28405.fb2
— Конец сказки я понимаю к чему… А с Олегом дело действительно так плохо у вас обстоит? Мне кажется, он очень неплохой, а?
— Что ты! Он очень хороший. Качественный Олег, и он даже совершает много положительных поступков. В кино девушки влюбляются за то, что он оказывается хорошим, но все равно это все уже прошло. Допускаю, что я неправа, но это значит только то, что я так неправой и останусь, это точно… Мы же пробовали. Может быть, это оттого, что все мы живем на таком переобитаемом острове и столько случайных людей отнимают у тебя кусочки внимания, что его не хватает на главное. Иногда хочется ненадолго спрятаться в собачью будку… Знаешь, может быть, я его вроде бы любила, но иногда мне хотелось его убить. То есть как-нибудь гуманно, безболезненно, чтоб он мог продолжать существование и быть счастлив где-нибудь в другом месте, только не рядом со мной.
— Это правда очень гуманно по отношению к мужу, — смеясь глазами, поддержал Алексейсеич.
— Конечно. Ведь я ему добра желаю. А с моим характером ему добра не будет… Ну, если уж мы болтаем, как старые подруги… понимаешь… как только я наступила себе на подол раз, другой и поняла, что платье становится мне длинновато… я себе тоже сказала: «Кто ел плов, тот пусть идет с невестой в опочивальню». Привет!.. Мы друзья с ним теперь, видишь, он ходит… Спроси его про насос, он тебе расскажет.
Наступило время ритуального приема шариков, таблеток и капель, они всё проделали из уважения к фармацевтическому божеству, в которое одинаково не верили, но побаивались как-нибудь задеть неповиновением.
Нина на кухне проглотила чашку кофе с соленым хлебцем, и они опять оказались друг против друга — он в постели, она в дежурном кресле. С новым интересом они нерешительно переглядывались, не умея заговорить как-нибудь немножко по-новому, не так, как когда они были совсем уж чужими.
— У тебя ведь тоже была мать? — вслух рассудительно выговорила Нина кончик занимавшей ее какой-то очень длинной цепочки мыслей.
— Мама?
— Ну, мама. Она была старенькая?
— Нет, молодая. Она никогда не была старой. Она умерла молодой.
— А ты ее помнишь?
— Вообще мало… Она разливала чай, все, казалось, было в благополучии, хотя была смертельно больна… сердце, понимаешь, и она как-то рассказывала, не мне, конечно, я был клопенок, а вот помню, про неведомую мне книгу, которую она тогда еще не дочитала, она горячо волновалась за судьбу героя, который пробился из нищеты, и так боялась, что деньги и слава погубят его талант… И лет через двадцать я вспомнил слова, подробности, читая «Мартина Идена», понял, что это и была та новая в те дни книга, и снова вспомнил, как она умерла, и поразился, что ничего определенного вспомнить не умею. Меня не пускали в комнату, где потом занавесили простыней зеркало, и еще — во время похорон стоял сильный мороз, и у меня замерзали и очень болели ноги, и еще был большой овальный венок из очень красивых белых искусственных цветочков, эмалированных, и я потихоньку откручивал проволочку, на которой дернулся один из множества цветочков, и думал: «Это на память», но на самом деле мне просто очень нравился этот эмалированный белый цветочек, кажется жасмин… Я, наверное, его потерял, а может быть, я только пытался открутить его проволочный стебелек, но мне это не удалось?.. Потом я помню могилу, с венками: холмик, весь засыпанный снегом, протоптанные в глубоком снегу тропинки и чувство недоумения и полного неумения понять и поверить в необратимость всего происшедшего. Вероятно, мне казалось, что все еще как-то обойдется, пройдет, устроится как-нибудь по-другому.
Мы подолгу не бывали на кладбище. Все получалось удобнее отложить на вторник, и много раз мы откладывали, но вот собрались и поехали. Пришли навестить холмик с врытым около него белым деревянным крестом. После недавнего дождя — в глуши, в чаще — дорожки были сырые, на шершавых, омытых камнях надгробий отсвечивали мелкие плоские лужицы… Наверное, мы чувствовали облегчение, что кончилась долгая болтанка, толчки, качка и визг колес на множестве заворотов. Печали, кажется, уже не было, скорее так, отзвук притихшей, ставшей привычной прежней грусти. В тот раз или другой, все равно, но вот я увидел памятник, как сейчас вижу. Белая мраморная арка в стене…
Это вход, ведущий куда-то за эту белую стену, куда нужно уходить, и двое подошли и вот-вот войдут: две обнаженные мраморные фигуры людей: молодой женщины и мужчины. Печально уронив голову, взявшись за руки, они безропотно уводят друг друга, в медленном движении, готовы войти под свод мраморной арки, и следом за ними, так же немо и покорно, идет их большая собака. Они уходят, уже совсем отвернувшись от крестов и железных оград, от мокрой земли кладбищенской аллеи, от клочков синего неба над деревьями, от нас, с нашим скрипучим трамваем… Ну, не знаю, как объяснить, но земляной холмик маминой могилы не имел никакого отношения к мысли о маме, о том, что ее больше нет, а эта собака, эти двое, уходившие, взявшиеся за руки, — имели. И с тех пор я всегда почему-то вспоминал их всех вместе.
