28684.fb2 Рассказы и очерки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Рассказы и очерки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

МУЧИТЕЛЬНЫЕ РАССКАЗЫ[2]. Переводы Т. Аксель и Ю. Молочковского

В замке

— Ре, Мери, ре, — машинально повторяет Ольга.

Девочка нехотя разыгрывает на рояле легонький этюд, который они долбят уже две недели, но дело идет все хуже и хуже. Ольгу даже во сне преследует этот несносный детский мотивчик.

— Ре, Мери, слушайте же! До, ре, соль, ре, — напевает Ольга слабым голоском и наигрывает на рояле. — Будьте повнимательней: до, ре, соль, ре… Нет, Мери, ре, ре! Почему вы все время берете ми?

Мери не знает, почему она фальшивит, она помнит только одно: надо играть. В глазах у нее ненависть, она бьет ногой по стулу и вот-вот убежит к «папа».

Пока что девочка упорно берет «ми» вместо «ре».

Ольга, перестав следить за игрой, устало глядит в окно. В парке светит солнце, громадные деревья раскачиваются под горячим ветром; однако и в парке нет свободы, как нет ее в полях ржи за парком. Ах, когда же конец уроку? И опять «ми», «ми», «ми»!

— Ре, Мери, ре! — в отчаянии повторяет Ольга и вдруг взрывается: — Вы никогда не научитесь играть!

Девочка выпрямляется и окидывает гувернантку высокомерным взглядом.

— Почему вы не скажете этого при папа, мадемуазель?

Ольга закусывает губу.

— Играйте же! — восклицает она с ненужной резкостью, ловит враждебный взгляд девочки и начинает нервно считать вслух:

— Раз, два, три, четыре. Раз, два, три, четыре. До, ре, соль, ре… Плохо! Раз, два, три, четыре…

Дверь гостиной чуть приоткрылась. Это, конечно, старый граф — стоит и подслушивает. Ольга понижает голос.

— Раз, два, три, четыре. До, ре, соль, ре. Вот теперь правильно… (Положим, неправильно, но ведь под дверью стоит старый граф!) Раз, два, три, четыре. Теперь хорошо. Ведь не так уж это трудно, не правда ли? Раз, два…

Дверь распахнулась, хромой граф вошел, постукивая тростью.

— Кхм, Mary, wie gehts? Hast du schin gespielt![3] А, мадемуазель?

— О да, ваше сиятельство, — поспешно подтвердила Ольга, вставая из-за рояля.

— Mary, du hast Talent![4] — воскликнул хромой старик и вдруг — это было почти отталкивающее зрелище — тяжело опустился на колени, так что заскрипел пол, и с каким-то умиленным завыванием принялся осыпать поцелуями свое чадо.

— Магу, du hast Talent, — бормотал он, громко чмокая девочку в шею. — Du bist so gescheit, Mary, so gescheit! Sag'mal, was soil dir dein Papa schenken?[5]

— Danke, nichts[6], - ответила Мери, слегка ежась под отцовскими поцелуями. — Ich mochte nur[7]

— Was, was mochtest du?[8] — восторженно залепетал граф.

— Ich mochte nur nicht so viel Stunden haben[9], - проронила Мери.

— Ха-ха-ха, ну, naturlich![10] — рассмеялся растроганный отец. — Nein, wie gescheit bist du![11] He правда ли, мадемуазель?

— Да, — тихо сказала Ольга.

— Wie gescheit![12] — повторил старик и хотел встать. Ольга поспешила помочь ему. — Не надо! — резко крикнул граф и, стоя на четвереньках, попытался подняться сам. Ольга отвернулась. В этот момент пять пальцев конвульсивно стиснули ее руку; уцепившись за Ольгу и опираясь на нее всем телом, старый граф поднялся. Ольга чуть не упала под тяжестью этого громоздкого, страшного, параличного тела. Это было свыше ее сил. Мери засмеялась.

Граф выпрямился, нацепил пенсне и посмотрел на Ольгу с таким видом, словно видел ее впервые.

— Мисс Ольга?

— Please?[13] — отозвалась девушка.

— Miss Olga, you speak too much during the lessons; you confound the child with your eternal admonishing. You could make me the pleasure to be a little kinder[14].

— Yes, sir[15], - прошептала Ольга, зардевшись до корней волос.

Мери поняла, что папа отчитывает гувернантку, и сделала безразличное лицо, будто разговор шел не о ней.

— Итак, всего хорошего, мадемуазель, — закончил граф.

Ольга поклонилась и направилась к выходу, но, поддавшись жажде мщения, обернулась и, сверкнув глазами, заметила:

— Когда учительница уходит, надо попрощаться, Мери!

— Ja, mein Kind, das kannst du[16], - благосклонно подтвердил граф.

Мери ухмыльнулась и сделала стремительный книксен.

Выйдя за дверь, Ольга схватилась за голову.

«О боже, я не выдержу, не выдержу этого! Вот уже пять месяцев нет ни дня, ни часа, чтобы они не мучали меня…»

«Нет, тебя никто не мучит, — твердила она, прижимая руки к вискам и прохаживаясь в прохладном холле. Ты для них чужой, наемный человек, никто и не думает о тебе. Все они такие, нигде человек так не одинок, как на службе у чужих людей.

А Мери злая девчонка, — внезапно пришло Ольге в голову, ненавидит меня. Ей нравится меня мучить, и она умеет это делать. Освальд озорник, а Мери злючка… Графиня высокомерна и унижает меня, а Мери-злючка… И это девочка, которую я должна была бы любить! Ребенок, с которым я провожу целые дни! О господи, сколько же лет мне здесь еще жить?»

Две горничные хихикали в коридоре. Завидев Ольгу, они притихли и поздоровались с ней, гляця куда-то в сторону. Ольге стало завидно, что они смеются, ей захотелось свысока приказать им что-нибудь, но она не знала — что. «Жить бы в людской вместе с этими девушками, — подумала гувернантка. Они там хохочут до полуночи, болтают, возятся… С ними лакей Франц; то одна взвизгнет, то другая… как это противно!» Ольга с омерзением вспомнила вчерашний случай: в пустой «гостевой» комнате, рядом со своей спальней, она случайно застала Франца с кухонной девчонкой. Ей вспомнилась его глупая ухмылка, когда он застегивался… Ольге хотелось в ярости ударить лакея своим маленьким кулачком…

Она закрыла лицо руками. «Нет, нет, я не выдержу!

До, ре, соль, ре… До, ре, соль, ре… Эти горничные хоть развлекаются! Они не так одиноки, им не приходится сидеть за столом вместе с господами, они болтают между собой весь день, а вечером тихонько поют во дворе… Принимали бы меня по вечерам в свою компанию!» Со сладким замиранием сердца Ольга вспоминает песенку, которую служанки пели вчера во дворе, под старой липой:

…Сердце у меня болит,

Слезы просятся…

Ольга слушала их, сидя у окна, глаза у нее были полны слез, и она вполголоса подпевала служанкам.

Она все им простила и мысленно от всей души протягивала руку дружбы. «Девушки, ведь я такая же, как вы, — всего лишь прислуга, и самая несчастная из вас!»

«Самая несчастная! — повторяла она, расхаживая по холлу. — Как это сказал граф? «Мисс Ольга, вы слишком много говорите во время урока и лишь путаете ребенка… своими вечными… наставлениями. Сделайте одолжение — будьте поласковее с девочкой».

Ольга повторяла эти фразы, слово за словом, чтобы до конца прочувствовать их горечь. Она стискивала кулаки, пылая гневом и мучаясь. Да, в этом ее слабость: она слишком серьезно отнеслась к роли воспитательницы. Она приехала сюда, в замок, полная энтузиазма, заранее влюбленная в девочку, воспитание которой ей доверили, и с восторгом взялась за уроки, была усердна, точна, всегда подготовлена. Она безгранично верила в значение образования, а сейчас еле копается со скучающей Мери в азах арифметики и грамматики, постоянно раздражается, постукивает пальцами по столу и подчас в слезах убегает из классной комнаты, где, торжествуя, остается своенравная Мери.

Сначала Ольга пыталась играть с девочкой. Она делала это с живым интересом, даже с увлечением, а потом поняла, что, собственно, играет одна, а Мери смотрит на нее холодным, скучающим и насмешливым взглядом. Совместным играм пришел конец. Ольга, как тень, тащилась за своей воспитанницей, не зная, о чем говорить с ней, чем ее развлечь. Да, она приехала сюда, исполненная благоговейной готовности любить, быть снисходительной и терпеливой, а сейчас поглядите в ее горящие глаза, прислушайтесь, как быстро и прерывисто бьется ее сердце. В этом сердце только мука и ни капли любви. «Будьте поласковее с девочкой», — повторяла Ольга содрогаясь. — О боже мой! Способна ли я еще быть ласковой?»

