— По техническим причинам наш самолет совершит вынужденную посадку в аэропорту Рима. После устранения неполадок или замены самолета наш рейс будет продолжен, — пропела стюардесса таким же сладеньким голоском, каким только что сообщала о предлагаемых товарах дьюти-фри.
— They’re terrorists! [52]
Сидящая впереди меня пожилая дама с обвислыми щечками и предельно белыми волосами, какими могут быть только абсолютно седые волосы, вцепилась в руку своего спутника.
— It’s a bomb. I feel it’s a bomb. Or they want to hijack the plane as on September, 11th, and aim it at the Collosseo [53].
— At the Collosseo there’s no sense [54], — невозмутимо возразил ее спутник. — It’s only ruins [55].
И, не обращая внимания на истерические повизгивания дамочки, зевнул.
— Calm down, my dear! Some tiny detail broke down, and that’s all [56].
Столь же седой импозантный мужчина, какими в глубоко пожилом возрасте бывают только европейцы, наши к тому времени давно уже обтрепанные жизнью старики, что-то еще говорил своей даме сердца или супруге. Мой английский, присутствовавший исключительно в объеме, достаточном для объяснений с шефами московского бюро американского информационного агентства, на которое я стринговала уже второй десяток лет, не позволял вникать в тонкости их разговора. Но и без этого было понятно — мужчина успокаивает встревоженную женщину. Пожилой мужчина успокаивает свою встревоженную половину. Гладит ее седенькую голову, даже покрикивает, чтобы прекратила истерику. Когда мне будет столько, сколько теперь этой старушке, на меня прикрикнуть будет некому. И некому будет положить руку на мою сплошь седую голову. Впрочем, голова у меня и теперь почти седая, только в моей остаточной русоволосости не слишком заметно, что поседела я, что называется, на глазах.
Хотя с чего я решила, что доживу до возраста этой дамочки? Что действительно, как говорит этот успокаивающий свою жену мужчина, легкая неисправность не помешает самолету спокойно добраться до ближайшего аэропорта и благополучно приземлиться в Риме? Что самолет не рухнет на землю или в Средиземное море. Не превратит меня в прах или не утянет на дно, как я того просила еще вчера, вылетая из Москвы. Неужели это было только вчера? Только вчера я просила Никиту забрать меня к себе. И вот — вот он, шанс уйти. Соединиться, слиться, свиться. Остаться навек вдвоем. Неполных три месяца разницы в датах кончины — не время вечности. Джой скажет своим детям про бабушку и дедушку — они жили долго-долго и умерли в один день. Почти в один день.
Только отчего-то все изменилось. И что-то внутри, где-то там далеко внутри меня, в утробе, в самой моей сути, сопротивляется и умирать не хочет. Значит ли это, что все мое горе, все мое отчаяние не более чем красивые слова. И я уже не хочу навсегда уйти к единственно любимому мужчине, а буду судорожно, отчаянно цепляться за жизнь, столь же истово моля всевышнего о благополучной посадке, как еще вчера молила о соединении с Никитой — если нельзя здесь, то хотя бы там.
Что изменилось в раскаленном невероятной дубайской жарой воздухе, что перестыковалось, переконнектилось, перезарядилось внутри меня, что я не так уж и хочу умирать? Я возродилась? Нет. Жить не хочу по-прежнему. Но и умирать не хочу, не могу умирать.
Что держит меня?
Джой? Сын давно не маленький. И в нашей странной семейке скорее он готов поддержать не нашедшую себя в этом мире мать, нежели я могу подставить плечи сыночку.
Банковский счет, который я лечу переоформлять на себя? Не смогу я оставить его в наследство Джою и что с того? Больше того, что я уже дала сыну, дать невозможно. Высокопарно мыслю, быть может. Но вольно или невольно, скорее даже невольно — от собственной беспомощности и растерянности перед этой жизнью — я дала Димке возможность почувствовать себя не маменькиным сынком, а мужчиной, уверенным в собственных силах. И знаю, где бы он ни оказался, что бы с ним ни случилось, он выживет, выплывет и будет жить. А это наследство покруче, чем миллиарды тихоокеанской диктаторши.
