28228.fb2
Последняя горсть ржи упала в теплую парную землю. Едва зерна нашли свое место, залегли, затаились, ожидая небесных дождей и земных соков, как, заслонив солнце, рухнул на них сеятель Петр.
Он лежал долго, не шевелясь. И потом уже не мог понять, где земля и где небо.
Оттого, что не было у него силы вернуться на прежние места тверди, оттого, что не мог он разлепить глаз и найти солнце, покорился было Петр вечной печали, не горькой, не тошной, но ведь и не сладкой. Так бы небось и помер.
Сажал хлеб, а помер от голода — вот смешно! Но земля не выдала сеятеля Петра. Остудила сухой жар в теле. Капельки пота на лбу ветер высушил. А соловей до того распелся в кусте, что услыхал его Петр.
И поднялся он и пошел к соловьиному кусту. Обглодал кору с прутиков, будто коза. Травку какую-то ел, а потом понесли его ноги в лес, не зная зачем и куда.
Идет, а по ногам холодное перекатывается. На пашне босой работал. Ну, холодно и холодно, а как в память совсем вошел — поглядел под ноги и ни с места.
Мимо ног и по ногам скоком да скопом шли змеи и змейки. И под ногой зашевелилось. Стоит Петр на змеюке, вьется она в петли, шипит, а не кусает.
— Чудное дело! — смекнул Петр и пошел туда, куда змеи спешили.
Поляна открылась. На поляне вязанка хвороста. Под этот хворост змеи и ползут. Хотел Петр вязанку ногой отпихнуть. А вязанка провалилась сквозь землю. Петр не удержался — и за ней.
Ничего, не зашибся. И не так чтоб темно. Не день, конечно, не святки, а будто бы месяц на ущербе.
Смотрит сеятель Петр — лежит посреди бездны Змей. Обвился вокруг пресветлого камня. К этому камню и спешит змеиный народ. Подползут, полижут и назад.
«Эх, — думает Петр, — была не была! Все равно, видать, помер, коль чудеса такие наяву творятся».
Подошел к пресветлому камню и тоже лизнул. Живехонек! В брюхе заурчало, только уже не от голода, от сытости. Так рыкнуло, что все змеи вокруг вздрогнули. И стала Петру понятна змеиная речь.
— Кто ты, человек? — спросил его Змей.
— Сеятель Петр. А ты кто?
— Я тот Змей, что по великому своему любопытству совратил Еву, твою прародительницу, а она совратила Адама, твоего прародителя.
— Вот те на! — Петр аж по коленке себя хлопнул. — Вон ты какой здоровый!
— Здоровый я потому, сеятель Петр, что оберегаю Камень Сытости. Змеи раз в год к нему прикладываются, а я лежу да лижу. Ни дня тут нет у меня, ни ночи. Скучно. Вот и тучнею.
— Нам бы этот камень твой! Столько муки у людей из-за голода.
— Вам этот камень нельзя отдать. Передеретесь.
— Чего ж драться, если сытости на всех хватит!
— Оттого и передеретесь. У людей думка нехитрая: как бы все у всех забрать, чтобы всеми помыкать.
— Врешь ты, Змей! — рассердился Петр. — Есть на земле дворяне, есть и крестьяне. Крестьяне, Змей, за всех работнички. Царь у них берет и Бог берет, помещик берет и разбойник берет. Войну кормим, мир кормим, сами — по миру.
— Ишь ты премудрый какой! — зашипел Змей. — Оставайся у меня, мудрить вместе будем.
— У меня, Змей, рожь посеяна и по лавкам семеро!
— Вот я и говорю — оставайся! Лихоимцы деревню твою пожгли, в землянке небось живешь?
— Я избу уже поставил. Спасибо, напомнил ты мне. Я в лес-то пошел, а зачем — позабыл с голоду. Теперь вспомнил: слежек мне на изгородь надо.
— Ну, ступай, работничек!
— А как?
— Вставай на хворост. Вознесу.
Встал сеятель Петр на хворост, и на землю его тотчас подбросило. Глядит, а на поле слеги готовые лежат. Кто-нибудь из можарских мужиков наготовил.