Щеки Ольги пылали от волнения, и она металась среди манекенов в рыцарских доспехах, которые прежде так потешали ее. В голове у нее рождались тысячи возражений графу, ответы на его упреки, слова, полные достоинства, решительные и гордые, — они раз и навсегда создадут, ей независимое положение в этом доме. «Господин граф, — могла бы сказать она, вскинув голову, — я знаю, чего хочу. Я хочу научить Мери серьезно относиться ко всему окружающему и быть взыскательной к себе, хочу сделать из нее человека, который остерегается ошибок. Дело не в фальшивой ноте, ваше сиятельство, дело в фальшивом воспитании. Я могла бы быть безразличной к Мери и не замечать ее недостатков, но если я ее люблю, то буду к ней требовательна, как к себе самой…»

Мысленно произнося этот монолог, Ольга разволновалась, глаза у нее сверкали, сердце еще жгла недавняя обида. Ей стало легче, и она твердо решила поскорее, завтра же поговорить с графом. Граф — неплохой человек, иногда он даже великодушен, и, кроме того, он так страдает! Если бы только не эти его страшные, светлые глаза навыкате и пронзительный взгляд сквозь пенсне!..

Она вышла из замка. Солнце ослепило ее. Только что политая водой, мостовая блестела, и от нее поднимался пар.

— Берегитесь, мадемуазель! — крикнул ломающийся мальчишеский голос, и мокрый футбольный мяч шлепнулся прямо на белую юбку Ольги. Освальд хихикнул, но умолк, заметив испуг несчастной девушки: юбка была вся в грязи. Ольга приподняла ее и молча заплакала. Освальд покраснел и сказал, запинаясь:

— Я… я не заметил вас, мадемуазель…

— Beg your pardon, Miss…[17] — вставил гувернер Освальда, мистер Кеннеди, валявшийся на газоне в белой рубашке и белых брюках. Одним прыжком он вскочил, дал Освальду подзатыльник и снова лег.

Ольга ничего не видела, кроме своей испорченной юбки она так любила этот белый костюмчик! Но сказав ни слова, девушка повернулась и вошла в дом, с трудом сдерживая слезы.

В горле у нее стоял комок, когда она открыла дверь своей комнаты. Тут Ольга остановилась в изумлении и испуге, не понимая, что такое происходит: посреди комнаты восседала на стуле графиня, а горничная рылась в платяном шкафу.

— Ah, c'est vous?[18] — сказала графиня, даже не обернувшись.

— Oui, madame la comtesse[19], - с трудом ответила Ольга, едва дыша и широко раскрыв глаза.

Горничная вытащила целую охапку платьев.

— Ваше сиятельство, здесь этого наверняка нету!

— Так, карашо, — отозвалась графиня и, тяжело поднявшись, направилась к двери. Остолбеневшая Ольга даже не посторонилась, чтобы дать ей пройти.

Графиня остановилась в трех шагах.

— Mademoiselle?

— Oui, madame?[20]

— Vous n'attendez pas, peut-etre, que je m'excuse?[21]

— Non, non, madame![22] — воскликнула девушка.

— Alors il n'y a pas pourquoi me barrer le passage[23], - сильно картавя, сказала графиня.

— Ah, pardon, madame la comtesse[24], - прошептала Ольга и посторонилась. Графиня и горничная вышли. Разбросанные платья Ольги остались на столе и на постели.

Ольга, как истукан, сидела на стуле. Глаза ее были сухи. Ее обыскивали, как вороватую служанку!

«Уж не ждете ли вы от меня извинений?» Нет, нет, каше сиятельство, упаси боже, зачем же извиняться перед девушкой, которой платят жалованье! Можете обыскать еще мои карманы и кошелек, вот они, и выяснить, что еще я украла. Ведь я бедна и наверняка не чиста на руку… — Ольга тупо уставилась в пол. Теперь ей стало ясно, почему она так часто находила в беспорядке свое белье и платья. — А я сижу с ними за одним столом, отвечаю на их вопросы, улыбаюсь, составляю им компанию, стараюсь быть веселой!..» Чувство безграничного унижения охватило Ольгу. Глядя перед собой широко открытыми глазами, она прижимала руки к груди; в голове не было ни одной связной мысли, лишь сердце мучительно колотилось.

Муха уселась на сжатые руки девушки, повертела головкой, потом поползла, шевеля крылышками. Руки Ольги были по-прежнему неподвижны. Время от времени из конюшни доносился стук копыт или звяканье цепи в стойле. В буфетной звенела посуда, над парком свистел стриж, вдали, на повороте железной дороги, прогудел паровоз. Мухе наскучило сидеть, она взмахнула крылышками и вылетела в окно. В замке воцарилась полная тишина.

Один, два, три, четыре… Четыре часа! Громко зевнув, кухарка пошла готовить ленч. Кто-то пробежал по двору, заскрипело колесо колодца, в доме возникло легкое оживление. Ольга встала, машинально провела рукой по лбу и начала аккуратно складывать свои платья на столе. Потом нагнулась к комоду, вынула белье и выложила его на постель.

Свои книги она собрала на стуле и, когда все было готово, остановилась, как над развалинами Иерусалима, и потерла себе лоб: «А чего я, собственно, хочу? Зачем я это делаю?»

«Да ведь я уезжаю отсюда! — ответил ей ясный внутренний голос. — Заявлю, что ухожу немедленно, и уеду завтра утром, с пятичасовым поездом. Старый Ваврис отвезет мои вещи на станцию». — «Нет, это не годится, — смущенно возразила сама себе Ольга. — Куда же ехать? Что я буду делать без работы?» — «Домой поедешь, домой!» — отвечал внутренний голос, который уже все решил и взвесил. «Мамочка, правда, будет плакать, но отец одобрит мой поступок». — «Правильно, доченька, — скажет он, — честь дороже, чем сытный харч». — «Но, папочка, — возражает Ольга с тихой и гордой радостью, — что же мне теперь делать?» — «Пойдешь работать на фабрику, — отвечает голос, который все решил. — Займешься физическим трудом, раз в неделю будешь получать получку. Матери начнешь помогать по хозяйству, она уже стара и слабеет, — белье простирнешь, пол вымоешь. Устанешь, сможешь отдохнуть, проголодаешься, найдется, что поесть… Поезжай домой, доченька!» Ольга даже раскидывает руки от радости. «Уехать, уехать отсюда! Завтра к вечеру я буду дома! И почему только я раньше не решилась на это? И как только я выдерживала здесь? Сразу же после ленча заявлю об уходе и уеду домой. Вечером сложу свои вещи, приведу сюда графиню, покажу ей: вот это я беру с собой, если тут есть хоть одна ваша нитка, забирайте. Из вашего я увожу с собой только вот эту грязь на платье!» Радостная, раскрасневшаяся Ольга сняла с себя испачканное платье. «Завтра, завтра! Заберусь в уголок вагона, никто меня и не заметит… Улечу, как птичка из клетки!» Ольгой овладело озорное настроение. Насвистывая, она повязала красный галстук и, улыбнувшись зеркалу, гордая, со взбитыми волосами, засвистела еще громче: до, ре, соль, ре, до, ре, соль, ре…

По двору торопливо прошли люди; дребезжащий гонг прозвенел к ленчу. Ольга устремилась вниз по лестнице, ей захотелось в последний раз увидеть занимательное зрелище — торжественный выход графской семьи в столовую. Вот входит старый, хромой граф, опираясь на плечо долговязого Освальда.

Толстопузая, болезненная графиня злится на Мери и поминутно дергает ее за ленту в волосах. Шествие замыкает атлетическая фигура мистера Кеннеди, которому в высшей степени безразлично все, что творится вокруг.

Старый аристократ первым спешит к дверям, распахивает их и произносит:

— Madame?

Графиня тяжелыми шагами вступает в столовую.

— Mademoiselle? — Граф оглядывается на Ольгу.

Та входит, вскинув голову. За ней следуют граф, Кеннеди, Мери, Освальд. Граф усаживается во главе стола, справа от него — графиня, слева — Ольга. Графиня звонит. Неслышной поступью, опустив глаза, входят горничные, похожие на марионеток, которые ничего не слышат, кроме приказа, ничего не видят, кроме барского кивка. Кажется, что эти молодые губы никогда не произносили ни звука, эти опущенные глаза ни на что не смотрели с интересом и вниманием.