Олень? Не его же арест вернул меня к жизни? Взбодрил, разозлил, быть может. Но стал смыслом жизни — вряд ли. Не смогу найти денег и лазеек для спасения Оленя, так их найдет Лика. Пусть без меня у нее уйдет на это больше времени и сил, но она обязательно найдет. Влюбленная женщина всегда поймет, учует, как спасти мужчину, которого любит. Стены лбом прошибет, любого зверя собственными зубами загрызет, а спасет. А Лика из тех, кто и прошибет, и загрызет. А то, что она влюблена в Оленя, не увидит только слепой. Может, Олень слепой? Или ему удобнее этого не видеть? Сидел около умирающей старухи, ну не старухи, ровесницы, но все равно, около разбитого жизнью куска, некогда бывшего женским телом — хотя особо женским мое тело не было никогда. Сидел на моем диване-космодроме, когда рядом с ним была жаждущая его Лика.
Почему бы ему на Лику не смотреть? Я-то ему зачем? Нереализованность подростковых желаний? Переспали бы мы с ним в юности и что? Пришлось бы искать ему иной комплекс, иную обиду, иную несложившуюся любовь, недостигнутую цель, в юном возрасте автоматически превращающуюся в топливо для ракеты жизненных устремлений.
— Почему мы с тобой тогда не трахнулись, Савельева? — спросил Олень в вечер моего странного освобождения.
— Скажи спасибо, что не трахнулись, тогда ты не стал бы олигархом. И вся твоя доблесть сводилась бы к подсчету числа трахнутых, пока не опустеют штаны. А так комплексы пубертатного периода привели тебя на скамью олигарха.
— «Скамья олигарха» — звучит двусмысленно! Впрочем, ты права. Не спасуй я тогда перед твоим сильным и взрослым Никитой, я не бросился бы доказывать тебе и всему миру, кто я есть таков. Слушай, может, все-таки трахнемся? Хоть ради прикола.
— Не стоит лишать себя детских иллюзий. Когда долезаешь до яблока на верхней ветви, а оно оказывается червивым, плюешь и перечеркиваешь все карабканье наверх.
— И только потом понимаешь, что карабканье это и было самым ценным в жизни.
— Предлагаешь долезть, а яблоко выбросить к чертям собачьим?
— Может, и так.
Тогда я подумала, что он сошел с ума в своем вечном стремлении наверх — куда ему еще выше? И только потом догадалась, что «выше и выше» для Лешки не карабканье к цели, а смысл жизни, ее вечный стиль. Заставь Оленя остановиться, и он умрет. Вот жизнь и не дает ему останавливаться, даже такими грубыми способами, ударами по голове сбрасывая с уже достигнутых вершин.
Но что же случилось? Отчего это — не жажда жизни, это громко сказано, а пассивное несопротивление отдельным ее проявлениям — проснулось во мне именно в тот момент, когда я ближе всего к ее обрыву. И не знаю, сядет ли в Риме самолет.
— Шасси, — вдруг по-русски пробормотала пробегающая мимо стюардесса. На лацкане иноземной формы у девушки висел бэджик «Alla».
— Аллочка, — позвала я. — Совсем дело плохо?
Не ожидавшая обращения на родном языке девушка, на мгновение потеряв профессиональную улыбку, зашептала:
— Шасси не выпускается. Вырабатываем топливо и будем в пахоту садиться рядом с аэропортом. Ой, что это я говорю! — И, опомнившись, что панику среди пассажиров распускать не положено, спрятав дрожащие пальцы в кармашек, снова заулыбалась: — Но вам совершенно не о чем беспокоиться! В аэропорт уже стянуты двадцать пожарных расчетов и сорок машин «скорой помощи».
Утешила.
Сейчас наш самолет будет брюхом вспахивать землю римского пригорода. Или не брюхом. Авиационные тонкости мне недоступны, может ли самолет сесть без шасси, я точно не знаю. В фильме каком-то видела, как огромный монстр садится в пену, напущенную на взлетно-посадочную полосу, но в кино и не такое можно снять. Наш самолет будет садиться как-то не так, как-то пугающе. Будет нести нас к грани жизни и не жизни. А чего? Если не жизни, то чего?
Земля в иллюминаторе стремительно приближалась, и я, в горле ощущая биение собственного сердца, все еще мысленно решала, хочу я остаться на небе или все же на земле. Словно решала главную для всей своей будущей жизни дилемму — жить или не жить.
