28405.fb2 Рассвет в декабре - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 51

Рассвет в декабре - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 51

Полежал молча, с удовольствием чувствуя, как влажная ватка ездит у него по лицу, лазая за ушами, на шею, оставляя после себя полоски свежести и запах поддельной, но все же приятной хвои.

Такое же приятно-беспомощное чувство было в совсем раннем детстве: тебя властно и ласково чем-то трут и щекочут, тихонько поворачивают с боку на бок, и кто-то радуется за тебя, что ты делаешься такой свеженький, умытый и хорошенький, пахучий, и тебе самому приятно, что ты такой молодец, всем нравишься и все тебя любят.

— Ты много, ужасно много разговаривал, только больше про это не надо. Ладно?

Неожиданно ему стало все легко и ясно. Пошел опять легкий час. Еще один.

— Да, теперь, когда все все равно, даже странно, почему я тебе не говорил.

— Только уж про «то» не надо, пожалуйста, ты зря измучаешься. Про колокол больше не надо, пожалуйста, ведь это просто твой вечный бред. Ты это тоже, наверно, читал. Это все верно. Всю ночь там действительно колокола били в набат, по колоколам стреляли, а они отвечали звоном, и там написано, что их просто с ума сводил этот непрерывный, неустанный звон, который подхватывали в горах одна за другой колокольни. Ох, я так понимаю, почему это может сниться… Сердце сжимается: люди, окруженные в лесу эсэсовцами. И их хотят поскорей загнать в каменоломни. Наши танковые колонны рвутся через перевалы к Праге, а тут, совсем рядом, каменоломни… я все-все вижу… Потом, там сказано, еще прилетел наш самолет?.. Он разве мог слышать звон? И повесил в небе лампу… осветительную ракету, да? И все окрестности осветились?.. А ты это видел?

— Нет. Самолет? Не знаю, не видел… Мы были сумасшедшие. По колокольне стреляли. А мы и разрывов-то не слышали. Оглохли. А может быть, я уже свалился с лестницы в то время? Не смотри так. Это действительно было. В самом деле было, свалился… Да, Алексахин и Удо скатились и сорвались с крыши, я это видел, они бы удержались, да сил-то уже не было, и меня стало рвать, от бессилия, от страха, что самому… туда надо вылезать… Вот я как полз, так двадцать лет с этим не расставался — все полз… Почему на этих старинных домах такие чертовски крутые крыши делали?

Наверное, совсем голову потерял, почему Рено один раз слабенько так ударил в колокол и замолчал… Он там упал, ударился и не сразу в себя пришел… Когда я до него добрался, мы вдвоем ухватились за веревку и как следует раскачали язык… Ох, это был звон!.. Старинный колокол бил в набат — пел во всю мощь свою старинную песню бедствия, призывал неведомых друзей, всех, кто мог услышать его голос в темноте звездной ночи: спасите наши души!

Старинной отливки, главный колокол монастыря, давно уже сделавшегося только приманкой для туристов в горах, снова пел в ночи свою древнюю дикую песню истребительных пожаров, гибельных наводнений, ночных набегов врагов — всех на свете бедствий, какие обрушивались на людей в долинах у подножия гор. Он колотился, как сердце загнанного беглеца: все скорей, чаще, пока не остановилось дыхание… Мы менялись… по очереди, только бы колокол не замолчал. Мы совсем, по-настоящему оглохли от звона… Нет, ты так не смотри, я тебе говорю — это не бред, колокол был на самом деле, он медный был и здорово бухал, гул от удара не успевал далеко уйти, его догонял новый удар, под конец мы не слышали, а только чувствовали всем телом сотрясение и знали, что звоним, гремим на весь мир, на небе в звездах нас слышно, вот когда мне прекрасно бы на этом и кончить жизнь. Рено, тот получил попадание, а мне никогда не везло… Рено лежал и только гаснущими глазами провожал каждый размах: влево… вправо… Потом и меня взрывной волной сбросило с лестницы.

Нина, бессмысленно глядя в лицо отцу, испуганно пролепетала:

— Рено — это ведь завод?.. Ах, я глупости говорю. А этот сон, про ватный колокол, что тебя всю жизнь мучает?.. Почему? Откуда-то он к тебе привязался, ватный?