Ольга впивается глазами в эту пантомиму: «Чтобы никогда не забыть!»

— Du beurre, mademoiselle?[25] — осведомился граф.

— Merci![26]

И Ольга пьет пустой чай с сухим хлебом. «Через неделю, восхищенно думает она, — я буду ходить на фабрику!»

Граф жует, усиленно двигая своей вставной челюстью, графиня ничего не ест, Освальд пролил какао на скатерть, Мери увлеклась конфетами, и только мистер Кеннеди мажет толстым слоем масло на хлеб.

Торжествующее презрение ко всему и ко всем наполняет сердце Ольги. «Жалкие люди! Я одна буду завтра свободна и с отвращением вспомню эти застольные встречи, когда нечего сказать друг другу, не на что пожаловаться, нечему радоваться».

Все свое безмолвное презрение Ольга обратила на мистера Кеннеди. Она ненавидела его от всей души с первого же дня; ненавидела за непринужденное безразличие, с которым он умел жить так, как ему хотелось, ни с кем не считаясь; ненавидела за то, что никто не осмеливался его одернуть, а он всем пренебрегал с равнодушной независимостью. Бот весть почему он попал сюда. Он свирепо боксировал с Освальдом, ездил с ним верхом, разрешал мальчику обожать себя, уходил на охоту, когда вздумается, а если валялся где-нибудь в парке, ничто не могло заставить его сдвинуться с места. Иногда, оставшись один, он садился за рояль и импровизировал. Играл он превосходно, но без души, думая только о себе. Ольга тайком прислушивалась к этой музыке и чувствовала себя просто оскорбленной, не понимая этой холодной, сложной, себялюбивой игры. Кеннеди не обращал внимания ни на кого и ни на что, а если ему задавали вопрос, он едва раскрывал рот, чтобы ответить «yes»[27] или «по»[28]. Молодой атлет, жестокий, честолюбивый и ленивый, делал все как-то снисходительно и свысока. Иной раз старый граф отваживался предложить ему партию в шахматы. Не говоря ни слова, мистер Кеннеди садился за шахматную доску и, почти не думая, несколькими быстрыми и беспощадными ходами делал шах и мат старику, который потел от волнения и лепетал, как дитя, по полчаса обдумывая ходы и по нескольку раз беря их назад. Ольга не скрывала возмущения, наблюдая за этим неравным поединком. Она сама иногда играла в шахматы с графом, хорошим и вдумчивым игроком, и обычно это бывали бесконечные партии, когда партнеры подолгу размышляли и задумывали различные комбинации; разгадать их было лестно для противника, это означало воздать должное его игре. Сама не зная почему, Ольга считала себя выше мистера Кеннеди со всеми его совершенствами, которые не стоили ему никаких усилий, с его самоуверенностью и высокомерной независимостью, подчинявшей себе всех. Она презирала Кеннеди и давала ему понять это. Вся ее девическая гордость и самолюбие, так часто уязвляемые в замке, выливались в этом подчеркнутом презрении.

Сейчас мистер Кеннеди невозмутимо завтракал, не обращая ни малейшего внимания на убийственные взгляды разгневанной Ольги. «Игнорирует, — возмущенно думала Ольга, — а сам каждую ночь, когда идет спать, стучится в мою дверь: «Open, miss Olga[29]…»

В самом деле, это была одна из тайн замка. Ольга даже не подозревала, как сильно эта «тайна» занимала прислугу. Молодой англичанин, прямо оскорбительно пренебрегая горничными, давно уже вел на Ольгу тайные ночные атаки. Ему вздумалось поселиться в башне замка, где, как издавна считалось, бродят привидения. Ольга, разумеется, не верила в них и считала, что со стороны Кеннеди это просто позерство, что между тем не мешало ей самой, оказавшись ночью в коридоре или на лестнице, дрожать от страха…

Впрочем, иной раз по ночам в замке слышались звуки, которые нельзя было объяснить любовными похождениями лакея Франца или эротическими забавами в девичьей… Словом, однажды ночью, когда Ольга была уже в постели, Кеннеди постучал в ее дверь.

«Open, miss Olga!» Ольга набросила халат и, приоткрыв дверь, через щелку спросила гувернера, что ему нужно. Мистер Кеннеди начал молоть по-английски какой-то амурный вздор, из которого Ольга смогла разобрать едва ли четверть, но все же поняла, что он называет ее «милой Ольгой» (sweet Olga) и другими нежными именами. Этого было достаточно, чтобы она захлопнула и заперла дверь у него перед носом, а утром, при первой же встрече, строго глядя на гувернера широко открытыми глазами, спросила, что он делал ночью у ее дверей. Мистер Кеннеди не счел нужным объяснить или вообще показать, что он помнит что-то, но с тех пор стучал ежедневно, повторяя: «Open, miss Olga», нажимал на ручку двери и отпускал какие-то шуточки, а Ольга, спрятавшись чуть не с головой под одеяло, кричала в слезах: «You're a rai-cji'»[30] или «Вы с ума сошли!», пользуясь всем богатым запасом синонимов, которым располагает для этих понятий только английский язык. Она была возмущена и приходила в отчаяние, оттого что этот негодяй и кретин смеется. Смеется первый и единственный раз за день.

Блестящими глазами Ольга созерцала мистера Кеннеди. «Когда он поднимет взгляд, — решила она, — я спрошу его при всех: «Мистер Кеннеди, почему вы каждый вечер ломитесь в мою комнату?» То-то будет скандал. Перед уходом я скажу им и еще кое-что!» Ольгой овладела жажда мести.

И вот мистер Кеннеди поднимает безмятежный взгляд серо-стальных глаз. Ольга, уже готовая заговорить, вдруг заливается краской. Она вспомнила…

В этом была повинна одна чудная лунная ночь.

Неописуемо прекрасны эти волшебные ночи в летнее полнолуние, подобные серебристым ночам языческих празднеств! Ольга бродила около замка, у нее не хватало сил уйти спать в такую ночь. В одиночестве она чувствовала себя счастливой и окрыленной, очарованная красотой, что окутывала спящий мир. Медленно и робко, замирая от восторга, девушка отважилась спуститься в парк. Она любовалась березами и темными дубами на сверкающих серебром лужайках, таинственными тенями и обманчивым лунным светом…

Это было слишком прекрасно!

По широкой лужайке Ольга дошла до бассейна с фонтаном и, обогнув кусты, увидела на краю бассейна белую, похожую на изваяние, нагую мужскую фигуру. Лицо человека было обращено к небу, руки заложены за голову, могучая выпуклая грудь выдавалась над узкими бедрами. Это был мистер Кеннеди.

Ольга не была шальной девчонкой — она не вскрикнула и не бросилась бежать. Прищурясь, она пристально глядела на белую фигуру. Изваяние жило напряженным движением мышц. От икр поднималась «мышечная волна» — атлет поочередно напрягал мускулы ног, живота, груди и красивых, сильных рук. Вот опять волна прошла по мышцам от стройных ног до каменных бицепсов… Мистер Кеннеди занимался гимнастикой по своей системе, не двигаясь с места. Вдруг он прогнулся, поднял руки и, сделав заднее сальто, нырнул в бассейн. Всплеснула, зашумела вода. Ольга отошла и, не думая больше о таинственных и пугающих ночных тенях, направилась прямо домой. Почему-то теперь она не замечала красавиц берез и вековых дубов на серебристых полянах…

Воспоминание об этом заставило девушку покраснеть.

Право, Ольга не знала, почему, собственно, краснеет. Во встрече не было ничего постыдного, наоборот, столько странной красоты ощутила девушка в этом неожиданном приключении. Но через день произошло кое-что похуже. Ночь снова выдалась чудесная, ясная.

Ольга прохаживалась перед замком, но в парк, разумеется, не пошла. Она думала о Кеннеди, который, наверное, и сегодня опять купается, о таинственных, глубоких потемках парка, о белом живом изваянии на краю бассейна. Заметив невдалеке болтливую экономку, Ольга обошла ее стороной, желая побыть в одиночестве. Тем временем пробило одиннадцать, и Ольга побоялась идти одна по лестницам и коридорам замка в такой поздний час. Кеннеди, засунув руки в карманы, возвращался из парка. Увидев Ольгу, он хотел было опять начать свое нелепое ночное ухаживание, но Ольга резко оборвала гувернера и повелительным тоном приказала проводить ее со свечой.