И за доли секунды до соприкосновения с землей вдруг ответила — хочу жить. И Никита поймет. И Никита простит. И поможет. И спасет! Спаси меня, Никитушка, спаси!
«Скорые» не понадобились. Приземлились мы почти тихо, пропахав ровненькие квадратики поля с еще не собранным урожаем. Вполне штатная нештатная ситуация. В репортерской моей жизни и не такие ситуации случались. А здесь разве что тряхануло больше обычного, да кто-то из пассажиров, увидев, что самолет почти у земли, а никакой посадочной полосы под нами нет и в помине, заорал столь истошно, что казалось, в таком именно крике душа с телом расходится. Хотелось встать и дать в морду. На том, Никитином, борту тоже истошно кричали или судьба уберегла их от минут или секунд ожидания ада, которые на поверку любого ада страшнее?
Дамочка впереди меня бурно реагировала, требовала виски, и облегченно вздохнувшая стюардесса исполнила прихоть пассажирки. Даром, что ли, Прингель засунул меня в первый класс, чтобы здесь еще прихоти не выполняли. Только прихотей у меня не было. Я не хотела ни виски, ни обещанного в качестве расшаркивания от авиакомпании ужина в лучшем ресторане аэропорта, ни краткого тура по городу, предложенного для желающих скоротать вынужденное время ожидания, пока авиакомпания, которой принадлежит неисправный самолет, пришлет в Рим замену и мы сможем продолжить свой полет в Цюрих.
Вместо этого щедрого набора удовольствий я сидела в комнате ожидания для пассажиров первого класса и, внимательно прислушиваясь к собственным ощущениям, хотела понять, вернулась ли в меня жизнь? Или этот всплеск — всего лишь последствия нескольких стрессов: ареста Оленя, вчерашних гонок на верблюдах и на джипах, этой вынужденной посадки, — а когда стресс пройдет, жизнь тоненьким ручейком снова вытечет из меня. Можно ли хотя бы пробовать дышать или при первом же глубоком вдохе спазм отчаяния снова парализует легкие и дикая неистовая боль снова разольется по всему моему существу.
— Тезка! Какими судьбами?!
Дядя Женя! Мой давний знакомый, некогда всесильный серый кардинал отечественной политики и ныне пребывающий лишь в относительной отстраненности от трона, спасший меня в тот день, когда головокружительная победа обернулась поражением, равных которому я не знала в жизни. Дядя Женя вывел меня из охраняемой зоны правительственного Белого дома, куда загнали меня Лиса Алиса и Кот Базилио. Бывшая серая кардинальша, бывшая первая политическая пассия начала 90-х Лиля Кураева и ее давний сподвижник, бывший большой гэбэшный чин, охотящиеся за таинственным счетом, который тихоокеанская диктаторша Мельда оставила своему возлюбленному, бывшему хозяину квартиры, в которой жила теперь я. Что-то все в этом перечне «бывшие», как пожалуй, и я.
Дядя Женя из их старательно устроенной западни меня вывел. И, проявив таинственные знаки, сложившиеся в астрономический банковский счет, я радовалась как ребенок, не зная, что электронная почта уже принесла мне весть о гибели Никиты. Но я была бесшабашно счастлива целых восемь часов, пока не заметила летучую мышь, машущую своими крыльями на компьютере, и не прочла письмо.
Что есть событие? Существует ли оно, если мы о событии этом не знаем? Я была счастлива, когда все уже случилось. Была счастлива, не ведая. И еще долго могла быть так же счастлива, легка, если бы не узнала. Но ведь все уже произошло. Так в какой миг жизнь моя рухнула — когда все случилось или когда я об этом узнала?
Философствования путаются в моей голове с бурными изъявлениями радости дяди Жени. Как-то подозрительно часто я стала его встречать.
— Какими судьбами?
— Самолет из Эмиратов чуть не разбился, вот и сели в Риме.
— Что вдруг в Риме? Москва, кажется, в другой стороне?
— Я не в Москву.
— А куда?
— Да так, в Европу.