— Ватный — это только в кошмаре. Медный! И мы звонили. Я и Рено… сколько могли.

— И ты никому не рассказал? Все, все, как было?

— Два раза в жизни. Все. Раскрыл душу капитану Малоземову, он все выслушал и сказал: что-то чересчур заковыристую выдумал ты легенду, перехватил, браток, а?.. А во второй раз — сейчас. Вот тебе сказал. Выговорил вслух, и ты поверила… Что-то мне легко теперь стало.

— Но хоть мне-то! Мне почему ты раньше не мог… выговорить?

— Кому это нужно? Разве тебе было нужно? Ведь нет.

— Это так, — с каким-то мрачным отвращением к себе, с беспощадной твердостью сказала и повторила Нина. — Это правда, ты прав… А теперь? Ты видишь — у нас с тобой теперь все другое, да? Ты потому и сказал?

— Мы оба другие. И меня отпустило. Ведь я никогда не вспоминал об этом днем, а сейчас все легко… Было время, я сам себе почти перестал верить. Легенда! Было — не было?

Его глаза мирно, успокоенно и неотрывно смотрели в лицо дочери, точно он отдыхал после изнурительной усталости. Да так оно и было. Тут и лекарства свое дело сделала.

Лихорадочно покусывая губы, она надолго замолчала, очень была занята ходом своих мыслей. Потом, беспомощно помогая себе руками, шевеля пальцами, сводя вместе и вдруг раскидывая врозь, точно птицу выпуская на волю, — и все это невпопад, не в лад со словами от волнения, она стала отрывисто, толчками, выкладывать мысли вслух:

— Все поняла… Но еще ничего не понимаю… Все повернулось… а как быть дальше?.. Надо смотреть по-другому, к этому привыкнуть надо, сразу я не умею, — она сильно наморщила лоб и крепко зажмурилась. — Так. Значит, так. Ты был там. Наверху звонил колокол и ты был там? Даже если всего одну минуту, даже если один раз ударил, ты это сделал вот этими руками, ты хватался, полз, полз по железной крыше, чтоб добраться к колоколу… Что?

— По черепичной, древней, черепичной…

Теперь Нина отчаянно заспешила договорить, все полушепотом, боясь не расслышать какое-нибудь ответное его слово, в постоянном страхе, что оно может оказаться последним ею расслышанным словом. Сейчас. Или совсем последним.

— Ах, да. Это очень важно. Старая, островерхая черепичная крыша, я больше этого не спутаю. Я никогда больше не смогу равнодушно услышать этих слов: черепица, старинная крыша — это всегда будет часть тебя. А ты? Ты человек из тех людей, кто ударил в колокол. На свете две породы людей: которые ударят и которые не ударят. И ты для меня переместился из второй в первую, а я все еще не могу к этому привыкнуть… Ты молчал, только мучился в своих снах, я слышала их обрывки, была уверена: просто навязчивый бред, отголосок чего-то нехорошего… твоего прошлого… Думала: вот он опять туда возвращается — надо его поскорей отвлечь, помешать ему как-нибудь.

— Возвращается человек, верно… На какое-нибудь свое самое больное место, все возвращается без конца, против воли. В дневной жизни у тебя все давно зажило, ты все позабыл, похоронил… А по ночам твои дневные часовые засыпают, спит твоя разумная воля. Тебя подхватывает… как Черномор Людмилу, и уносит, куда ты вовсе не желаешь — в то, о чем ты и думать позабыл. Наверно, множество есть людей, которым это даже смешно бы показалось. А есть такие, как я, и никто не знает, много таких или мало, ведь они никогда не признаются. И я не признавался. Встречаемся мы днем бодрые и сильные, сухие и насмешливые, деловитые, жесткие, бодряки-оптимисты, а что я думал ночью, в тишине кого я там видел, от кого бежал, спасался, на какие крыши я лез? Кто может догадаться… да что такое капитан какой-то, чтоб он человеку потом всю жизнь мог сниться в виде размякшего колокола… Чепуха он, и ничего больше, раз в таком глупом виде может даже во сне показаться… Если все здраво взвесить, ведь я сам-то и есть урод… Ты что? Не поняла? Урод и Ходжа.