Кеннеди смутился и молча понес свечу. Около двери в комнату Ольги он совсем кротко сказал: «Good night»[31]. Ольга стремительно обернулась, бросила на Кеннеди необычайно потемневший взгляд, и вдруг ее рука безотчетно вцепилась в его волосы. Волосы были влажные, мягкие, как шерсть молодого, только что выкупанного ньюфаундленда. Причмокнув от удовольствия, Ольга, сама не понимая зачем, изо всех сил рванула их, и не успел англичанин опомниться, как она захлопнула за собой дверь и повернула ключ в замке. Мистер Кеннеди поплелся домой, как пришибленный. Через полчаса он вернулся босиком, наверное, полуодетый и тихо постучал шепча: «Ольга, Ольга!..» Ольга не отозвалась, и Кеннеди, крадучись, убрался восвояси.

Таково было происшествие, которого стыдилась Ольга. Этакое глупое сумасбродство! Ольга готова была провалиться сквозь землю. Теперь она удвоенным пренебрежением мстила Кеннеди, который в какой-то мере был причиной этого инцидента. На следующую ночь она взяла к себе в комнату пинчера Фрица, и когда Кеннеди постучался, песик поднял оглушительный лай. Мистер Кеннеди пропустил несколько вечеров, а затем опять являлся два раза и молол какую-то любовную чушь. Возмущенная Ольга, охваченная брезгливым презрением к этому бесстыдному человеку, закрывала голову подушкой, чтобы не слышать.

Честное слово, ничего больше не произошло между Ольгой и мистером Кеннеди. Поэтому Ольге было невыносимо досадно, что она покраснела под его взглядом; ей хотелось побить себя за это. Безмерная тяжесть легла на девичье сердце. «Хорошо, что я уезжаю, — думала Ольга. — Только из-за него стоит уехать, если бы даже не было других причин». Ольга чувствовала, что устала от ежедневной борьбы, собственное малодушие было унизительно; ее душили слезы досады, хотелось кричать. «Слава богу, я уезжаю, — твердила она, стараясь не вдумываться в свое решение. — Останься я здесь еще на день, я устроила бы ужасный скандал».

— Prenez des prunes, Mademoiselle[32].

— Pardon, Madame?[33]

— Prenez des prunes.

— Merci, merci, Madame la comtesse[34].

Ольга перевела взгляд с Кеннеди на красивое лицо Освальда. Оно немного утешило ее ласковым и приветливым выражением. Для Ольги не было тайной, что мальчик по-детски влюблен в нее, хотя это проявлялось лишь в излишней грубоватости и в уклончивом взгляде. Ольге нравилось мучить мальчика: обняв его красивую нежную шею, она ходила с ним по парку, забавляясь тем, что он злится и млеет. Вот и сейчас, почувствовав ее взгляд, Освальд проглотил огромный кусок и сердито посмотрел по сторонам.

«Бедняжка Освальд! Во что ты превратишься здесь, в этом страшном доме, ты, подросток, еще только формирующийся в юношу, неженка и дичок одновременно? К чему потянется твое сердце, какие примеры ты здесь увидишь?» Грусть охватила Ольгу. Ей вспомнилось, что недавно, войдя в комнату Освальда, она увидела, как он борется с горничной Паулиной, самой испорченной из всех служанок. Ну, конечно, мальчик просто играл, словно задиристый щенок. Но почему он был возбужден, почему ярко горели глаза и щеки у Паулины? Что это за забавы? Вести себя так мальчик не должен. Охваченная подозрениями, Ольга с тех пор была настороже. Она больше не ерошила волосы Освальда, не обнимала его, а как Аргус стерегла мальчика, тревожась за него. Она унижалась даже до слежки, чтобы порочный опыт преждевременно не омрачил детство Освальда. Нередко Ольга покидала Мери ради ее брата. Она стала обращаться с мальчиком холодно и строго, но достигла лишь того, что его юная любовь начала постепенно превращаться в упрямую ненависть.

«Зачем, зачем, собственно, я его сторожу, — спрашивала себя теперь Ольга. — Что за дело мне, чужому человеку, какой жизненный урок преподаст Освальду Паулина или еще кто-нибудь? К чему мучиться тревогой и страдать от собственной строгости, которая для меня еще мучительнее, чем для мальчика? Прощай, прощай, Освальд, я не скажу тебе ласковых слов, не скажу, как любила тебя за юную чистоту души, которая прекраснее девического целомудрия. Не буду больше сторожить тебя, ищи, раскрывай объятия, лови момент, — меня уже не будет здесь, я не заплачу над твоим падением… А вы, графиня, — Ольга мысленно перешла к последнему объяснению с графиней, — вы не доверяли мне, подглядывали за мной во время уроков с Освальдом, вы дали мне понять, что «для мальчика будет лучше находиться в обществе мистера Кеннеди». Может быть, для него больше подходит и общество Паулины, вашей наушницы… Когда однажды ночью Освальд тайком отправился с Кеннеди на охоту за выдрой, вы явились в мою комнату и заставили меня отпереть вам; вы искали мальчика даже у меня под одеялом.

Ладно, графиня, это ваш сын. И вы посылаете по утрам Паулину будить его, Паулину — ей за тридцать, и она распутна, как ведьма. Вы обыскиваете мой шкаф и роетесь в моих ящиках, а потом сажаете меня к себе в карету, чтобы я развлекала вас, угощаете меня сливами! Ах, спасибо, Madame, вы так любезны!

Если вы считаете меня распутницей и воровкой, не приглашайте меня к столу, пошлите обедать с прислугой, а еще лучше с прачками. Я предпочту грызть корку хлеба, политую слезами гнева и унижения, зато… зато мне не придется улыбаться вам».

— Вы слышите меня, мадемуазель?

— Pardon, — вспыхнула Ольга.

— Может быть… вам… нездоровится? — осведомился граф, пристально глядя на девушку. — Нет ли у вас… температуры?

— Нет, ваше сиятельство, — торопливо возразила Ольга. — Я совсем здорова.

— Тем лучше, — протянул граф. — Я не люблю… больных людей.

Ольгина решимость разом сдала. «Нет, я слабее этих людей, — чувствовала она в отчаянии, — я не могу противиться им. Боже, дай мне силы заявить сегодня об уходе! Боже, дай мне силы!» Ольга заранее ощущала, как страшен ей предстоящий разговор с графом. Он, конечно, поднимет брови и скажет: «Сегодня же уезжаете, барышня? Так это не делается».

«Что бы такое придумать? Как объяснить, что мне нужно, нужно ехать домой немедля, вот сейчас же!

Я сбегу, если они меня не отпустят, обязательно сбегу! Ах, как это страшно!» — с ужасом думала Ольга о предстоящем разговоре.

Семейство поднялось из-за стола и уселось в соседней гостиной. Граф и Кеннеди закурили, графиня взялась за вышиванье. Все ждали дневной почты. «Вот уйдут дети, — решила Ольга, — тогда я и скажу все».

Сердце у нее учащенно билось, она старалась думать о родном доме, представляла себе мамин синий передник, некрашеную, чисто вымытую мебель, отца без пиджака, с трубкой в руке, неторопливо читающего газету… «Дом — единственное спасение, — думала Ольга, а на сердце у нее становилось все тревожнее, — здесь я не выдержу больше ни одного дня! Боже, дай мне силы в эту последнюю минуту!»

Паулина, опустив глаза, вошла с письмами на серебряном подносе. Граф смахнул их себе на колени, хотел взять и последнее письмо, лежавшее отдельно, но Паулина вежливо отступила. «Это барышне», — прошептала она.

Ольга издалека узнала дешевенький грязный конверт, ужасную мамину орфографию — одно из тех писем, которых всегда стеснялась и которые все же носила на груди. Сегодня она тоже покраснела: «Прости меня, мама!» Дрожащими пальцами девушка взяла деревенское письмецо и, растроганная, прочла адрес, написанный как-то слишком старательно и подробно, словно иначе письмо в этом недоброжелательном мире не дошло бы по назначению, туда, далеко, к чужим людям. И вдруг словно камень упал с души Ольги: «Мамочка, как ты мне помогла!

Начну читать письмо и воскликну: «Отец заболел, нужно немедля ехать к нему». Соберусь и уеду, и никто не сможет меня задержать! А через неделю напишу, что остаюсь дома совсем, пусть пришлют мне мой чемодан. Так будет проще всего», — радостно подумала Ольга. Как для всякой женщины, отговорка была для нее легче, чем аргументация. Она спокойно разорвала конверт, вынула письмо — ах, как кольнуло в сердце! — и, затаив дыхание, стала читать.