Нина, нетерпеливо выжидавшая какой-нибудь паузы, чтоб, не прерывая его непрерывного, монотонно текущего рассказа, все-таки изловчиться и перевести стрелку на другой путь, наконец вмешалась:
— Понимаю. Сама замечала. Я понимаю, это вполне естественно: впечатления детства… со временем просеиваются через сито… Нет, не похоже на сито, ведь почему-то самое крупное часто проскакивает, а мелкое остается, ты это замечал?
Алексейсеич не обратил никакого внимания на этот отвлекающий маневр. Приостановился, очень понимающе усмешливо глянул, переждал минутку.
— Тебе хочется меня немножко отвлечь, я понимаю. Только на этот раз ты очень ошибаешься, меня не нужно отвлекать. Видишь, какой я спокойный? Спасибо, не надо никакого лекарства, не оглядывайся. Тебе трудно понять то, что во мне. Это утешительное чувство приближенности ко всем, кто жили и прожили свои жизни, чувство братского нашего равенства с ними, неотделимой общности. Человека пугает только одиночество, а я ведь такой же, как они, разделяю их судьбы, как судьбы Рено, и Каульбаха, и… того Алексахина из Лопасни, и всех тех, кому все это еще предстоит… как тебе, всем… Чувство законченности своей судьбы, оказывается, так сближает с их законченными, завершившимися судьбами… Это хорошо и правильно… Это законно… Только надо держать ответ об израсходовании… вот это страшно…
— Может, не стоит себе душу теребить, ты уже и так очень много сегодня говоришь.
— Да, — согласился он. Веки сомкнулись, как спущенная глухая штора. Он замолчал.
Сознание брезжило, гасло, уходя в мигающий хаос, снова прояснялось слабым светом и опять гасло.
Застыли от холода ноги, и мало-помалу оформился старый знакомый образ: он опять почувствовал себя на тех же широких каменных ступенях, уходящих в воду Невы, и отметил: ох да, ведь я уже прежде ступил на покрытую водой ступеньку. Вот от воды ногам все холоднее.
Долгое время спустя, — хотя долгое или недолгое ему было теперь безразлично, минуты и ночи имели часто одинаковую протяженность, — ноги стали теплеть. Он возвращался и услышал голос Олега:
— Вот видите, оно и пригодилось все-таки!
Олег сидел, насторожившись, совершенно прямо в кресле. Обеими руками он крепко держал у себя на сдвинутых коленях тарелку со сломанными ампулами и шприцем. В первый раз сделал угол и, может быть, уже целый час сидел не шевелясь, со страхом дожидаясь результата. Поза была очень похожа на статую сидящего египетского фараона.
— Грелка у вас на ногах, руки уже потеплели, вы чувствуете?..
Ногам и вправду стало теплее, боль и беспамятство совсем отошли, и ему стало почти весело, когда он вспомнил про фараона.
— С добрым утром, — проговорил Алексейсеич, но, так как Олег его не услышал, он с усилием выговорил вслух: — Здравствуйте.
— Вот отлично! Вот хорошо! — восхитился Олег. Дернулся вскочить на ноги, но вовремя спохватился: шприц и ампулы покатились по тарелке.
Он бережно отнес тарелку на кухню и вернулся, самодовольно потирая руки.
— Меня, как видите, посадили подежурить, и вот я, как видите, прекрасно справился. Чего бы мне вам еще устроить? Я все это умею, все могу, имейте в виду.
Боль, пульсировавшая, мотавшая его из стороны в сторону, путавшая мысли, остановилась, свет перестал мигать. Покойно и ясно и тихо стало на душе, и он сказал:
— Спасибо.
— Ну что вы? Это вам спасибо. Если б не вы, меня, может, и в дом-то не особенно бы пускали. Я как раз выгадываю на этом деле… Она даже вроде бы подобрее ко мне стала. Наверное, тоже из-за вас? А?
— Маленькая Вила…
— Вила? — Олег с сомнением заглянул в глаза Алексейсеичу, не бредит ли?
— Это я так… А что это у вас было с насосом?..
Олег недоуменно поморгал и вдруг смешливо сморщился:
— О-о! Чепуха какая! Да это когда было!.. А вы откуда?.. Она сказала! Ясно. Это, значит, она за меня решила замолвить словечко, чтоб вы не думали, что я совсем уж подонок… хотя скорее просто так… Развлечь! А? Наверно, чтоб чем-нибудь развлекать. Ну ладно.