Чего это дядя Женя так настойчиво интересуется пунктом моего назначения? Помнится, выводя меня из Белого дома, он тоже излишне внимательно выяснял, чего хотела серая кардинальша Лиля и отдала ли я ей требуемый счет. Тогда удалось убедить его, что все это не больше чем бредни соскучившейся в бездействии авантюристки. Но стоит старому, но не утерявшему нюха псу услышать, что я держу путь в Цюрих, как шестереночки завертятся в его мозгу. В глазах, как в мелькающих окошках одноруких бандитов, закрутятся, заворочаются цифры и циферки, складывающиеся в суммы предполагаемого дара влюбленной диктаторши. И с надеждой использовать эти не полученные еще мною деньги на спасение Оленя я смогу проститься раз и навсегда. Дядя Женя, он, конечно, и старый знакомый, но суммы, подобные той, что написана на лежащей в моем нагрудном карманчике бумажке, и не такие знакомства переориентировали и сворачивали.
— Работа, — на всякий случай спешно добавила я и тут же мысленно покрутила себе пальцем у виска. Идиотка, если работа, то кофр мой где? Если работа, то должен быть мой вечный кофр, а я за три месяца вспомнила про него только второй раз — вчера по прямому назначению, впервые за эти месяцы пожалев, что не могу заснять дикое буйство заката в раскаленной пустыне, и вот теперь, в качестве возможного прикрытия.
— Работа — не волк, в лес не убежит! — привычно хохотнул дядя Женя. Залпом, как когда-то в начале девяностых пил со своим главным шефом «Армянский», хлопнул «Хеннесси». Выдохнул, не закусывая. Приправил неизменной прибауткой «Не так выпить, как крякнуть!» — и предложил:
— Эй, птичка-ласточка, бросай свою работу, полетишь завтра. Когда самолет вам новый подадут, неясно, так в кресле всю ночь и промаешься.
— Наверное, если долгая задержка, гостиницу какую-никакую аэропортовскую предоставят, — предположила я.
— Хрен с ней, с гостиницей. Предлагаю место дислокации получше — «Вилла Абамелек», а?!
— Нам что вилы, что грабли, — вяло отшутилась я. — А что за вилла?
— Территория российского посольства в Риме. Тридцать восемь гектаров земли и старинная вилла, доставшаяся от русского князя.
— И что, русский князь так прямо взял и завещал виллу социалистическому отечеству? — не поняла я.
— Э-э, это сложная история, без пол-литры не разберешь. Говорил тебе, кажется, что остолоп мой Вовка, с тех пор как в казино проигрался, был мною немедленно выслан не только из бизнеса, но и из страны. И третий год инспектирует нашу госсобственность за рубежом. Сейчас здесь, в Риме, инспекцию наводит. Вовка у выхода встречать должен, по дороге тебе все и объяснит. Поехали!
Перебронировав билет до Цюриха на завтра и соображая, как бы это утром поаккуратнее выскользнуть из сопровождающих объятий дяди Жени, чтобы он не смог засечь, куда я все-таки лечу, я решила, что не лишним будет составить компанию этому аксакалу подковерных битв отечественной политики. Уж он-то должен знать, к кому ведут все нити Оленева ареста и кого надо, как он сам любит выражаться, «схватить за яйца», чтобы разжались руки и ниточки эти из них выпали.
Старенькая монашка одной рукой крутит руль приличной машины, другой прижимает к уху мобильник. Разомлевший от жары крошечный бамбини в колясочке, которую сторожит такса. Дама суперэлегантного вида в чем-то весьма кутюрном и вдруг на велосипеде, на раме которого укреплена корзинка с белыми лилиями. Вполне суперменистый мужчина в деловом костюме с кожаным портфелем пристегивает свой байк к парковочной раме цепью с замочком. Байк почти такой же, как тот, что загромождает мою прихожую, только в отечестве на них разъезжают неформалы и обитатели виртуального пространства из поколения next, а здесь очень даже яппи. Регулировщики в белых шлемах и белых перчатках на тумбочках посреди гудящих перекрестков. Отражение бесконечных фонтанов в стекле замершего рядом перед светофором мотоцикла — движение заметно, а сама абсолютная прозрачность того, что движется, не фиксируется.
Эх, где ж моя камера, столько кадров упущено! Останутся теперь только на пленке моей памяти — не проявить, но и не потерять.