— Эх, можарцы! Где вы теперь, родимые?
И покачал тут лес тяжелой головой. Загудело поверху, засвистало.
Пошла земля кругами, и, чтобы не потерять ее, опустился Петр на колени, ухватился за нее обеими пятернями. Потемнело в глазах, и подумал сеятель Петр: «Обманул Змей. Не сытен камень его».
Подумал, и обожгло тут губы ему, по груди разлилось тепло и до живота дошло.
Открыл глаза — Маланья-колдунья. Спросил он ее:
— Откуда ты взялась, Маланья?
Улыбнулась, палец к губам поднесла.
— Молчи. Попей-ка лучше хлёбова горячего.
Хлебнул — ожил.
Ночь. Костер горит. У костра люди. Ремнями перепоясаны, на ремнях ножны, в ножнах сабли.
— Кто это, Маланья?
— Путаешь ты меня с кем-то, милок, — засмеялась женщина, а засмеялась точь-в-точь как Маланья. — Варварой меня зовут.
Вгляделся Петр в лицо Варвары, а ведь и вправду не Маланья. На левой щеке шрам черный. И волосы-то! Волосы-то — зима.
Перехватила взгляд его Варвара, усмехнулась. Спрашивает тихонько:
— С Иваном-то дьячком что?
Посмотрел Петр в зеленые глаза атаманши и сказал ей правду:
— Помер Иван. Уж больно обгорел, бедняга. Похоронил я его рядом со священником. Царство им небесное.
— Спасибо тебе, Петр. Приходила я долги можарцам заплатить, а они все по белу свету мыкаются. Ладно, в другой раз приду. А тебе поклон. Эй! — крикнула своим. — Проводите сеятеля Петра до избы его. Да хлеба в телегу положите. Овечек, что приблудились к нам, отдайте ему. Лошадь в телегу запрягите самую сильную и корову к телеге приторочьте.
Петр было рот разинул, да Варвара за огонь ушла. И подумалось: «А ведь Змеев камень-то не обманный!»
Емельян по Москве шнырял. Туда-сюда, а потом вокруг Кучумовых хором. Зайти боязно — как-никак беглый. А в самый раз бы! С превеликой для себя выгодой можно в ножки упасть. Все можарцы на стороне гуляют, а я вот он, преданный боярину своему человек. Но ежели еще раз повернуть, то разумно ли? Божьим промыслом получил волю и по своей воле — путы.
Смышленому, деловому человеку на Руси зимой тепло. Деловой человек на Руси хоть и не почитаем, хоть и тычут в него пальцами и скверными словами полощут его, позабыв стыд и Божий страх, да ведь в спину пальцами тычут, а слова говорят за глаза, когда человек деловой за сто верст в хлопотах своих. От слов не больно, а позорники-то поясно, а то и земно кланяются. На коленях, подлецы, ползают. К ручке норовят, дармоеды, прильнуть.
Вот и смекай, куда податься.
Деньжат мало, а есть. Для дела и с кистенем разок гульнуть — беда невелика. Деньги будут — будут и попы, отмолят грешок.
В том ли дело? Кто не знает, что папоротник цветет на Ивана Купалы ночь, только не всякому охота счастливым быть счастьем дьявольским.
Ступил Емельян за крепкие ворота, на широкий двор Кучумов. Пред очи попросился Аринины, своей законной хозяйки. Женское сердце хоть и не мягче, а разумней. Бережливое оно.
Повезло Емельяну. Приняли его вместе, сибирский царевич Андрей Кучум и княгиня Арина.
Рассказал им Емелька о том, как сманивал можарцев патриарший наборщик Федька Юрьев, и как можарцы соблазну не поддались, и как Федька — кто же еще? — натравил на деревню разбойника Шишку. Погорельцы ушли на новые земли, а он, Емельян, по миру скитается. В работниках у гончара был. Сам овладел мастерством, а пуще его приемыш Анютка. Кабы господская воля, открыл бы он, Емелька, в Можарах дело. Глина есть, спрос на горшки большой, из деревянной посуды люди едят. За свой отход Емелька сулил хорошие деньги. Опять же обещал жить в Можарах, земли не бросать.