— Если вам не трудно…
— Пожалуйста… да только это не очень-то. Это бог знает когда было. Это когда наша партия в экспедиции была, только не в тайге вовсе, как почему-то всегда думают, а в Рязанско-Орловских областях. Однако мы-то в тот год себя все-таки чувствовали немножко эдакими суровыми романтиками: костер, палатки, знаете ли, рюкзаки, штормовки, бороденки кое у кого поотросли, каша с дымком, рожи комарьем покусаны. Правда, комарики там такие, что и штаны прокусывали шутя… Обедать мы раза два в неделю ездили в город на нашем грузовике, когда за хлебом, а остальное время проводили в первобытных условиях, только с транзистором и примусом: обветренные, несгибаемые ребята — вдали от презренной городской цивилизации.
На лесной просеке, там дорога под откос к речке спускалась, люди встречались редко. Так какая-нибудь старушонка дребезжит, с жестянкой из-под томатной пасты, знаете, бывают большие такие жестянки. К ней веревочка вместо дужки приделана. И вот старушонка: банка в одной руке, а в другой жестянка поменьше. Это уж не из-под томата, а скорей из-под горошка, что ли, литровая банка!
На что тут смотреть? Старушонка с жестянками. По грибы? по ягоды? Мы топаем навстречу, бодрые романтики в кедах, в джинсах u в ковбойках, и добродушно приветствуем старушку, потому что встречаем ее уже не в первый раз. Закаленные, обветренные бродяги, мы дружелюбны к туземному оседлому населению. И старушка нам приветливо отвечает, и мы расходимся довольные друг другом и сами собой. И как-то однажды мы замечаем, что не грибы, не ягоды, а простую воду из речки тащит в обеих руках на горку наша старушка. Мы даже впали в недоумение: как же так? Зачем воду?
«Бабуся! — спрашиваем. — Неужели у вас в хозяйстве ведра нет?» — «Есть, как не быть ведру. Да разве я ведро дотащу?»
Открывается перед нами такая жанровая картинка, окрашенная местным колоритом: деревня стоит пустая. Так, кое-где по избам тлеется жизнь, старики, поодиночке, по двое, остались и доживают, ввиду того что деревня бесперспективная и оттуда уже все повыселялись. Те, кто сами перспективные. А эти старики бесперспективные, они не пожелали переселяться. Бездетные, ввиду того что детки раньше их померли, а внуки у кого в Караганде, у кого на Курилах и так далее… Ну, а колодцев некогда было в деревне не то девятнадцать, не то двадцать один, по-разному старички припоминали и спорили, одно только, о чем спору не было, это что в данный момент, когда мы их пришли расспрашивать, ни одного колодца не осталось. Было недавно еще два. Остальные давно пришлось засыпать один за другим. Обветшали, до опасного состояния. Теленок однажды провалился… Ну, а когда уж дело пошло на неперспективность, кто же станет эти остальные два подправлять? В общем, колодцев нет, за водой ходи на речку. И ходят.
Вспыхнула дискуссия у нас, на нашей стоянке романтиков у дымового костра… Вам слушать не надоело? Ну, смотрите, вы сразу скажите, когда надоест… Да нет, началось не с этого. Сначала мы просто старушке стали воду носить. Притащим два полных ведра, это тебе не томатная паста! Вот, думаем, до чего наша Татьяна Яковлевна теперь довольна и счастлива, однако выходит что-то не то. По условию она пустые ведра выставляла нам на скамеечку у ворот. И что же? Как ни посмотрим, опять ведра пустые на скамеечке, — значит, нам деликатный намек: давай тащи еще! Ну и ну, думаем, старушка наша чтой-то поразнуздалась, вроде не прочь нам на голову сесть. А ведра с реки на горку самым закаленным романтикам не так уж приятно таскать. Вот тут и вспыхнула дискуссия вечером у костра.
«Благотворительностью занимаетесь! Мещанским слюнтяйством! А старуха нахально над вами смеется. И вообще гнет антиобщественную линию. Не целесообразнее ли упрямую старуху убедить в бессмысленности ее поведения и уговорить ехать, куда вся деревня перебралась!» И ведь верно: мероприятие-то проводится целесообразное, а мы своим любительским слюнтяйством вроде играем на руку косным, отсталым и никчемным элементам.
Все правильно, а внутри у тебя что-то топорщится, даже до злости… Что-то все-таки не так. Неправильно, хоть ты тресни…
Ну, в общем, выясняется: она не нахальничает и она не смеется над нами. Она делится. Стариков по своим углам сидит, оказывается, еще семь человек. Она и делится.