Это был их последний долгий сеанс связи. После были только короткие выходы в эфир захлебывающегося на тонущем корабле радиста у передатчика. Позывные, короткая фраза и тут же невольное: перехожу на прием. Потом и прием обрывался.

Теперь Нина часто всеми силами старалась и ничего не могла понять, а он пытался что-то выговорить, но ничего не удавалось.

Однажды ему снилось счастье, а он про это ничего не мог рассказать. Был просторный городской перекресток, полный движения, людный перекресток двух широких улиц, он его не видел, но чувствовал, большое движение, множество людей, очень светло, и посредине она стояла и ждала. Ее у него никогда не было, но она каким-то образом вернулась, искала и вот наконец нашла и, сияя от радости, стала на колени посреди этого перекрестка, и тут сразу они оказались очень близко лицом к лицу, рядом, и на ней была светло-серенькая рубашечка, прямыми складками падавшая до земли, а он с восторгом ей говорил: «Какое счастье, что у меня ничего нет, даже вас!», близко видя ее в упор открыто и радостно смотревшие глаза, с наслаждением сбывшегося ожидания впитывая эти наконец-то выговоренные им почему-то полные заветного значения слова. Весь сон — были глаза, все заслонившие, нежно просиявшие, такие жданные, возможные, чуть было не сбывшиеся когда-то глаза…

— Ты радуешься, о чем ты думаешь, кого ты вспомнил? Ты меня слышишь?.. Ты меня слышишь? — Нина совсем прилегла щекой на его подушку, дышала ему в ухо. Слова ее звучали, как настойчиво повторяемые позывные, летящие наугад в эфир, судну, совсем теряющему связь.

Был неотступный страх, что он может же никогда не выйти на связь, а когда он начинал ей отвечать, опять страх, что это в последний раз и все вот-вот оборвется. Она кипела от нетерпения и, неподвижно лежа, прильнув щекой к подушке, рвалась, впивалась ногтями в ладони, стиснутые в кулаки, охваченная ужасным чувством потери, невозвратимо упущенной минуты, как человек, опоздавший всего на одну минуту на свой последний, в ста шагах, на виду уходящий поезд.

Зная, что ему теперь «все можно», она вливала в него недозволенные дозы лекарств, лишь бы вернуть его назад, хотя бы на несколько минут, к себе.

По неуловимым признакам она вдруг угадывала: он тут! слышит ее — и торопилась спросить, спешила сказать ему хоть что-нибудь из того, что не успела, не хотела, равнодушно позабыла, а чаще всего и не желала вовсе ему говорить, когда у них было сколько угодно времени, бесконечного времени, которое вот сейчас, на глазах оканчивалось, ускользало из ее рук.

— Ты меня слышишь?.. Папа… папа, ты слышишь?.. Папа?.. — она звала его терпеливо, замолкала и опять звала.

Он не слышал. Она пережидала и снова начинала, почему-то так и представляя себе, что вызывает тонущий корабль, медленно уходящий в ледяную глубину. На вздыбившейся палубе, нависая над черной водой, держится рубка, и в ней одинокий живой радист, своей теплой рукой еще может откликнуться, услышав позывные.

— Ты меня слышишь, я знаю… Слышишь, я чувствую, да? Скажи только «да», — она просунула горячие пальцы в его руку, под его крупные, холодные пальцы, и почувствовала слабое ответное пожатие… раз… два… — Поняла! — лихорадочно быстро заговорила Нина, неожиданно, от радости, торопливо поцеловав его около уха. — Что-то было сейчас. Хорошее, да?..

Он два раза вздохнул, набирая в грудь воздуха, и явственно выговорил:

— Глаза…

— Поняла, да, поняла… Ее глаза?.. Да? Ну, все верно! Я поняла: глаза, и это было хорошо, да?.. Прекрасно-хорошо! У тебя самого на глазах были слезы… О, милая, я поцеловала бы ее, я руки бы ей целовала за одно только то, что она все-таки была у тебя, была! Как же мог ты ее упустить! Только скажи, и я разыщу и приведу ее сюда к тебе! Клянусь тебе, я ее найду и приведу, ведь она — это единственное счастье, какое тебе досталось в жизни. Как ее зовут? Где она живет? Я позову ее, она будет здесь с тобой, рядом… Она придет, я знаю, и протянет тебе руки, ты снова увидишь ее глаза, еще есть время… Позвать, да?