«Милая доченка

сопчаю тибе пичальную весть што Отец у нас занемог доктор говорит сердце и он ослап ноги опухли ходить неможет Доктор говорит Его ни за што нельзя волноват говорит Доктор не пиши нам скучных писем Отец оттого мучится и страдаит Так ты непиши а пиши што тибе хорошо штобы он не тревожился Знаишь как он тибе любит и што ты живьошь на хорошим месте слава богу.

Помолис за нашиво Отца а приизжат к нам ни надо сюды на край света Денги мы получилы спасибо Тибе доченка Дела у нас плохи как Отец слег Франтик у ниво украл часы а сказат ему нелзя это Отца убьет так мы говорим что они в починки Он все спрашивает когда будут готовы мол хочу знат сколько время а я даже плакать при Нем несмею.

Милая доченка пишу тибе штоб ты молилас Богу што послал тибе такое хорошие место Молис господу Богу за твоих хозяив и служи старайся им угодит где ищо найдешь такое место штобы так кормили это тибе на ползу для здоровья ты ведь унас слабенкая и нам посылаиш каждый месяц спасибо тибе доченка и бог тибя наградит за Родителей.

Слушайся хозяив во всем как прослужиш им много лет они тибе обеспечат досмерти все равно как на казенной службы будь без задоринки Кланийся господам от миня с Отцом плохо с ним таит как свича

Кланиетца тибе Твоя мать Костелец № 37».

Граф перестал читать свои письма и уставился на Ольгу.

— Вам нехорошо, мадемуазель? — воскликнул он в непритворном испуге.

Ольга встала ни жива ни мертва, прижала руки к вискам.

— Только мигрень, ваше сиятельство, — прошептала она.

— Идите, лягте, мадемуазель, идите! — резко и встревоженно крикнул граф.

Ольга машинально поклонилась и медленно вышла.

Граф вопросительно поглядел на свою супругу. Та пожала плечами и строго сказала:

— Oswald, gerade sitzen![35]

Мистер Кеннеди курил, глядя в потолок. Царило гнетущее молчание.

Графиня вышивала, поджав губы. Немного погодя она позвонила. Вошла Паулина.

— Паулина, куда пошла барышня? — спросила графиня сквозь зубы.

— В свою комнату, ваше сиятельство, — ответила та. — И заперлась там.

— Вели запрягать.

На дворе прошуршали по песку колеса экипажа, кучер вывел коней и начал запрягать.

— Papa, soil ich reiten?[36] — робко спросил Освальд.

— Ja[37], - кивнул граф, тупо глядя в одну точку.

Графиня метнула на него враждебный и испытующий взгляд.

— Wirst du mitfahren?[38] — спросила она.

— Nein[39], - рассеянно ответил граф.

Конюх вывел верховых лошадей и оседлал их.

Конь Кеннеди плясал по всему двору и не сразу дал взнуздать себя. Полукровный мерин Освальда спокойно рыл землю ногой и печальным глазом косился на собственное копыто.

Семейство вышло во двор. Ловкий наездник Освальд тотчас вскочил в седло и не удержался, чтобы не бросить взгляд на окно Ольги, откуда она частенько махала ему рукой, когда он выезжал верхом. В окне никого не было.

Графиня, тяжело дыша, села в экипаж.

— Мери! — бросила она.

Юная Мери с недовольной усмешкой последовала за матерью. Графиня еще колебалась.

— Паулина! — подозвала она горничную. — Поди взгляни, что делает барышня Ольга. Только потихоньку, чтобы она не слышала.

Мистер Кеннеди отбросил сигарету, одним прыжком очутился в седле и дал коню шенкеля. Конь пустился рысью, копыта гулко простучали по деревянному настилу проезда и зацокали по мостовой.

— Hallo, Mister Kennedy![40] — крикнул Освальд и пустился вслед за гувернером.

Прибежала Паулина, засунув руки в кармашки белого фартучка.

— Ваше сиятельство, — доложила она вполголоса, — барышня Ольга вешает платья в шкаф и укладывает белье в комод.

Графиня кивнула.

— Ну, поезжай! — крикнула она кучеру.

Экипаж тронулся, старый граф помахал вслед отъезжающим и остался один.

Он уселся на скамейке под аркадой, поставил трость между колен и, скучая, стал мрачно смотреть во двор. Так он просидел полчаса, потом встал и, топая негнущимися ногами, пошел в гостиную. Там он опустился в кресло около шахматного столика, где осталась незаконченной партия, начатая вчера с Ольгой. Граф стал обдумывать партию: он явно проигрывал. Конь у Ольги продвинулся вперед и грозил противнику атакой. Склонившись над доской, граф старался разгадать замысел гувернантки. Это ему в конце концов удалось — да, его ждет изрядный разгром. Граф встал и, выпрямившись и стуча палкой, направился наверх, в крыло, где были комнаты для гостей. У Ольгиной комнаты он остановился. Там было тихо, страшно тихо, ни шороха. Граф, наконец, постучал.

— Мадемуазель Ольга, как вы себя чувствуете?

Минута молчания.

— Теперь лучше, спасибо, — раздался приглушенный голос. Есть какие-нибудь распоряжения, ваше сиятельство?

— Нет, нет, лежите! — И вдруг, словно опасаясь, что он слишком снисходителен, граф добавил: — Чтобы завтра вы смогли давать уроки!

И с шумом вернулся в гостиную.

Останься граф на минуту дольше, он услышал бы слабый стон, а за ним тихий плач.

Долго, бесконечно долго тянутся часы, проведенные в одиночестве. Вот, наконец, вернулся экипаж, конюх водит по двору разгоряченных лошадей; в кухне, как всегда, слышно торопливое звяканье. В половине восьмого бьет гонг к ужину. Все идут к столу, только Ольги нет. Некоторое время собравшиеся делают вид, что не замечают этого, потом старый граф поднимает брови и удивленно осведомляется:

— Was, die Olga kommt nicht?[41]

Графиня бросает на него быстрый взгляд и молчит.

После долгой паузы она зовет Паулину.

— Спроси у барышни Ольги, что она будет есть.

Через минуту Паулина возвращается.

— Ваше сиятельство, барышня велела благодарить, говорит, что не голодна и завтра утром придет к завтраку.

Графиня слегка покачивает головой: в этом жесте есть что-то большее, чем недовольство.

Освальд ковыряет вилкой в тарелке и бросает просительные взгляды на своего гувернера, — вызволи, мол, меня отсюда сразу после ужина. Но мистер Кеннеди, как обычно, предпочитает ничего не замечать.

Спускаются сумерки, наступает вечер, милосердный для усталых, нескончаемый для несчастных. Было светло, и вот свет померк, приближалась ночь. Незаметно все окутала тьма, удушливая и гнетущая. Тьма, подобная пропасти, на дне которой залегло отчаяние.

Ты все знаешь, тихая ночь, ибо ты слышишь дыхание спящих и стоны больных. Ты чутко прислушивалась и к слабому, горячему дыханию девушки, которая так долго плакала, а теперь молчит. Ты приложила ухо к ее груди и сдавила горло под разметавшимися волосами. Ты слышала плач, приглушенный подушкой, а потом еще более страшное молчание.

Ты все знаешь, безмолвная ночь, ибо ты слышала, как затихал замок, этаж за этажом, комната за комнатой. Горячей рукой ты заглушила страстный женский стон где-то под лестницей. Ты разнесла эхо шагов молодого человека с мокрыми после купанья волосами, который, тихо насвистывая, последним идет по длинному коридору.

Темная ночь, ты видела, как измученная слезами девушка вздрогнула при звуке этих бодрых шагов, ты видела, как она, словно гонимая слепой силой, вскочила с постели, откинула волосы с пылающего лица, бросилась к двери, отперла ее и оставила полуоткрытой.

И снова замерла в жаркой постели, как человек, для которого уже нет спасения.

Деньги

Ему опять стало плохо: едва он съел несколько ложек супа, как все тело охватила сильная слабость, голова закружилась, на лбу выступил холодный пот.

Отставив тарелку, он подпер голову руками, упрямо отводя глаза от преувеличенно заботливого взгляда квартирохозяйки. Наконец она ушла, вздыхая, а он лег на диван отдохнуть, с испуганным вниманием прислушиваясь к жалобным голосам своего тела. Дурнота еще не прошла, Иржи казалось, что в желудке у него лежит камень; сердце билось быстро и неровно, слабость была такая, что даже лежа он обливался потом.

Ах, если бы уснуть!

