В Скиролавках бывает значительно холоднее, чем в столице (2,9 градуса по Цельсию), что указывает на то, что они лежат на севере страны, но не очень далеко.

В январе в Скиролавках солнце всходит около 7.40 утра и заходит около 15.30 вечера. День продолжается неполных 8 часов, а значит, он более долгий, чем в декабре, благодаря чему, как утверждает священник Мизерера из Трумеек, дьявол уже не имеет такого легкого доступа к человеку. В январе Ян Крыстьян Неглович, врач, о котором писатель Любиньски говорит, что он - "доктор всех наук лекарских", потому что такой титул вроде бы носили когда-то лекари в этих краях, советует своим приятелям, чтобы для улучшения самочувствия они читали Аристотеля "О возникновении животных" и пили отвар из цветков липы мелколистной - в соответствии с рецептом: ложечка цветов на две трети стакана горячей воды; принимать два и даже три раза в день по полстакана как "стомахикум" и "спазмолитикум", а также перед сном как "диафоретикум". Доктор сам, однако, не пьет отвара из цветов мелколистной липы, зато все в селе знают, что в январе он просит свою домохозяйку, чтобы к обеду она подавала ему компот из слив: "С той сливы, Гертруда, которая растет в левом углу возле забора". Что же касается друзей доктора, то комендант отделения милиции в Трумейках, старший сержант Корейво также не любит отвара из мелколистной липы, а чтением его остается еженедельник "На службе народа"; писатель же Любиньски не читает ничего, кроме "Семантических писем" Готтлоба Фреге, а липовый чай вызывает у него отвращение, и, может, поэтому он не засыпает без таблетки реланиума. Художник Порваш пренебрегает всеми советами доктора и в месяцы, когда бывает в Скиролавках, а не в Париже и не в Лондоне, вообще ничего не читает, а пьет чистую водку и рисует тростники над озером. Что касается священника Мизереры из прихода Трумейки, то, кроме требника, его любимым чтением остается сочинение св. Августина "Против языческих книг XII", наивкуснейшим же напитком - чай со спиртом.

Скиролавки, используя стародавнее определение, имеют аж 34 дыма, а считая выселки и одиноко разбросанные усадьбы, такие, как Ликсайны, Байткиили лесничество Блесы, насчитывают 45 дымов и 229 душ, заблудших, впрочем, и дающих, как утверждает священник Мизерера, легкий доступ дьяволу и его приспешникам, потому что многие живут неправедно и в безверье. Еще хуже недоверков те, которые ревизуют Священное Писание, или те, кого можно подозревать в Языческой практике, которой способствует таинственный сумрак тянущихся вокруг лесов, печаль озер, меланхолия трясин.

В Скиролавках есть такие, кто живет здесь от деда-прадеда, как, например, старый Шульц и Крыщак, Пасемки, Вонтрух, Миллерова, Малявка, Вебер или Макух, а также такие, кто прибыл сюда сразу после войны, - Негловичи, Кондек, Галембка, Слодовик, Порова. Еще другие, такие, как Севрук, приехали в Скиролавки пятнадцать или чуть больше лет тому назад. Писатель Любиньски, лесничий Турлей и художник Порваш живут в Скиролавках значительно меньше.

Некоторые люди - простые, едва умеют читать и писать, другие имеют за плечами титулы и факультеты, знания кипят у них в головах, как суп в кастрюле. А все-таки связывает этих таких разных людей какая-то таинственная общность. С бегом времени как бы одурманило и заморочило их всех дыхание затуманенных лугов и трясин, закралась в их сердца печаль озер, а мысли пронизал сумрак дремучих лесов, рождая в них нелюбопытство к остальному миру и к тем, которые живут в огромных городах, с квартирами, как гробики. Утвердилось в них и ничем не обусловленное и ничем не подкрепленное убеждение, что только то можно считать важным и полным значения, что делается у них, в Скиролавках, Байтках и Ликсайнах, что рождается и умирает на их полях, называемых по-стародавнему "лавками". Вокруг, впрочем, много деревенек с похоже звучащими названиями - Скитлавок, Гутлавок, Пилавок, Неглавок, Ронтлавок, Юблавок, Белолавок. Не имеет это, впрочем, никакого значения для жителей Скиролавок, хоть им не чуждо чувство истории. Но, как утверждает старый Отто Шульц, "берегитесь, потому что время коротко".