Памятник Гарибальди с высеченным на постаменте: «О Roma о morte» — «Либо Рим, либо смерть». И рядом с ним на парапете смотровой площадки с видом на раскинувшийся внизу Вечный город и на синеющие вдалеке контуры Альбанских гор целующиеся парочки. Юноша-девушка, юноша-девушка, юноша к…vi снова юноша. Ну да это не мое дело.
— Пушка эта, — сын дяди Жени указал направо, — каждый день палит ровно в полдень!
— Прямо Питер! — других пушек старший из этой фамилии не знал.
— А там, — жест в левую сторону, — за Яникульским холмом, вдоль древней Аврелианской дороги, во-он те зеленые просторы, это уже земли «Виллы Абамелек-Лазарева» — неприступная территория России.
Ехала и фиксировала неснятые кадры — так, в незнакомом интересном месте и вдруг без фотокамер, я оказалась впервые за пятнадцать лет. За это пятнадцатилетие профессия помотала меня по Азиям и Южным Америкам, не слишком часто заводя в Европу. Здесь у моего агентства и своих собственных корреспондентов хватало. Как на чужую войну без страховки летать, так это русские стрингеры, а в Европе да за большую зарплату, с медицинским и пенсионным обеспечением в придачу, так это они и сами большие профессионалы.
В Риме я оказалась впервые, но не могла избавиться от странного ощущения, что я здесь уже была. Уже ехала по этому городу. Так же из окна ловила неснятые кадры… Синдром телепутешествия, наверное. Насмотрелись мы все на мир глазами Сенкевича, Крылова, а теперь еще и толстячка в очечках и шляпе, который ездит по зоопаркам и отовсюду звонит мамочке. Теперь уже и не поймешь, видел ты все это собственными или их глазами. Телевизионное дежа-вю.
Но на сей раз дежа-вю куда сильнее всех прежних подобных ощущений. Впрочем, откуда нам знать, кому в 1856 году случайно отдавила ногу наша прапрабабушка, с кем вольно или невольно согрешил в 1920-м наш дедушка и откуда у толкнувшего нас в метро юноши родимое пятно под лопаткой, которое полностью повторяет наше собственное. Нам и юношу этого больше вовек не встретить, и пятна его, спрятанного под рубашкой и свитером, никогда не увидеть. Нам недоступно колдовство постижения причинно-следственных связей этого большого мира. Каждому дозволено обозревать лишь ограниченный сектор собственной жизни. И только тот, кто свыше читает захватывающий роман нашего всеобщего бытия, не деля его по эпохам и странам, видит жизнь в целом. И замирает в середине предпоследней главы, догадавшись о тайных связях всех ее персонажей. Связях, о которых самим персонажам вовек не догадаться.
Жизнь, заглядывающая из повседневности чужого города в мое заторможенное отчаяние, словно бросала конец спасательской веревки, хочешь — живи, а не хочешь — никто и не заметит, что ты жить перестала.
И после приземления в пахоту я почти физически ощущала ободранное самолетное брюхо, словно мне самой передавалась боль этого стального монстра. Словно это мне свезли все брюхо, и внутри стало болеть. Три месяца я не чувствовала боли. Три месяца я ничего не чувствовала. А теперь будто стала отходить анестезия смертельного шока. И, выбирая жизнь, надо было понимать, что рядом теперь всегда будет боль, которая с жизнью, по сути, несовместима.
— Ну! Дружить против кого будем? Что птичке-ласточке из меня достать надо? — сказал дядя Женя, когда все родственные объятия были отыграны и посольский «Мерс» — иных марок дядя Женя лет пятнадцать как не признавал — вез нас в сторону Ватикана. «Там до посольства рукой подать. Собор Святого Петра с нашего холма виден», — пояснил встретивший нас сын дяди Жени, официальное и домашнее имена которого я мысленно сократила до Вовка Евгеньевич.
Разговор об уникальном месторасположении пяди родной земли в сердце Рима меня мало занимал. Мне бы узнать, кто разыграл увертюру Лешкиного ареста и, главное, кто будет играть коду. Но в качестве предоплаты за будущую информацию, которую, может, получится достать из дяди Жени, пришлось выслушивать краткую лекцию его наследника, пекущегося о нашей госсобственности за рубежом.
