28394.fb2
Сигнал к поискам нового жилища всегда давал Дзержинецкий. Не было еще случая, чтобы он прожил на квартире хотя бы полгода. Прожив какой‑нибудь месяц в «комнате для одинокого с общим коридором, самоваром и услугами», он замечал сначала основной недостаток, затем обращал внимание на другой, третий и принимался так докучать Ласкавичу, так досаждать ему, что последний ставил вопрос ребром и пускался в странствия от одного дома к другому в поисках новой квартиры. Однако на Смольной улице дело обстояло совершенно иначе. Они уже девять месяцев снимали комнату у пани Мундарт. Дзержинецкого часто доводили до белого каления электрический звонок, пронзительно звеневший за стеной над самым его изголовьем, чудовищное, единственное в своем роде шипение самовара, жесткая вода для умывания лица, плохая уборка комнаты, образина с челкой, которая приносила самовар, и т. д., а меж тем Ласкавич и не помышлял о перемене пенатов. Дзержинецкий долго не мог понять, в чем кроется причина такого упрямства и такой косности. Только очень тщательное и систематическое наблюдение навело его на правильный след. С некоторых пор Ласкавич прилагал все усилия к тому, чтобы его сожитель часов в десять вечера не бывал дома; сам же он в это время обязательно торчал в комнате. Находился ли он в пивнушке, у семейных товарищей за карточной игрой, на прогулке, или же в театре, около десяти часов он непременно удирал и во весь дух мчался на Смольную. Дзержинецкий неоднократно ходил следом за ним, силясь разгадать эту загадку, но все было тщетно. Ласкавич быстро перебегал через двор, устремлялся по лестнице вверх и потом сидел дома в потемках. Дзержинецкий прямо сгорал от любопытства. Однажды в воскресенье он вышел от Черского вслед за Ласкавичем, проскользнул за ним в прихожую и, как только закрылась дверь их комнаты, быстро отпер своим ключом английский замок и тоже прошмыгнул туда. Ему показалось, что Ласкавич соскочил откуда‑то сверху на пол.
— Что это ты, Ласек, сидишь в темноте? — спросил он, зажигая лампу, и быстрым взглядом окидывая комнату.
— Сиди и ты впотьмах, если тебе нравится.
— Может быть, ты вызываешь дух короля Джона или, превратившись в астральное тело, взлетаешь на воздух? Уж не помешал ли я тебе?
Ласкавич с безразличным видом стал насвистывать и процедил сквозь зубы одно такое словечко, которое было бы весьма нелестным, если бы относилось к сожителю. Последний, однако, нимало не смутился и с тех пор стал просиживать все вечера дома, как будто около десяти часов вечера у него были там неотложные дела. Ласкавич в это время тоже никуда не отлучался. От досады он свистел и расхаживал по комнате с видом голодного тигра.
Квартира пани Мундарт, где эти два холостяка (Ласкавич — чиновник управления Венской железной дороги, а Дзержинецкий — конторы по страхованию жизни) снимали большую комнату, состояла еще из нескольких комнат поменьше. Одна из них соединялась с комнатой жильцов дверью, заставленной шкафом, который не доходил до самого верха двери; у холостяков под этой дверью стоял письменный столик. Лучшим украшением их комнаты служил красовавшийся рядом со столиком на деревянной подставке гипсовый бюст не то Архимеда, не то Алкивиада, не то кого‑то другого из великих людей древнего мира. По другую сторону столика, у печки, стояла кровать. Между окнами приткнулась прелестная кушетка, из которой торчали спиральные пружины. Дальше располагались шкаф и кровать Дзержинецкого, которого для краткости звали Дзержей, или «Меланхоликом».
Оба жильца долгое время упорно сидели дома. Наконец, в один прекрасный вечер тайна совершенно неожиданно открылась. Панна Зофья, младшая дочь пани Мундарт, учительница, бегавшая целыми днями и вечерами по урокам, явилась как‑то домой в девять часов, напилась чаю и, напевая по обыкновению вполголоса в той самой комнате, дверь которой была загорожена шкафом, стала раздеваться, собираясь лечь спать. Ласкавич посмотрел на Дзержинецкого взглядом голодного, израненного и рассвирепевшего тигра, с минуту поколебался, а затем, приняв, очевидно, смелое решение, быстро вскочил на стул, а оттуда на письменный столик. Дзержа, сидя в кресле около своей кровати, прищурил левый глаз и не без изумления стал наблюдать за действиями своего сожителя. Ласкавич осторожно, но сильно нажал на обе створки двери, которая открывалась в спальню панны Зофьи, и приник к образовавшейся наверху довольно широкой щели.
— Можно ли и мне, смертному, заглянуть?.. — прошептал Дзержинецкий с некоторым волнением.
Ласкавич ничего не ответил, но сделал рукой весьма выразительный жест. За дверью раздался глухой стук брошенных на пол ботинок, явственно донеслось шуршание развязываемых тугих узлов тесемок и шелест одежд. Ласкавич так прижался к загороженной двери, что стал похож на барельеф, оправленный в деревянную раму. Барышня, очевидно, читала в постели, так как он только часов в одиннадцать слез со стола. Подбежав на цыпочках тут же к Дзержинецкому, Ласкавич самым категорическим образом заявил:
— Если ты заикнешься кому‑нибудь об этом или позволишь себе двусмысленный намек, если ты вообще хоть пикнешь, так и знай: я, во — первых, больше жить с тобой не буду, а во — вторых; оставлю эту комнату за собой!