Понравилась Андрею Кучумовичу Емелькина прыть. Денег он запросил втрое против обещанного, зато дал в долг три рубля и послал Емельке в помощь пятерых холопов.
Вот и пойми хозяев. За охапку дров поколотил, за побаску наградил. Побаска-то, она, правда, обернулась двумя просторными избами посреди сгоревших Можар. В одной гончарная и жилье для холопов. Другая изба — Емельяна.
В Москве — Емелька, а в Можарах — Емельян сын Иванов.
Царь Алексей Михайлович слушал дела. Дела эти для устройства государства Российского были очень важные и все недобрые.
Велики российские просторы, а людей на тех просторах негусто. Людей-то, может, и не так уж мало, а работать некому. Одни в стрельцах, а другие при Боге. Третьи в бегах, а четвертые в разбоях. Пятые в чинах, а шестые в услужении. Седьмые калеки, а восьмого татарин увел. Девятые глупы, а десятые больно умны. Ну а тех, кто работает, сманить норовят.
К сильным людям крестьяне бегут. У сильных людей работников больше, работы меньше. У сильного человека поработаешь и поешь. У захудалого — все в прорву. Работаешь — есть хочется, закончишь работу — и того пуще.
Думный дьяк докладывал царю:
— В рязанской, калужской, тульской и других землях объявился разбойник Кудеяр. Грабит одних бояр и дворян. Награбленное раздает крестьянам, крестьяне укрывают его от розыска, путают сыщиков. Кудеяр ограбил боярина Милославского, сына псковского воеводы Собакина пожег. Мелких разбоев за ним несчетно.
— Это опасно, — сказал государь. — Нужно не допустить татя на украйны русские. Пробьется к Белгородской черте или на Волгу — большому несчастью быть. Там бездельников много, и все лихие. Указываю Ромодановскому: пусть выставит отряд для поимки Кудеяра. Еще что?
— Челобитные. Служилые люди жалуются, что бояре принимают и укрывают беглых крестьян.
— Чьи челобитные?
— От галицких служилых людей подписали Сытины, Синягины, Свиньины, Нелидовы, Шанские, Френовы.
От смолян: Коптяжины, Ендогуровы, Битяговские.
От суздальцев: Кайсаровы, Каблуковы.
От костромичей: Полозовы, Жадовские…
Слушал государь челобитные, а вспоминалось ему детство, как влиятельные служилые люди ломились во дворец. Морды красные, дикие…
— Я принимаю челобитные, — сказал Алексей Михайлович, вздохнул, перекрестился. — Больше сорока лет прошло, как поляки из Москвы изгнаны, а нет спокойствия в государстве. Все легкой жизни ищут. Чего искать — работать нужно.
— От сибирского царевича Кучума и жены его Арины, уроженной княгини Ноготковой…
— Знаю, знаю! — махнул рукой царь. — На поиск Кучумовых крестьян мы послали стольника нашего Дмитрия Плещеева. Он сыщет. Он в Нижегородском уезде тысячи полторы беглых сыскал.
— Царевич пишет, что ему известно, где его крестьяне. Их сманил патриарший наборщик на реки Майну и Утку.
— Плещеев найдет, найдет! — перебил царь докладчика.
Приятно ли, когда в дело впутан лучший друг и советник, святейший Никон?
— Хватит на сегодня! Пойду новых соколов смотреть. Утром Ботвиньев сказывал: двух челигов привезли. Красивые птицы!
Ванюшка-леший стоял в углу и коготком ковырял трещинку в бревне. Федор Атаманыч сидел за столом, ел кашу и ворчал:
— Здоровый дурень, жениться пора! Не совестно в углу-то стоять?
Ванюшка посапывал и помалкивал.
Федор Атаманыч крякнул с досады и завел сладкую кленовую ложечку в глиняную, красными цветами размалеванную чашку, а чашка была полна пшенной каши, столь густо сдобренной коровьим маслом, что на потолке отсветом лежал-дрожал золотой обруч.
Пшенную кашу Ванюшка любил поболе синих камушков. А если кашу запивать холодным, прямо из погреба, вечернего надоя, молоком, чтоб зубы поламывало, — ради такого удовольствия Ванюшка всегда был готов исполнить любую просьбу. И вот поди ж ты!