— …сам Абамелек-Лазарев в сентябре 1916-го скоропостижно скончался от сердечного приступа в Кисловодске. Детей у него не было. Сколь ни хитрили и Лазаревы, и Абамелеки, но оба рода со смертью Семена Семеновича прервались. Римскую виллу князь завещал Российской императорской академии изящных искусств «для последующего создания Русской академии в Риме». Но пока завещание в силу вступало, тут и революция случилась.
— И итальянцы все к рукам прибрали? — поинтересовался дядя Женя.
— Не совсем, — ответил ему сын. — Супруга Абамелека Мария Павловна Демидова еще целых сорок лет после смерти мужа протянула, скончалась только в 1956-м. На родину, естественно, ни ногой, но и в Риме не жила, у нее другая вилла во Флоренции была. А эта приходила в запустение, пока война нам не помогла. В 1944 году по ордеру военных властей виллу заняли под резиденцию советского представительства в Контрольной комиссии союзников.
— А советскому представительству княжеская вилла и понравилась! — уж в чем, в чем, а в прибрании к рукам бесхозной собственности дядя Женя, переживший на вершинах власти все приватизационное время, разбирался превосходно.
— Не то слово! — подтвердил Вовка Евгеньевич. — А побежденным итальянцам нужно было мириться с победителями. И в мае 1946 года королевским декретом итальянские власти конфисковали виллу «в целях общественной пользы», а в следующем году передали ее в собственность Советскому Союзу. Министром юстиции тогда был Пальмиро Тольятти, он декрет и подписывал. Мария Павловна судиться пыталась, но безрезультатно. Победителей, как говорится…
Характерный жест руками в стороны.
— С тех пор это наша самая большая госсобственность за рубежом! — торжественно и гордо подытожил Вовка Евгеньич, будто говорил о своей даче в Жуковке. — Ватикан, крайне заинтересованный в расширении своей территории, не раз обращался еще к советским властям с просьбой продать ему «Виллу Абамелек». Наш ответ был: дарованное не продается.
Ну, просто «у советских собственная гордость»!
Я так и кивала бы головой с унылостью китайского болванчика, выслушивающего лекцию по молекулярной физике, если бы автомобиль тем временем не въехал на территорию посольства и, слегка попетляв по дорожкам, не остановился у входа в аккуратненькую посольскую гостиницу.
— Сама вилла, палаццо, там, — махнул рукой Вовка Евгеньевич и, обойдя машину кругом, галантно распахнул передо мной дверцу. — Прошу!
Вышла из машины и глотнула собственного детства. Ни с чем не сравнимый запах чуть разопревшей на солнце хвои. Так в моем детстве пах Крым, куда родители при любой возможности вывозили меня летом, дабы хоть немного «оздоровить» и оградить от бесконечных ангин. Теперь здесь, на формально российской земле, но в центре Рима, я неожиданно почувствовала тот же запах детства. Или просто климат и флора Крыма и Рима похожи?
После обеда с посольским руководством Вовка Евгеньевич повел нас показывать собственно палаццо. И, переступая по мозаичному полу с изображением некой античной маски, чем-то напоминающей опутанную двумя змеями горгону, я снова поймала себя на иррациональном ощущении — я здесь уже была. Я помню и эту витую мраморную лестницу, и парадную обеденную залу с расхаживающими по белоснежной скатерти серебряными фазанами, и огромный бальный зал, где прежде размещался театр с мраморными колоннами, роялем, настоящими хорами, золотой мебелью и редкими гобеленами семнадцатого века и фамильной монограммой Абамелека-Лазарева.
Хоть начинай верить в переселение душ. Что как была я какой-то молоденькой итальяночкой, приглашенной на бал к русскому князю со страной фамилией Абамелек. Шуршала здесь юбочками… Нет, не похоже. Не шуршала. Точно не шуршала. Скорее и в той жизни я была здесь с фотоаппаратом. Обязательно с фотоаппаратом, фотографию тогда уже лет шестьдесят-семьдесят как изобрели. Вот я здесь и снимала. Или снимал…
Что за мистика лезет в голову! Или хорошо хоть мистика, а то до вчерашнего дня было только отчаяние.
— …Громыко частенько бывал, — продолжал свою экскурсию Вовка Евгеньевич, по-хозяйски ступая по настоящей зале бывшего дворцового театра, — Альдо Моро. Да кого здесь только не было. Уж наши быстросменяющиеся министры и депутаты, считай, все отметились.