— Ну что ж, — ответил ему нытик, — * я никому не заикнусь об этом, но через день буду влезать на стол..
— Если я замечу, что ты действительно возымел это гнусное намерение, то и в этом случае я не стану жить с тобой.
— Гнусное намерение, — насмешливо произнес Дзержинецкий, вытянув свои длинные ноги до самой середины комнаты. Он тут же повернулся в кресле и презрительно повторил: — Гнусное намерение! Можешь сколько твоей душе угодно смотреть… Я еще в своем уме, не свихнулся!
С тех пор Ласкавич каждый вечер самым наглым образом подсматривал. Со временем у него выработалась целая система подглядывания.
Дверь в коридор он закрывал на ключ, надевал мягкие туфли, опускал занавески и т. д. Оба жильца редко ходили в гости к Мундарт. Это была небогатая вдова, жившая на пенсию и заработок дочерей. Старшая была ретушером и, хотя работала в одной из лучших фотографий, получала гораздо меньше младшей. По существу содержала семью панна Зофья. Это была совсем молоденькая, красивая и скромная девушка. В ее больших голубых глазах отражалась душевная усталость, признак постоянного напряжения памяти, из которой не должны улетучиваться крупицы необходимых знаний. Этот запас знаний никогда не должен истощаться, ибо он дает возможность зарабатывать кусок хлеба, так же как горнорабочий зарабатывает его своей киркой, а швея иглой…
У панны Зофьи были темные, удивительно блестящие волосы; этот блеск не давал покоя Ласкавичу ни днем, ни ночью. Но он всячески избегал общения с барышнями, опасаясь, как бы его не окрутили с особой, чье приданое заключается лишь в глазах, глубоких, как бездонное небо, и в модной шляпке, в которой она кажется прелестным видением. Так обстояло дело до тех пор, пока пани Мундарт не решила устроить в начале масленицы танцевальную вечеринку.
Само собой разумеется, что первым долгом были приглашены жильцы. Педантичный Дзержинецкий уже с пяти часов вечера принялся за свой туалет: он вставлял запонки в твердую, как мрамор, грудь рубашки, мыл бензином перчатки, чистил фрак и, выделывая всевоз можные пируэты, испытывал гибкость своей талии. Ласкавич явился лишь около девяти часов и в сильном волнении стал хватать то белье, то принадлежности вечернего туалета. Каждую минуту он обнаруживал какие‑нибудь недостатки и мчался сломя голову с третьего этажа по лестнице в город и вскоре возвращался, легкомысленно перескакивая через десять ступенек. В одиннадцать часов Дзержинецкий был уже почти готов и, сидя на кровати, возился со своим фраком, а Ласкавич еще только умывался. Гостей собралось уже довольно много. Из комнаты за дверью, где обычно царило безмолвие', доносились оживленные голоса приятельниц и знакомых панны Зофьи, а в передней ежеминутно раздавались звонки. Ласкавич, наконец, помылся, надел белье, изящные бальные туфли и с растрепанными волосами, которые торчали во все стороны, как пакля, вскочил по привычке на стол и сильно нажал на дверь, желая посмотреть, какие женщины собрались уже в комнате и как выглядит панна Зофья. И вдруг совершилось нечто страшное… Дверь, от которой на этот вечер был отодвинут шкаф, чтобы в комнате стало просторней, с треском распахнулась. Перед глазами Дзержинецкого вдруг мелькнули в воздухе белые ноги Ласкавича. Незадачливый наблюдатель свалился со столика в комнату, полную девиц; уперся вытянутыми руками в паркет, затем стремительно отскочил, долетел до противоположной стены и со всего размаха стукнулся головой о диван. Сидевшие на диване девицы с криком разбежались в разные стороны, а некоторые из них беспомощно остановились в открытых дверях, на пороге холостяцкой комнаты. Ласкавич, ужасно сконфуженный, ошеломленный падением, а также белым своим туалетом, ринулся очертя голову вон из комнаты. Но вместо того, чтобы вернуться к себе, он налетел на дверь, ведущую в смежную гостиную. Как быстроногий олень, пробежал он мимо оторопелых матушек и тетушек, растолкал группу мужчин, ловко подпрыгивая, пробежал через столовую и, совершенно не соображая, где он и что с ним творится, раскрыл настежь дверь в кухню. Там пани Мундарт готовила к ужину какое‑то мясное блюдо. Она только что собралась опустить в каст рюлю свежий кусок мяса, как вдруг Марыся с челкой, оглянувшись на дверь, заорала благим матом:
— Господи Иисусе, пресвятая Мария! Пан Ласкавич без штанов!