Через час постучалась квартирохозяйка. Телеграмма. Иржи вскрыл ее с опаской и прочитал: «19. 10. 7 ч. Приеду вечером Ружена». Он никак не мог понять, что это значит? Иржи через силу поднялся, снова перечитал цифры и слова и, наконец, понял: телеграмма от Ружены, замужней сестры.

Она приезжает сегодня вечером, значит, надо ее встретить. Наверное, собралась в Прагу за покупками… Он вдруг рассердился на женскую бесцеремонность, которая всегда причиняет столько хлопот.

Шагая по комнате, он злился: вечер испорчен! Лежать бы с книгой в руке на своей старой кушетке. Рядом приветливо гудит лампа… Зачастую такие вечера тянулись бесконечно, но сейчас, бог весть почему, Иржи показалось, что это были приятнейшие часы, исполненные покоя и мудрости. Пропащий вечер. Конец спокойствию! В приступе мальчишеской досады он разорвал злополучную телеграмму в клочки.

Вечером, когда в высоком сыром вокзальном зале Иржи дожидался запоздавшего поезда, его охватила еще более глубокая тоска: вокруг только грязь и нужда да усталые лица ожидающих людей. Потом, в нахлынувшей толпе, он с трудом отыскал свою маленькую худенькую сестру. Глаза у нее испуганные, в руках большой чемодан. Иржи сразу понял: случилось что-то серьезное. Он посадил Ружену на извозчика и повез домой. Дорогой он вспомнил, что не позаботился о ночлеге для сестры, и спросил, не хочет ли она остановиться в гостинице, но в ответ услышал только всхлипывания. Какая уж тут гостиница, если женщина в таком состоянии! Иржи сдался, взял нервную, тонкую руку Ружены в свою и очень обрадовался, когда сестра, наконец, слабо улыбнулась ему.

Дома он рассмотрел ее внимательнее и ужаснулся.

Измученная, дрожащая, глаза горят, губы пересохли.

Сидя на кушетке среди подушек, которыми обложил ее Иржи, Ружена начала рассказывать. Брат попросил говорить потише, ведь уже ночь.

— Я ушла от мужа! — торопливо говорила она. — Ах, если бы ты знал, Иржи, если бы ты знал, что я перенесла! Знал бы ты, как он мне противен! Я убежала и приехала к тебе за советом… — Она расплакалась.

Иржи мрачно расхаживал по комнате. Из рассказа сестры слово за словом, возникала картина ее жизни с мужем, человеком жадным, низменным, грубым, который оскорблял ее в присутствии служанки, унижал в спальне и отравлял жизнь дикими придирками; этот человек глупо растратил ее приданое, скупердяйничал дома и наряду с этим позволял себе дорогие прихоти, порожденные его дурацкой ипохондрией… Иржи услышал историю мелочных попреков, унижений, жестокостей и напускного великодушия, злых ссор из-за насильственной любви и колкостей заносчивого глупца.

…Иржи ходил по комнате, задыхаясь от отвращения и сострадания, слушал нескончаемые излияния обид и муки, и в душе его росла безмерная, невыносимая боль. Перед ним маленькая, испуганная женщина, которую он никогда хорошо не знал, его своенравная, гордая и неугомонная сестренка. Какая она была прежде задорная, несговорчивая, как сердито вспыхивали ее глаза! А сейчас! У нее дрожат губы, она плачет и не может сдержать жалоб; она измучена, полна горечи. Иржи хочется погладить сестру по голове, но он не решается.

— Замолчи, — резко обрывает он. — Хватит, я все понял.

Но разве ее удержишь!

— Дай мне выговориться, — в слезах возражает Ружена, ведь ты один у меня.

И снова льется поток обвинений и жалоб, но более прерывистый, вялый, тихий. Подробности начинают повторяться, Ружене нечего больше рассказывать брату. Она умолкает на минуту, а потом спрашивает:

— Ну, а тебе как живется, Иржик?

— Что ж я? — бурчит Иржи. — Мне жаловаться не на что. Скажи лучше, ты к нему вернешься?

— Никогда! — взволнованно отвечает Ружена. — Это невозможно! Лучше умереть… Знал бы ты, что это за человек!

— Погоди, — уклоняется Иржи. — Ну, а что ты думаешь делать?

Ружена ждала этого вопроса.

— Я это уже давно решила, — оживленно начинает она. — Буду давать уроки, или поступлю гувернанткой, или куда-нибудь на службу… или вообще. Вот увидишь, работать я сумею. Прокормлю себя. Ах, с какой радостью, Иржик, я возьмусь за любую работу! Ты мне посоветуешь, что делать. Сниму себе маленькую комнатку… Я так рада, так рада, что буду работать. Скажи, удастся ли мне где-нибудь устроиться?

Ей не сиделось, она вскочила и принялась ходить по комнате. Лицо ее пылало.

— Я все уже обдумала. Перевезу к себе ту старую мебель, что осталась после наших. Вот увидишь, как у меня будет уютно! Ведь мне ничего, ничего не надо, кроме покоя. Пусть я буду бедна, лишь бы не… Нет, мне ничего не надо от жизни, мне хватит самого малого, я всем буду довольна, лишь бы подальше… от всего этого… Я так рада, что начну трудиться… Сама буду себе шить и петь песни… Ведь я столько лет не пела! Ах, если бы ты знал, Иржик!

— Устроиться… — в сомнении размышлял брат. — Не знаю, может, и найдется какая-нибудь работа… Но… ты ведь не привыкла работать, Руженка, тебе будет трудно, да, да, трудно…

— Нет! — вспыхивает Ружена. — Ты не представляешь себе, что значит терпеть попреки из-за каждого куска, каждой тряпки, из-за всего!.. Вечно слышать, что я ничего не делаю, а только сорю деньгами. Я готова была швырнуть ему все эти платья, — так он меня извел. Нет, Иржик, ты увидишь, с какой охотой я буду трудиться, с какой радостью жить. Каждый кусок, заработанный своими собственными руками, станет для меня отрадой, пусть это будет даже сухой хлеб. Я оденусь в ситец, сама стану стряпать и буду спать спокойно, с чистой совестью… Скажи, нельзя ли мне поступить на фабрику работницей? Если не найду ничего, пойду на фабрику. Ах, у меня так легко на душе!

Иржи взглянул на нее в радостном изумлении.

О боже, сколько сердечной ясности, сколько мужества, несмотря на такую горькую жизнь! Ему стало стыдно собственной вялости и безразличия; заразившись восторгом этой странной, взволнованной женщины, он вдруг с любовью и радостью подумал и о своей работе.

Ружена даже помолодела, она выглядит, как девушка, разрумянилась, возбуждена, по-детски наивна… Ах, все наладится, иначе быть не может!

— Устроюсь, вот увидишь, — говорит сестра. — Мне ни от кого ничего не надо. Прокормлю себя сама.

Как-нибудь на еду и на букетик цветов я заработаю. А если не хватит на букетик, буду бродить по улицам и смотреть, что творится вокруг. Знал бы ты, как отраден мне весь мир с тех пор, как я… решила уйти. Как мне весело! Началась новая жизнь!..

И и не представляла себе, как прекрасен мир! Ах, Иржи, со слезами восклицает она, — я так рада!

— Глупенькая, — блаженно усмехается Иржи. — Не так-то все это будет легко. Ладно, попробуем.

А сейчас ложись спать, а то разболеешься. Теперь оставь меня одного, мне еще надо кое-что обдумать.

Утром я тебе скажу. Ложись спать и не болтай…

Как он ни настаивал, ему не удалось уговорить сестру лечь в постель; Ружена, не раздеваясь, прилегла на кушетке, брат накрыл ее всем теплым, что у него нашлось, убавил огонь в лампе. Было тихо, слышалось только быстрое детское дыхание Ружены. Иржи осторожно открыл окно.

Стояла холодная октябрьская ночь; мирный высокий небосвод искрился звездами. Когда-то в родительском доме он и маленькая Ружена вот так же стояли у распахнутого окна. Сестренка вздрагивала от холода и жалась к брату. Дети ждали падающей звезды.

— Когда пролетит звездочка, — шептала Ружена, — я пожелаю стать мужчиной и прославиться!

В комнате спит отец, крепкий, точно ствол, даже здесь слышно, как поскрипывает постель под его мощным усталым телом. У Иржи тоже как-то празднично на душе, он тоже думает о великих и славных делах и с мужской серьезностью обнимает за плечи маленькую сестру, дрожащую от холода и волнения. Над садом падает звезда…

— Иржи! — слышен за спиной тихий голос Ружены.