— Но во времена Абамелека это помещение выглядело еще более великолепно. Тогда вопреки поговорке все, что здесь блестит, было реальным золотом, — сообщил сопровождающий нас посольский чин, мучающийся дилеммой, перед кем положено больше вытягиваться в струнку — перед некогда всемогущим дядей Женей или перед непосредственным начальником Вовкой Евгеньичем, который сам вытягивается перед отцом.
— А теперь? — уточнил Вовка, поколупав золоченую стенку рукой.
— Теперь нет, — горестно вздохнул чин.
— И на том спасибо, — пробубнила я. — Золота только что в «Бульж аль Арабе» до отвала наелась.
— И как?
— Что «как» — золото? Как пыль во рту.
— Не золото, «Бульж аль Араб» как?
— Каскады драгоценностей и немножко стройматериалов, как сказал один отправленный нынче на нары олигарх. И «Бульж аль Араб» от его ареста стоит, не падает. Отечественных кадров для заселения его президентских и королевских номеров хватит, даже если всех олигархов пересажают. Президенты дотационных республик останутся.
— Кого имеешь в виду? — вскинул брови дядя Женя.
— Хана. В роял-сьюте квартирует.
— И этот сморчок там! Говорил шефу в девяносто третьем, нельзя этому… — последовавшее определение было в духе дяди Жени — не цитируемым, — национальную республику доверять. А шеф все твердил: «Не коммунист, и хрен с ним!» Вот тебе и хрен! И покруче хрена! Ладно, историей, и далекой, и близкой, мы насладились. И архитектурой насладились, и сплетнями посольскими. Можно и к делу переходить.
— К какому делу, дядь Жень?
— Ради которого ты в Риме осталась. Что-то ж тебе от меня нужно, раз задержалась. Прикидываю — что. И умозаключаю: информация об аресте Оленя. Спрашивать будешь, кто и за что?
— Буду.
— Вторая часть ответа проста — по совокупности. У любого, кто за эти годы хоть сук спилил и продал, можно найти, за что. А уж у олигархов у каждого наперечет свои скелеты в шкафу. Только достают их не у каждого. Чего усмехаешься?
— Прингеля почти слово в слово цитируете.
— Э-э, этот сам свой скелет сдал, на блюдечке принес и лапки вытянул. И что теперь делает?
— Сидит, засунув голову в песок.
— Хрен и с ним! Переходим к вопросу, почему теперь достали скелет именно из Оленева шкафа.
— Переходим.
— А чтобы не высовывался! И не думал, что умнее других!
— Каких других?
— Каких-каких! Сама не знаешь! Даром столько лет кремлевский паркет своим задом… — дядя Женя оглядел на моем теле то, что у любой другой женщины называлось бы «задом», — …задиком протирала. Чего категорически нельзя делать в мире большой политики? Нельзя быть умнее Главного. Главные меняются и будут меняться, быть может! — на всякий случай добавил опытный царедворец. Разговор проходил на открытом воздухе в парке, но дядя Женя точно знал, что береженого бог бережет. — Быть или даже на минуту показаться умнее любого из Главных категорически вредно для здоровья. И красивше быть нельзя, и выше.
— А если кто ростом вышел, тогда что? Просить маму родить обратно?
— Диспозицию выбирать грамотно. Чтобы разница в росте в глаза не бросалась! И народу нельзя нравиться больше, чем Главный.
— Уж нашему-то народу олигарх никак не мог нравиться больше царя-батюшки. Народ у нас не тот.
— Тот не тот, а друг твой сердечный нравился. Последние опросы общественного мнения, которые в закрытых рассылках были, указывали на такой рост популярности Оленя, что еще пара-тройка месяцев, и многих мог затмить. А у нас, сама знаешь, на носу выборы.
— Не верю, чтобы этот рост популярности другими средствами не могли усмирить. Мало ли средств?! Гусинскому «Протокол № 6» подобрали. У Березы ОРТ отобрали. И Оленю могли что попроще изобрести. Фильмец на всю страну показать про олигархов, пожирающих невинных младенцев. Чем не «Гомосексуалисты в поддержку Явлинского»?! Или тазобедренный сустав Примакова. Или «казалось бы, при чем здесь Лужков». И проигравший политический противник сам, безо всякого насилия, вливается в стройные ряды победителей, даже сопредседателем их партии становится.