А так как время коротко, торопись, человек, и сохрани душу свою. Очертания этого света минут, будь поэтому пилигримом на этом свете.

У Отто Шульца - седая борода, которая ниспадает ему на грудь, как у других белая салфетка, когда они садятся обедать. У доктора Негловича чуть седые виски. Поэтому старый Шульц смело стучится в двери доктора, чтобы накануне Нового года спросить:

- А почему это время такое короткое, Янек? Потому что за ним стоит вечность, о которой нам немногое известно. Вечность - это не только приближение бесконечности времени, потому что время и вечность отличаются друг от друга. Время бывает отдано семени, а вечность приносит плоды и жатву без конца. И по той причине, что время коротко, я прихожу к тебе с напоминанием, как к Лоту: "Поспешай", "Спасай душу свою".

Доктор Неглович завязывал галстук перед зеркалом в своем салоне, где стояла черная гданьская резная мебель, которую расставил тут еще его отец, хорунжий Станислав Неглович, а была она когда-то собственностью князя Ройсса. В большом зеркале отражался свет хрустальной люстры, а также фрагмент черного буфета и белая грудь рубашки доктора. Зеленоватая печь на красиво выгнутых кафельных ножках рассеивала приятное тепло, которое казалось каким-то чудесным явлением и позволяло забыть о пятнадцатиградусном морозе на скованном льдом озере за окном.

Коричневый гладкий галстук позволил завязать себя большим узлом. Как острая стрела, он рассекал белизну сорочки от шеи вниз. Доктор с удовлетворением посмотрел в зеркало, потом повернулся к Шульцу, наклонил голову и смиренно сказал:

- Хлеб наш насущный дай нам днесь.

- Аминь, - ответил Шульц.

И тогда доктор - как каждый год - вынул из буфета хрустальный графинчик с вишневкой и два высоких бокала на тонких ножках и разлил понемногу кровавого напитка.

- Хороший это будет год, Янек, - сказал Шульц, осторожно беря в черные, загрубевшие от работы руки тоненький стебелек бокала. Улыбка доктора была полна печали: - Не для всех, наверное, не для всех...

В кабинете доктора, в папке, лежали желтые карточки из больницы, в которой почти месяц пробыл старый Шульц. Его болезнь носила латинское название, но лучше будет сказать, что стрелой смерти уже пометил его тот, кто не знает снисхождения.

- Так, Янек, не для меня, - кивал головой старый. - Но с тобой будет по-другому.

Доктор вздохнул.

- "И смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло".

- Пусть так будет, - сказал Шульц.

А потом добавил после короткого молчания:

- Женщина носит девять месяцев, и это хорошо. Кобыла носит триста сорок дней, и это хорошо. Корова носит двести восемьдесят дней, и в этом великий порядок. Отто Шульц прожил восемьдесят лет и должен умереть, потому что таков порядок вещей.

- Аминь, - подтвердил доктор.

Шульц выпил красный напиток из хрупкого бокала, доктор сделал то же самое. А потом они обнялись как отец с сыном. Шульц ушел в мрак новогодней ночи, а доктор еще минуту смотрел на мокрые следы тающего снега, которые остались возле высокого резного стула, где он когда-то сиживал мальчишкой.

До Нового года оставалось несколько часов. До которого-то там года от сотворения мира по Кальвину, от разрушения Иерусалима, от Рождества Христова, от введения юлианского календаря, от введения григорианского календаря, от введения календаря исправленного, от введения прививок оспы, от распространения паровых машин, от введения электрическо-магнетического телеграфа. До которого-то там года от прекращения вихрей огромной бури, которая прокатилась над миром, и как во многих других местах и странах, так и в этой маленькой деревушке поломала ветви деревьев, разорила птичьи гнезда, а людей, как листья, разбросала широко, на погибель или только на изгнание, на унижение или забвение. Был это и сорок пятый год от рождения Яна Крыстьяна Негловича, доктора всех наук лекарских.