— Сейчас, сейчас! — отзывается брат, ежась от прохлады и внутреннего волнения. «Да, да, надо свершить нечто великое, другого пути нет! — думает он. — Безумный, можешь ли ты свершить великое? Неси собственное бремя. А если жаждешь подвига, неси еще и чужое. Чем тяжелее бремя, которое ты несешь, тем более велик твой подвиг. Ничтожный, ты падаешь под собственным бременем? Встань и помоги встать другому. Только так ты должен поступить, чтобы не упасть!»

— Иржи! — вполголоса зовет Ружена.

Брат оборачивается к ней.

— Слушай, — нерешительно начал он, — я думал над твоими словами. По-моему, тебе не найти подходящей работы… Вернее, работа-то найдется, да не такая, чтобы тебе хватило на жизнь… Это фантазия!

— Я удовольствуюсь любым заработком… — тихо сказала Ружена.

— Погоди, ты ведь ничего не понимаешь в таких делах. Вот, послушай. У меня сейчас, слава богу, приличное жалованье, и я мог бы брать еще работу на дом. Иной раз я даже не знаю, как убить вечером время… В общем, я на свои заработки вполне проживу. А тебе я уступил бы проценты…

— Какие? — прошептала Ружена.

— Ну, с той доли наследства, что осталась мне от родителей. И проценты, которые на нее наросли. Это получается… получается тысяч пять в год, нет, не пять, а только четыре. Понимаешь, это только проценты. Мне пришло в голову уступить их тебе, вот и будет на что жить.

Ружена вскочила с кушетки.

— Быть не может! — воскликнула она.

— Не кричи, — проворчал Иржи. — Говорю же: это только проценты. Когда у тебя не будет нужды в деньгах, можешь не брать их из банка. Но сейчас, на первое время…

Ружена стояла ошеломленная.

— Да как же так, тебе-то что останется? — вырвалось у нее.

— Об этом ты не беспокойся, — сказал Иржи. — Я давно собираюсь взять вечернюю работу, да все стыдно было отнимать кусок у сослуживцев. Видишь ведь, как я живу: для меня только удовольствие чем-нибудь заняться по вечерам. Поняла? А эти деньги мне просто мешали. Так как, хочешь или нет?

— Хочу, — шепнула Ружена, на цыпочках подошла к брату, обняла и прижалась к его лицу своей мокрой щекой.

— Иржи, — тихо произнесла она, — мне и во сне ничего подобного не снилось. Клянусь, я от тебя ничего не хотела… но если ты такой хороший!

— Погоди, — волнуясь, сказал он. — Дело совсем не в этом. Просто мне эти деньги не нужны. Ружена, когда человек доживает жизнь, он должен что-то сделать для своих близких. Но что именно, если ты одинок? Что ни делай, в конечном счете видишь самого себя, живешь, словно среди зеркал и, куда ни глянешь, всюду видишь только свое лицо, свою скуку, свое одиночество… Знала бы ты, что это такое! Не хочу распространяться о себе, но я так рад, что ты здесь, так рад, что все это произошло! Гляди, сколько там звезд! Помнишь, как мы однажды дома ждали падающей звезды?

— Не помню что-то, — сказала Ружена, подняв к нему бледное лицо; в холодном сумраке ее глаза сияли, как звезды. Почему ты такой, Иржи?

Его даже слегка знобило от избытка чувств. Он погладил сестру по голове.

— Хватит о деньгах. Так хорошо, что ты пришла ко мне! О боже, как я рад! Словно окно открылось среди… среди этих зеркал! Понимаешь? Я все время был занят только собой, мне это так надоело, я так устал от самого себя! Как все это было бессмысленно! Помнишь, как падали тогда звезды и какое ты загадывала желание? Чего бы ты пожелала сейчас, если бы упала звезда?

— Чего мне желать? — ласково улыбнулась Ружена. — Чего-нибудь для себя… Нет, и для тебя тоже: чтобы исполнилось и твое желание.

— У меня нет желаний. Ружена, я так рад, что избавился… Скажи, как ты устроишься? Завтра я найду тебе хорошую комнату. У меня окно выходит на двор: днем, когда нет звезд, вид довольно унылый. А тебе нужен простор, тебе нужен вид покрасивее…

Он увлекся и, бегая по комнате, рисовал ей будущее, восхищался каждой новой подробностью, смеялся, болтал, обещал. Жилье, работа, деньги — все будет! Главное — начать жить по-новому. Иржи чувствовал, как во тьме блестят смеющиеся глаза сестры, как она следит за ним сияющим взглядом. Ему хотелось смеяться от радости на весь дом, он не умолкал, пока, наконец, утомленные счастьем и разговорами, они не стали затихать, полные усталости и взаимопонимания.

Наконец он уложил Ружену спать. Она не противилась его смешной материнской заботливости и не в силах была благодарить. Но поднимая глаза от пачки газет, где он искал объявления о сдаче комнат в наем, Иржи встречал взгляд сестры, исполненный восторга и безмерного ликования, и сердце его сжималось от счастья. Так он просидел до утра.

Да, это была новая жизнь! Приступы слабости и вялости у Иржи исчезли: он быстро съедал обед и бежал по бесчисленным адресам — с этажа на этаж — искать комнату для Ружены; возвращался он усталый, как охотничий пес, и счастливый, как жених, а вечерами сидел над сверхурочной работой и засыпал как убитый в восторге от хлопотливого дня. Пришлось, правда, удовольствоваться комнатой без вида, скверной комнатой с бархатной мебелью, к тому же безбожно дорогой. Иногда во время работы Иржи охватывала слабость, веки у него дрожали, в глазах темнело, холодный пот выступал на бледном лбу. Но он умел овладеть собой. Стиснув зубы, он клал голову на прохладную доску стола и упрямо твердил: держись, держись, ты должен держаться, ты живешь не только для себя!

И он действительно свежел со дня на день. Это была новая жизнь!

Но в один прекрасный день к Иржи явилась нежданная гостья, его вторая сестра Тильда, жена незадачливого мелкого предпринимателя; жили они где-то недалеко от Праги, и Тильда всегда навещала брата, когда приезжала в столицу, — она бывала здесь по торговым и хозяйственным делам. Зайдя к брату, она обычно сидела, опустив глаза, и тихими, скупыми фразами рассказывала о трех своих детях и о множестве домашних хлопот, словно на свете не могло быть других интересов.

Иржи ужаснулся, взглянув на сестру: она тяжело дышала; забота покрыла ее лицо паутиной морщинок. При взгляде на обезображенные шитьем и работой руки Тильды сердце брата мучительно сжалось.

— Дети, слава богу, здоровы и ведут себя хорошо, — отрывисто рассказывала сестра. — Да вот мастерская стоит, станки больше не нужны, приходится искать покупателя…

— И Ружена здесь?! — сказала она вдруг полувопросительным тоном, тщетно стараясь глядеть в глаза брату.

На какую бы вещь ни падал ее взгляд, всюду она видела то дыру в ковре, то драный чехол на мебели; обстановка в комнате была жалкая, запущенная, ветхая… «А ведь в самом деле, — подумал Иржи, — «и я, ни Ружена как-то не замечали этого». Он смутился и стал смотреть в сторону, стесняясь взгляда Тильды, ее неустанных глаз, медлительных, вечно озабоченных.

— Она сбежала от мужа, — вяло начала Тильда. — Говорит, что он ее мучил… Может и мучил, но… на все есть свои причины… Вот и у него была причина, — продолжала она, не дождавшись реплики брата. — Видишь ли, Ружена… Я и сама не знаю… — Сестра замолчала и уставилась на большую дыру в ковре. — Ружена — не хозяйка, — начала она после паузы. Ну, конечно, детей у нее нет, заботиться не о ком. Но все-таки…

Иржи хмуро смотрел в окно.

— Ружена — мотовка, — выдавила из себя Тильда. — Делала долги, вот что. Ты заметил, какое у нее белье?

— Нет.

Тильда вздохнула и провела рукой по лбу.

— Знал бы ты, сколько оно стоит… Она, например, купит себе меха… тысячные! А потом их продает за сотню-другую, чтобы купить туфли. Счета от мужа прятала — и получались неприятности… Разве ты об этом не знаешь?

— Нет. Я с ним не разговариваю.

Тильда покачала головой.

— Видишь ли, он трудный человек, не спорю… Но если жена мужу даже белья никогда не починит, и он ходит весь драный, а сама одевается, как герцогиня… Да еще обманывает его, гуляет с другими…

— Перестань! — взмолился измученный Иржи.

Тильда грустно оглядела рваное покрывало на постели.