— Скажешь, твой любезный одноклассничек влился бы в стройные ряды? Молчишь. Вот и я знаю, что не влился бы. И они знают, что не влился. Там, конечно, не Эйнштейны за кремлевским забором сидят, но кое-что просчитывать могут.
— Да уж, посчитали! Вычислили, что политэмигранта из него, как из Гуся и Березы, не сделать, вот и кинулись сажать. Равноудаленность олигархов и равенство всех перед законом в действии.
— Все равны, и еще парочка равнее. Так было, есть и будет. Тому, кто этого не знает, нечего политическую пулю расписывать. А с друга твоего станется, еще попрет на баррикады, в публичные политики заделаться вздумает.
— Какие публичные политики с его миллиардами! Народ у нас категорически богатых не любит! Лучше дурак и сволочь, но бедный, чем умный, относительно честный, но богатый.
— Миллиарды отберут. Не дергайся, знаю что говорю, отберут! И «АлОл» отберут. «Спор хозяйствующих субъектов» устроят или просто возьмут и разорят, долго ли умеючи! — дядя Женя не стал продолжать эту бородатую фразочку традиционным ее окончанием. Напротив, посерьезнел. — Я тебе вот что скажу, девочка, в той иррациональной ненависти, которую Главный испытывает к Оленю, должна быть личностная и только личностная подоплека.
— Мужская?
— Может быть. Так споры хозяйствующих субъектов не решают. Так ненавидят более счастливого соперника, способного увести женщину. Или более счастливого политика, способного «увести» страну.
В отличие от дяди Жени я сомневалась, что вкусы по части женщин у тех, о ком он сейчас говорил, совпадали. Хотя — как знать! А по части «увести страну» — все может быть. Мужики же, как мальчишки, в детстве не наигравшиеся в солдатики. И место в жизненной иерархии в этом мальчишестве ровным счетом ничего не меняет. Все войнушки друг с другом устраивают, только жертвы у этих войнушек оказываются не оловянные.
— Вопрос, детка, в другом — кто разыграл партию, — продолжал аксакал подковерных битв. — Кто развел Оленя, выставив в столь невыгодном свете, и кто Главного «грамотно сориентировал»?
— Я и спрашиваю — кто?
— А сделать это мог только тот, у кого есть доступ к обоим персонажам, и тот, кто в подобной ситуации заинтересован. Лично заинтересован. Не как политик, не как олигарх, а как человек. Как мужик, в конце концов.
— Ну и кто? Кто?!
— А вот этого я не скажу. И не потому, что такой вредный или хитрый, а потому что не знаю. Ей-богу не знаю! Теперь и дядя Женя не все может. Другие времена, другие серые кардиналы. Но знаю точно — хочешь найти источник угрозы, ищи чей-то личный интерес, личную обиду.
Утром Вовка Евгеньич заботливо усадил меня в тот же «Мерс», который должен был отвезти меня к моему цюрихскому рейсу. Дядя Женя рано утром на вертолете полетел на какой-то итальянский остров Вентотене, на конгресс федералистов. В том, что дядя Женя хотя бы примерно знает, что такое федерализм и федералисты, у меня были большие сомнения. Но отчего бы в бархатный сезон в море не поплавать и собственную демократичность не проявить — все в Ниццу и на Лазурный Берег, а он, скромный человек, на конгресс федералистов! Интересно только, откуда его сынок узнал, что меня именно на цюрихский рейс провожать надо?
Проезжая по огромной территории дивного посольского парка, где некогда протекала жизнь неведомого мне графа со странной фамилией Абамелек и смешным для графа (в понимании любого, кто хоть раз смотрел «Бриллиантовую руку») именем Семен Семенович, я все не могла понять, откуда во мне это странное ощущение, что я здесь уже была?
Это террористы! (англ.)
Это бомба. Я чувствую, это бомба. Или они хотят угнать самолет, как 11 сентября, и направить его на Колизей (англ.).
На Колизей нет смысла (англ.).
Там и так одни развалины (англ.).
Успокойся, дорогая. Какая-нибудь деталька сломалась, и только (англ.).