Как обычно, много разных знаков на небе и на земле предвещало, что новый год будет богат всякими событиями. Прежде всего, незадолго до Рождества родила ребенка женского пола в Трумейках молодая ветеринарша, Брыгида, девушка хорошенькая на удивление, с задом, как у кобылы-двухлетки. Почти до дня родов никто не догадывался о ее состоянии, потому что она носила широкую желтую болоньевую курточку, что естественно в осенние холода, а живот, несмотря на беременность, у нее был небольшой. Людям было любопытно, кто добрался до зада Брыгиды, потому что это должен был быть мужчина большой отваги. Брыгида была красивой, с ласковыми глазами телки, но гадкую для женщины имела она профессию: проявляла особую умелость, маленькими и нежными ручками освобождая от яиц бычков и молодых жеребцов, а также баранов. Говорили, что ее подружка по институту, такая же хорошенькая девушка, когда ее изнасиловали трое мужчин, коварно заманила их к себе домой, усыпила специальным вином, а потом лишила ядер, как разбрыкавшихся бычков. Поэтому, несмотря на красоту Брыгиды и ее приветливый взгляд, избегали ее молодые мужчины, и даже удивительно было, что нашелся кто-то настолько отважный, чтобы сделать ей младенца.

Девушка с ребенком - это вещь в тех краях обычная. Но Брыгида никому не сказала, от кого у нее ребенок, и в гминном управлении дочку велела записать на свою фамилию. Тайны своей она не выдала даже доктору Негловичу, которого вызвала в Трумейки акушерка. Потому что роды обещали быть трудными. Бабам, которые лежали вместе с ней в палате, объявила: "Если уж вам так интересно, от кого ребенок, то скажу вам, что это случилось от здешнего воздуха". Был это, по мнению людей, нахальный ответ. Потому что нет ничего прекрасней, чем картина, которая разыгрывается после девичьих родов, когда девушка с ребенком на руках вылавливает из толпы какого-нибудь бедолагу, таскает его по судам, а он выкручивается, врет, на других пальцем указывает и рассказывает разные забавные подробности о девушке.

Разве не так было с дочкой вдовы Яницковой, хромой Марыной? Двадцатилетней девушкой она родила дитя мужского пола в мае прошлого года, а потом на автобусной остановке прихватила молодого Антека Пасемко, который уже полгода работал на Побережье шофером и приезжал домой только на воскресенья и на праздники. Ему-то на остановке она громко прокричала, что ребенка родила от него и пусть он или женится на ней, или платит на сынка. Парень защищался, как умел, рассказывал, что не только он девять месяцев назад пошел в койку с хромой Марыной, что их тогда было несколько, потому что она лежала пьяная, как свинья. Молодой Галембка ей засадил, старший сын Шульца, средний из ребят плотника Севрука, почему же именно его, Антека Пасемко, подозревают в отцовстве, если и от семени тех остальных ребенок мог быть зачат? Подробно, ко всеобщей радости, рассказывал Антек Пасемко, как хромая Марына сама в отсутствие матери на кровати разлеглась, как потом ногами радостно дрыгала, когда ее по очереди покрывали - он, Антек, в самом конце, потому что был пьянее всех, поэтому заснул на Марыне, и так его вдова Яницкова в постели с Марыной застала. Те удрали, а он остался, и по этой причине теперь его Марына подозревает, хотя он даже не помнит, наполнил ли он ее своим семенем. Только что спал с Марыной, ничего больше. И, сказав это людям, Антек Пасемко удрал на Побережье и три или четыре месяца не возвращался в деревню, чему никто не удивлялся, потому что все знали, что он боится гнева своей матери. Строгая женщина была Зофья Пасемкова, жена рыбака Густава, мать троих сыновей и дочери. Всем в деревне было известно, что и мужа, и сыновей она за что попало била конским кнутом, а дочку свою, едва ей исполнилось шестнадцать лет, замуж в десятую деревню выдала и видеть ее не хотела, так ее ненавидела. Потому и удрал Антек Пасемко, средний ее сын, на Побережье, что боялся материнского кнута за то, что сделал Марыне. Хотя уже в августе или в сентябре Антек начал хромой Марыне присылать деньги на ребенка, раз пятьсот злотых, другой - тысячу, чем дал доказательство, что ребенка признает, а то, что о Марыне рассказывал, только частично было правдой. Но, что самое удивительное, строгая Зофья Пасемкова, встретив осенью хромую Марыну с коляской, задержалась с ней, но не для того, чтобы всяко обозвать, а только вежливо спросила, можно ли заглянуть в коляску и на внука посмотреть, что было видимым признаком: строгость у нее не слишком велика. Или же это невинное дитя разбудило в ней человеческие чувства. Немного позже Антек Пасемко вернулся в родной дом и, как братья, время от времени подрабатывал в лесу или в хозяйстве родителям помогал, а также на рыбалку с отцом выходил. Хотя и вырастила Пасемкова троих здоровенных и неглупых сыновей, ни один из них, несмотря на несколько попыток устроиться на работу на какой-нибудь шахте, на заводе или на стройке, нигде не обосновался, семьи не создал и со временем возвращался к матери и к ее кнуту. Так же поздней осенью поступил и Антек. С тех пор Пасемкова хромой Марыне пятьсот злотых на ребенка давала. Антек с Марыной не виделся, обходил ее дом, и на сынка даже смотреть не хотел. А когда матери близко не было, любил сидеть с другими перед магазином на лавочке и пить пиво. Тут он тоже рассказывал, что на Марыне никогда не женится, потому что она хромая, что было, впрочем, правдой. Потому что одно дело - ребенка сделать, а совсем другое - жениться; парню был только двадцать один год, и жизнь перед ним открывалась кто знает как прекрасно.