Пани Мундарт сразу же обернулась, и мясо выпало у нее из рук. Перед нею стоял Ласкавич в нижнем белье, с вытаращенными глазами и всклокоченными волосами. Перепуганные женщины спрятались за печкой и в целях самообороны схватили в руки что попало: одна — сковородку, другая — кочергу. Тем временем Ласкавич в мгновение ока стащил с кровати Марыси покрывало из ситца с огромными пунцовыми цветами по гладкому полю, накинув его на плечи, как плащ бедуина, бросился в дверь и очутился на черном ходу. Большими скачками он сбежал вниз и через двор попал на парадную лестницу, ведущую к их квартире. Он остановился у двери на третьем этаже и, сильно нажав кнопку звонка, сразу же отнял палец, думая таким образом дать о себе сигнал Дзержинецкому. А в это время меланхолик сидел, неодетый, на кровати, опершись руками об ее спинку, и бессмысленно глядел на дверь, за которой исчез Ласкавич. Панна Зофья, услыхав звонок и предполагая, что к ней жалует новый гость, выбежала в переднюю и быстро открыла дверь. Увидев высокого человека в пестром покрывале, она с криком отпрянула назад. Ласкавич же убежал на четвертый этаж. Когда он через минуту увидел, что дверь их квартиры открыта, он просунул голову в переднюю и приглушенным голосом отчаянно зашипел:
— Дзержинецкий! Дзержинецкий!
Нытик очнулся от задумчивости, быстро надел фрак и выбежал на лестницу.
— Давай же мне платье, мумия, разиня, меланхолик несчастный! — кричал на него Ласкавич.
— Платье? Так иди же в комнату…
— Нет, не хочу… Ни за что на свете не пойду туда.
— Да ты что, совсем с ума спятил?
— Это ты с ума спятил! Разве ты не видишь, что за мной гонятся двадцать два несчастья? Давай же сюда мой будничный костюм: пиджак, пальто, калоши, очки…
Дзержинецкий принес требуемую одежду, и Ласкавич, поднявшись на четвертый этаж, быстро оделся в темном углу. Он надел пальто, поднял барашковый воротник, нахлобучил на глаза шапку, напялил на нос очки, влез в калоши и семимильными шагами двинулся на улицу.
Дзержа вернулся в комнату, пришел в себя и в глубине души порадовался несчастью товарища. Вскоре заиграла музыка, и кто‑то из передней постучал в дверь.
— Вы готовы, господа? — спросила панна Зофья, когда меланхолик появился в дверях.
— Готов, только я, мой товарищ… захворал… у него… головная боль…
— Ну, что за ребячество! Пан Ласкавич… — громким голосом позвала она. — Наша с вами первая кадриль…
Дзержинецкий заверил ее, что Ласкавича нет, и очень смущенно, как будто все это приключилось с ним самим, вошел в гостиную. Вскоре начались танцы, и, чтобы загладить скверное впечатление от неудачного начала, все пустились в пляс. Вечер начался шумно, а сейчас уже все веселились напропалую. Мужчин было немного, так что Дзержинецкий танцевал до упаду. Когда он часов в пять утра вернулся к себе в комнату, то совершенно не чувствовал под собой ног. Он с большим трудом разделся и доволок свое бренное тело до постели… Минуту ему чудилось, что он танцует, видит прекрасные лица, глаза, плечи, что кому‑то шепчет нежные слова, затем он уснул как убитый. Во сне его стали мучить кошмары. Он не был в состоянии открыть глаза, поднять голову, но чувствовал, что вокруг него происходит что‑то странное. Сквозь сон, полубессознательно, с закрытыми глазами он кричал:
— Ласкавич… Генрик… Ласкавич…
Ответа не последовало, и это ©го разбудило. Он сел на кровати и тогда только сообразил, что звонит электрический звонок.
— Генрик, — застонал Дзержа, — поди же открой, а то я… я не могу… Генрик…
Он снова не получил никакого ответа. Тогда только меланхолик понял, что это звонит сам Ласкавич.
С яростью спустил он из‑под одеяла ноги, сунул их в туфли и, разыскивая свой халат, простонал:
— Ну что за негодяй! Да разве можно так трезвонить!
Спотыкаясь и задевая за карнизы, выступы, дверные косяки и ручки, он вышел в переднюю, отодвинул задвижку и вернулся в комнату. Его поразило, что Ласкавич не идет за ним, а звонок продолжает непрерывно звонить. Он снова вышел в переднюю, приоткрыл входную дверь и позвал:
— Ласкавич, это ты?
— Я, — ответил мрачный голос.
— Да входи же, наконец! Какого черта ты трезвонишь?
— Да это не я трезвоню…
— Не ты? А кто же?
— Мойра!
— Какая Мойра?
— Ну, Мойра.
— Не пойму, что творится в твоей башке. Чего ты шляешься по ночам с еврейками?
Ласкавич молчал и все не входил. Дзержинецкий еще раз вернулся в комнату, отыскал лампу и спички и с зажженной лампой вышел на лестницу с твердым намерением выгнать Мойру. За дверью стоял Ласкавич, прислонившись к стене, с безжизненно опущенными руками, в шапке, надвинутой на глаза. Звонок не умолкал ни на минуту, и в ночной тишине казалось, что он отчаянно взывает о помощи.