— Дурачок ты у меня, что ли? — сокрушался Федор Атаманыч. — Ну, ладно бы у простого лешего сын дубина, а то ведь у самого атамана. Стыд! Горько мне, Ванюшка. А каши такой, как уйдешь из леса, тебе вовек не едать!
— И не надо! — взъярился в углу Ванюшка. — На мне волосы вон как растут! Я уже большой леший. Хочу — в лесу живу, хочу — в деревне, в домовых. И выпусти меня из угла, не то сам выйду!
— Что?! — встал Федор Атаманыч, постоял и сел. — Эх, Ванька! Малыш ты еще! Лесной леший — помещик, его побаиваются. А домовой — холоп, им помыкают. Весь век горе крестьянское будешь горевать.
— Так я ж к Емельяну в избу иду. Он мужик богатый.
— Богат да жаден. Черт с тобой! Ступай к своей Анюте, да смотри у меня: не убережешь дома — пощады не жди. В болото загоню. Будешь водяному сети дырявые штопать.
Ванюшка помнил судьбу можарских домовых. Обрили их — и в болото, в тину, дурными голосами орать, заблудших людей от колдобин отпугивать. А все одно, обрадовался Ванюшка, выскочил из угла, кинулся к Федору Атаманычу.
— Благодарю, батюшка! — На левой пяточке повернулся и — под печкой в новом доме Емельяна.
Анюта как раз огонь в печи раздувала. Дровишки попались сырые, дым глаза ест.
Увидел Ванюшка девичью слезу, тепло у него стало в груди, вздохнул он, и ровное пламя взвилось над дровишками, и в трубе загудело, запело, угольки полетели звездочками, потрескивая.
«Чудно! — подумалось Анюте. — Угольки трещат, точно бревна от мороза в Крещенье».
Вспомнился Анюте Ванюшка-леший, видение вспомнилось.
— Ты что, спишь? — это подошел к печи Емельян. Он уже был умыт и причесан. — Шевелись, Анюта. Кони поедят овса — и поеду.
— С Богом! — сказала Анюта. — Огонь разгорелся. На таком огне каша быстро сварится.
— Ну и хорошо! — Емельян был взволнован и ласков. Как-никак отправлялся он с возом горшков и кринок на первый свой торг. Зашумишь — удачу не ровен час спугнешь.
Первый свой товар Емельян повез в Сараи. Не ради прибыли — там, кроме Емельяна, горшечники будут, — а посмотреть, как идут торги у других. Сколько запрашивают, за сколько отдают. Десяти верст от Можар не отъехал — Шишка навстречу.
— Куда, мужик, путь держишь?
— На базар.
— Хороши горшки?
— Старался.
— Хороший горшок звенеть должен. А ну, слазь с телеги да колоти горшки, а я послушаю, как они звенят.
Слез Емельян с телеги. Взял горшок, вдарил о колесо — вдребезги.
— Давай-давай! — кричит разбойник.
Емельян взял второй горшок. Хлоп!
— Так их! — развеселился Шишка. — А ну смелей!
И пошел Емельян колотить свой товарец. Все разбил, до последнего горшка.
— Молодец! — похвалил Шишка. — Сколько твой товар стоит?
— Три рубля.
— Три рубля? — Достал Шишка из-за пазухи монету. — Горшки-то сам делал?
— Сам.
— Ну, тогда ты еще наделаешь. А за потеху вот тебе алтын. Довольно будет?
— Довольно.
— Ты бы хоть поклонился, темный человек!
Поклонился Емельян разбойнику. Захохотал Шишка.
— Езжай домой, мужик! Отпускаю!
Развернул подводу Емельян. Прыгнул в телегу. Завыл на лошадь белугой и пошел кнутом ее полосовать. Грохотала телега всеми четырьмя колесами, скакало эхо по лесу. Била дрожь Емельяна, так била, что не увидел овражка впереди.
Хрустнуло, дернуло, и полетел Емельян кувырком. Летел и радовался — живехонек!
Телегу бросил. Выпряг коня и повел его, хромого, под уздцы. У коня пена с губ, весь в мыле. Не переломись телега — загнал бы до смерти.