Чего, однако, в свое время люди о хромой Марыне наслушались, того наслушались. И неприятно им теперь было, что ничего подобного о прекрасной Брыгиде они не узнают. Плохо говорили о Брыгиде, фыркали на нее, говорили, что она аморально себя вела и что священник Мизерера не должен такое дитя крестить. Когда это услышал священник, в воскресенье он взошел на амвон и такими словами на людей кричал: "По Старому Завету важна только мать, потому что в отце и так никогда нет полной уверенности. Говорю вам, что меньший грех родить, чем выскабливать. Ребенок пани Брыгиды мной окрещен и получил имя Беата, пусть ее Бог благословит. А вы подумайте о своих грехах!" Комендант отделения милиции, старший сержант Корейво, тоже уклонился от выяснения правды, хоть, по мнению людей, милиция должна знать обо всем. Он даже невежливо выразился, чтобы ему не дурили задницу, потому что его абсолютно не касается, кто отец ребенка пани Брыгиды. "Никакого следствия не будет, и сличения папиллярных линий - тоже", - говорил он. На это ему старый Крыщак припомнил, что во времена, когда в Трумейках был князь Ройсс, а в отделении командовал вахмистр жандармерии Шнабель, то о таких делах людям было известно.

"Может ли женщина зачать от здешнего воздуха?" - смеялись громко перед магазином в Скиролавках. "Конечно, - ответил доктор Неглович, который как раз подъехал на своем "газике" к магазину, чтобы купить колбасы для собачек. - Вопреки общепринятому мнению, для зачатия ребенка наличие мужчины не является наиважнейшим условием. Иногда намного большую роль играют обстоятельства, такие, как злоупотребление алкоголем, временные перебои с электричеством или испорченный телевизор. Медицине известны разные случаи. Если у кого-то испортится телевизор и он пойдет смотреть фильм к соседу, не исключено, что через девять месяцев у одного или у другого родится ребенок. Свежий воздух тоже может иметь значение для дела. Об этом свидетельствует огромное количество женщин, которые беременеют на отдыхе в санаториях, в отпуске в горах или на море". "Женщина знает, от кого у нее ребенок", упирался старый Крыщак. "Это правда, - согласился доктор Неглович. Женщина, как правило, знает, от кого у нее ребенок, но не всегда".

Так никто и не узнал, от кого прекрасная Брыгида родила ребенка, и в сердца людей вкрался непокой, что подобные вещи могут повторяться все чаще. Делом мужским было веками причинять женщинам разные неприятности, а делом женским - добиваться справедливости. Что будет с мужским родом, если женщины начнут пренебрегать даже установлением отцовства? Аж страх охватывал при мысли, что может наступить такое время, когда баба придет к мужику и подставит ему зад, а потом оближется, как после хорошей еды, и пойдет прочь, не взглянув на того, кто ей вкусный обед помог сварить. Печальным и пустым станет мир без бабьих жалоб, мольб и плачей.

Углубился тот непокой, когда на третий день после Рождества завмаг Смугонева выбросила из дома мужа, с которым прожила пятнадцать лет, потому что - как она говорила - пил, а своего дела с ней не делал. И выгнала его так, попросту, как будто какого-то нищего. Тряпки его в кучу собрала и на дорогу в снег бросила. "Иди, - сказала, - к своей матери". Мужик разревелся, тряпки собрал и пошел. А все же у них было двое детей, которые, когда отец уходил, плакали. Но Смугонева еще мужику палкой грозила, когда он оглядывался на родной дом, это видели многие, потому что дом Смугоней стоял напротив магазина, только на другой стороне дороги. Наутро она в магазине бабам заявила, что подаст на развод и что у нее есть отложенные для этой цели деньги.