— Позови… — попросил он, она не услышала, и он повторил: — Позови!.. — но она опять не услышала. Его холодные пальцы слабо шевельнулись в ее руке — это она поняла, горячо и нежно ответила и тотчас затаилась неподвижно, стараясь угадать, что будет дальше.

Он сказал «да», но сам понял, что она не может услышать. Тогда его пальцы двинулись, поползли по ее руке, и она почувствовала: они тихонько обводят лунку вокруг ногтя на ее пальце… одну… другую… прощаясь с последней рукой своей жизни? Или вспоминая давно исчезнувшую самую первую в жизни руку девочки? Или, может быть, ему казалось, что это была одна и та же человеческая рука, когда-то встретившая его на пороге, ранним утром, и провожавшая поздним вечером, теперь?

Путаясь в догадках, Нина опять заговорила нетерпеливо:

— Ах, я понимаю, пускай она сейчас не такая, как была там, на балконе, и потом… Но все равно, это ведь она! Та, кто тебя полюбила, когда ты сам был другим, я сама хочу с ней говорить, ты увидишь, я хочу, я буду помогать ей жить… все сделаю!.. Ведь было счастье?.. Ага, я чувствую, твои пальцы говорят «да», так не думай ни о чем, к черту эту убогую, бесцветную житушку в благополучной квартирке… хоть раз еще вспомни, ты ведь сам был совсем другой, когда она сумасшедше, без памяти тебя полюбила. Ведь это все радость твоей жизни, и ты держал ее в руках и упустил… господи, и с чем же ты остался, со своим хоккеем, с мамой и дочкой-стервой!

С того дня, как Олег провел от постели Алексейсеича звонок, отпала необходимость прислушиваться, заглядывать к нему каждые пять минут, чтоб убедиться — не надо ли что? — все стали обедать, завтракать, курить на кухне. Кухня была самая отдаленная от его постели комната, и тут все чувствовали себя свободнее и говорить можно было громко, о чем угодно, не боясь, что он услышит, чего не полагается. Например, то, что говорил в последний раз доктор, хотя доктор не говорил и не мог сказать решительно ничего нового, а сам Алексейсеич давно знал, что с таким сердцем не только нельзя долго тянуть, но и улавливал с некоторых пор в голосе доктора то, чего не замечали другие: интонации как бы некоторого одобрительного удивления, дескать, «смотрите-ка, вот мы какие! Кто бы мог подумать?». Вслух-то он, конечно, говорил совсем другое, но Алексейсеич мало вслушивался теперь в слова — только в смысл. Если бы доктор при нем говорил по-португальски или индонезийски, он все равно понял бы не то, что тот старался сказать, а что у него получалось на самом деле.

Мать отдежурила ночь, сделала утром всю грязную работу, которая неизменно приходилась на ее долю, напоила мужа чаем с лекарствами и, убедившись, что ему ничего не нужно, ушла пить кофе на кухню.

Очень похудевшая за последние дни Нина, лениво прихлебывая горький кофе без сахара, сидела, облокотившись о кухонный столик, и бессмысленно-пристально следила за тем, как мать очень медленно и долго мешает ложечкой в чашке.

Это удивительно, с неприязнью думала она, конечно, она устала и сейчас как будто в полузабытьи, но как можно так долго мешать кофе?.. Рядом умирает человек, с которым она прожила сколько-то очень много лет, как прожила, я не знаю, но все-таки под одной крышей, и меня родила за это время, и вот он умирает, а она так ничего в нем не поняла… Кто знает, может быть, еще выйдет за кого-нибудь замуж?.. Она ведь еще очень ничего выглядит…

На стене у них над головами скрипнула открывшаяся дверца, и кукушка, высунувшись из домика, сипло выдохнула: ху-ху, ху-ху… десять раз.

— Что это с ней? Вдруг выскочила, напугала.

Кукушка, которую несколько раз напрасно налаживал Алексейсеич, давно уже не работала, и от нее в доме отвыкли.

— Олег. Все ему чинить надо. Пускай…