Глядя на коня, самому захотелось пить. Так захотелось, что страх забыл. Свернул с дороги к Веселому ключу.
Вода в ключе светлая, холодная. Припал Емельян с одного бережка, а конь с другого. Не оторваться от воды, да коня жалко: не опился бы. Привязал Емельян коня к ближайшей сосенке, подошел опять к Веселому ключу. Зачерпнул воды, умылся. Совсем в себя пришел.
Алтын за воз горшков — не велика прибыль. Да и не так уж мала. Сам жив, конь цел. А горшки будут.
Наклонился Емельян над водой, чтоб напоследок попить, — серебро будто кинулось в глаза. Протер — точно. Лежит на дне ключа серебряная палочка, гривна новгородская. Перекрестился для верности Емельян и, рукавов не засучивая, в воду. Ухватил!
Пошарил рукой по дну — еще гривна, а потом Емельян залез в воду с ногами и давай серебро таскать. Как во сне, когда всю ночь денежки собираешь. Только сны-то денежные к слезам, а явь — спрашивай, к чему!
Таскал Емельян серебряную рыбку из холодного ключа, таскал и смеялся вслух потихоньку:
— Эх, Шишка! Алтын — за воз горшков. А Бог вон сколько дал! Только Бог ли? А кто бы ни был! Была теперь не была! Заживем!
Смеялся Емельян, и старый конь его, у сосны стоя, скалил желтые зубы, как дьявол. Чуял — скоро на дворе у хозяина много будет коней.
Золотые срубы сохли на солнышке. От сосновой щепы дух стоял теплый и свежий, как после короткой сильной грозы.
Ранним утром, без шума, без крика, покидая несбывшуюся деревню, пошел обоз терпеливых можарцев.
Мрачно глядели под колеса скрипучих телег мужики. Бабы, как наседки, платками укрывали желторотых радостных птенцов своих. Ездить — не сидеть. Весело! Невдомек птенчикам, какие песни ждут их зимой. Дорога обоза в Можарах кончается, а там пепелище. За топор да пилу берись, а в поле — лебеда. Новые же поля над рекой Уткою Плещеев потоптал конями. Чтоб знали бегуны наших, чтоб о возврате бегуны не помышляли.
Веселая впереди жизнь, певучая. Суму через плечо и Лазаря голосить.
Жили — не тужили, да закружили.
Только скрылись срубы за косогором, выскочили из лесу, загородив дорогу, молодцы Федьки Юрьева.
— Куда, сиволапые? Заворачивай!
Встал обоз.
Заслоняя крестьян, выехали на Федьку стрельцы Плещеева. Пешие зарядили пищали, дружно бабахнули, конные, выставив пики, помчались строем на Федькину ватагу. Федькины ребята не дрогнули, не чьи-либо — патриаршьи слуги. Стукнулись отряды друг о друга. Федьку Юрьева чуть пикой не закололи. Успел конем заслониться. Пика коню в глотку, а Федька кувырком и бежать. Тут и ребята его не выдержали натиска стрельцов. Заворотили коней.
Глядели можарцы, по-овечьи сбившись в кучу, как из-за них бьются до смерти царские да патриаршьи слуги. Страшно было мужикам.
Беззвучно плакали бабы, крестя детишек. Детишки смотрели на сечу и тоже помалкивали. Подашь голос, тут тебя смертушка и услышит. Лучше молчать и ждать. Воля Божья. Что в Можарах пропадать, что здесь, на новых землях.
Сеча кончилась, как дождичек. Просыхала кровь на земле.
Поехали.
Ревели дети. Стонали бабы. Люто матерились мужики. А колеса скрипели. В Можары везли свой плач можарцы.
А в Можарах ожидал односельчан нетерпеливо Емельян Иванов, вольный человек. Купил-таки Емельян себе свободу у княгини Арины.
Емельян все уже знал о можарцах и все рассчитал: кому сколько дать, кто у него будет глину возить, кто в извоз ездить, а у кого в избе круг гончарный поставить.
Совсем бы жизнь была хороша, кабы не Шишка. Шнырял по округе лютый волк.