И еще той самой ночью она легла в постель с двумя мужиками, которые приехали к ней на такси откуда-то со стороны Барт. Утром она открыла магазин с некоторым опозданием, а морда у нее была красная от мужской щетины, которой ее ночью терли, как рисовой щеткой. Не пускалась она ни в какие объяснения, только в полдень шепнула вдове Яницковой: "Плохо мне было - так, как раньше было, а так, как вчера - это хорошо было"...

В природе тоже происходили вещи удивительные. Еще за день до Рождества было совсем тепло, только в Рождество пришел мороз жуткий, и в течение одного дня толстым слоем льда сковал все озеро. В ночь под Рождество разбушевалась снежная метель, и снег шел все праздники. На шоссе выросли огромные сугробы, в которых увяз междугородный автобус, автомобиль начальника гминного управления в Трумейках и "фиат" с двумя офицерами уголовного розыска, которых все мучило дело об убитой летом тринадцатилетней Ханечке. Но хорошо, когда в сугробах застревает машина начальника гмины. Тут же появились большие снежные плуги, прокопались через сугробы, и после этого можно было с удобствами ездить по дороге из Скиролавок до Трумеек, что в другие зимы было редкостью.

С той снежной метели в воздухе царило спокойствие, ночами на небе были видны звезды, а в полях и на покрытом снегом озере тишина и мороз звенели в ушах, наполняя человеческие души радостью. В пышном снегу зайцы, кабаны, лоси и серны пооставляли четкие и глубокие следы; охотники и браконьеры очищали свое оружие от масла. На горке возле школы с утра до вечера покрикивали дети, катающиеся на санках, громко скрипели ворота колодцев и рукоятки насосов, весело лаяли дворовые собаки. Писатель Любиньски смел снег с террасы над гаражом и в солнечные часы выставлял лежак, на котором отдыхал, завернутый в тулуп и два одеяла, а вечерами работал над повестью о прекрасной Луизе, которая была сельской учительницей, а полюбила простого мужчину.

В спокойном воздухе из труб до самого неба тянулся седой, серый или черный дым в зависимости от того, топил кто-то дровами буковыми или сосновыми. И только над острой крышей художника Порваша ни малейший дымок не курился, стекла разрисовал мороз, а в огороженном сеткой дворе только кот протоптал узкую, как нитка, стежку. Впрочем, кот был не Порваша, а приходил ловить мышей по-соседски, от Галембков. Потому что Порваш, о чем было известно всей деревне, пребывал в Париже, куда в начале декабря повез свои четыре картины, чтобы там их продать по приличной цене с помощью покровителя по фамилии барон Юзеф Абендтойер. Этого барона никто в Скиролавках не видел в глаза, но все хорошо знали по рассказам художника Порваша. Юзеф Абендтойер был на одну четверть евреем, на одну четверть поляком, на одну четверть армянином и на одну четверть немцем. Картины Порваша - преимущественно осенние тростники над озером - нравились парижанам, поэтому каждый раз, возвращаясь из-за границы, Порваш имел на что жить, по крайней мере, полгода. В Польше его картины никто покупать не хотел, и, как узнал писатель Любиньски, ни в столице, ни в других городах никто о творчестве Порваша вообще не слышал. Но писателя Любиньского это не удивляло, потому что о его писательстве тоже с давних пор никто не вспоминал в столице, а все-таки Любиньски был, несмотря на это, писателем, и к тому же - как утверждал Неглович - вполне хорошим.

О художнике Порваше в селе сложилось особое мнение, потому что он не пользовался легкими случаями и не перебегал никому дорогу, а привозил себе каждый раз новую девушку, которую, однако, задерживал не дольше чем на месяц или полтора. Девушки были разного возраста и разной красоты; к сожалению, по причине неряшливого образа жизни художника и отсутствия заботы о еде, они вскоре чувствовали ухудшение здоровья и уезжали с плачем, распространяясь о том, что "он не хотел давать на жизнь" и они должны покидать Скиролавки, потому что "исчерпали свои сбережения".