— А Ружена не предлагала тебе похозяйничать? — спросила она неуверенно. — Чтобы ты взял квартиру побольше, а она бы тебе стряпала?

У Иржи больно сжалось сердце. Об этом он до сих пор даже не подумал. Да и Ружена тоже! А как бы он был счастлив!

— Я и не хотел этого, — резко сказал он, едва владея собой.

Тильде, наконец, удалось поднять взгляд.

— Да и она бы, вероятно, не захотела. Тут у нее… этот офицер. Его перевели в Прагу. Потому она и сбежала сюда. Погналась за женатым. Этого она тебе тоже, конечно, не сказала?

— Тильда, — хрипло сказал Иржи, гневно глядя на нее, — ты лжешь!

У Тильды вздрагивали руки и щеки, но она пока не сдавалась.

— Увидишь сам, — запинаясь, возразила она. — Ты такой добряк. Я бы не сказала этого, если бы… если бы не жалела тебя. Ружена никогда тебя не любила. Она говорит, что ты…

— Уходи отсюда! — крикнул Иржи вне себя от гнева. — Ради бога, оставь меня в покое!

Тильда медленно поднялась.

— Снял бы ты себе квартиру получше, Иржи, — невозмутимо продолжила она. — Погляди, как здесь грязно. Не оставить ли тебе корзиночку груш?

— Ничего мне не надо.

— Мне пора… У тебя тут такая темень… Ах, боже, Иржик… Ну, до свиданья!

Кровь стучала в висках у Иржи, в горле стоял комок. Он попытался работать, но, едва усевшись за стол, сломал от злости перо, вскочил и побежал к Ружене.

Запыхавшись, он поднялся по лестнице и позвонил.

Открыла квартирная хозяйка. Жиличка, мол, ушла с утра. Передать ей что-нибудь?

— Ничего, — пробурчал Иржи и потащился домой, словно под тяжестью непосильного бремени. Дома он снова сел за стол, подпер голову руками и стал вчитываться в документы. Прошел час, но Иржи не перевернул ни одной страницы. Настали сумерки, в комнате стемнело, а он все еще не зажег света. В передней бодро и весело звякнул звонок, зашуршало платье, и в комнату вбежала Ружена.

— Спишь, Иржи? — ласково засмеялась она. — Как здесь темно! Да где же ты?

— Гм… я работал, — отчужденно сказал Иржи.

В комнате повеяло морозной свежестью и легким ароматом дорогих духов.

— Слушай… — весело начала Ружена.

— Я хотел зайти к тебе, — прервал он, — но подумал, что тебя, наверное, нет дома…

— Где же мне еще быть? — искренне удивилась она. — Ах, здесь так хорошо, Иржи! Я так люблю бывать у тебя!

Она вся дышала радостью, молодостью и счастьем.

— Поди посиди со мной, — попросила она и, когда брат уселся рядом с ней на кушетке, обняла его и повторила. — Я очень люблю бывать у тебя, Иржик!

Он прижался щекой к холодному меху ее шубки, чуть влажному от осеннего тумана, и пока сестра легонько баюкала его, думал: «Не все ли равно, где она была? Зато она сразу же пришла ко мне». И сердце у него замирало и сжималось от странной смеси чувств — острой скорби и сладостного томления.

— Что с тобой, Иржик? — испуганно спросила она.

— Ничего, — сказал он, убаюканный. — Заходила Тильда.

— Тильда! — ужаснулась Ружена и, помолчав, сказала: Пусти!.. А что она говорила?

— Ничего.

— А обо мне говорила? Плохое что-нибудь?

— Так, кое-что…

Ружена разразилась злыми слезами.

— Подлая женщина! От нее хорошего не жди! Виновата я разве, что им плохо живется? Она наверняка разнюхала, что ты мне помог. Вот и притащилась! Живи они лучше, Тильда и не вспомнила бы о тебе! Как это низко! Все только для себя… и для своих противных детей…

— Хватит об этом! — попросил Иржи.

Но Ружена не унималась.

— Ей хочется испортить мне жизнь! — плакалась она. Только-только все стало налаживаться… а эта Тильда тут как тут, поносит меня и хочет все отнять… Скажи, ты веришь тому, что она наболтала?

— Нет.

— Ведь я решительно ничего не хочу, кроме свободы. Разве у меня нет права хоть на капельку счастья? Мне так мало нужно, я тут так счастлива, и вот является она и…

— Не бойся, — сказал он, вставая, чтобы зажечь лампу.

Ружена тотчас перестала плакать. Брат пристально глядел на нее, словно видел впервые. Потупленный взгляд, вздрагивающие губы… Но как она молода и прелестна! Новое платье, шелковые чулки, перчатки туго обтягивают руки… Маленькие нервные пальцы перебирают бахрому рваного чехла на кушетке.

— Извини, — сказал Иржи со вздохом, — мне надо работать.

Ружена послушно встала.

— Ах, Иржи… — начала она и замолкла, не зная, что сказать. Прижав руки к груди, она стояла, как олицетворение испуга; губы у нее побелели, в бегающем взгляде было страдание.

— Не беспокойся, — лаконично сказал Иржи и взялся за перо.

На следующий день он до темноты сидел над бумагами. Он заставлял себя работать быстрее, но с каждой минутой в сознании нарастала мучительная тревога, рабочее настроение падало.

Пришла Ружена.

— Пиши, пиши, — шепнула она. — Я тебе не помешаю.

Она тихонько села на кушетку, но Иржи все время чувствовал на себе пристальный, беспокойный взгляд сестры.

— Что ж ты не зашел ко мне? — внезапно спросила она. — Я сегодня весь день была дома.

Иржи угадал в этом признание, которое тронуло его. И, положив перо, повернулся к сестре. Она была в черном платье, похожая на кающуюся грешницу.

Лицо ее казалось бледнее обычного, и даже издалека было заметно, как озябли робко сложенные на коленях руки.

— У меня довольно холодно, — виноватым тоном проворчал он и попытался разговаривать с сестрой спокойно, не вспоминая о вчерашнем. Ружена отвечала покорно и нежно, тоном благодарной девочки.

— Ох, уж эта Тильда! — неожиданно вырвалось у нее. — Им потому не везет, что муж у нее просто идиот. Поручился за чужого человека, а потом пришлось. за него платить. Сам виноват, надо было подумать о своей семье. Но что поделаешь, если он ничего не понимает! Держал коммивояжера, а тот его обобрал, и вообще он доверяет первому встречному… Ты знаешь, что его обвиняют в умышленном банкротстве?

— Я ничего не знаю, — уклонился от ответа Иржи.

Он понял, что она всю ночь обдумывала это, и ему стало как-то стыдно. Но Ружена не почувствовала тихого протеста брата: она разошлась, раскраснелась и принялась выкладывать свои главные козыри.

— Они просили моего мужа помочь им. Но он навел справки и поднял их на смех… Дать им деньги, говорит, — все равно что выбросить. У них триста тысяч пассива… Дурак будет тот, кто вложит в их дело хоть геллер: все вылетит в трубу!

— Зачем ты говоришь это мне?

— Чтобы ты знал. — Она старалась говорить непринужденно. — Ведь ты такой добряк, чего доброго, дашь еще обобрать себя до нитки…

— Ты хорошая, — сказал он, не сводя с нее глаз.

Ружена напряглась, как натянутый лук. Ей, видно, очень хотелось сказать еще что-то, но смущал пристальный взгляд брата; побоявшись переборщить, она перевела разговор на другое и стала просить найти ей какую-нибудь работу, потому что она никому, никому не хочет быть в тягость. Она ограничит себя во всем, ей не нужна такая дорогая квартира…

«Вот сейчас, сейчас она, может быть, предложит вести у меня хозяйство…» Иржи ждал с бьющимся сердцем, но Ружена отвела взгляд к окну и переменила тему.

Через день пришло письмо от Тильды.

«Милый Иржи, жаль, что мы расстались, так и не поняв друг друга.

Если бы ты знал все, я уверена, ты по-другому отнесся бы и к этому письму. Мы в отчаянном положении. Но если мы сумеем заплатить сейчас 50 000, мы будем спасены, потому что у нашего дела надежное будущее и года через два оно будет приносить доход. Мы готовы дать тебе все гарантии на будущее, если ты нам сейчас одолжишь эту сумму. Ты стал бы нашим компаньоном и получал бы долю с прибылей, как только они будут. Приезжай поглядеть на наше предприятие и убедись своими глазами, что это верное дело. Познакомься с нашими детьми, увидишь, какие они милые и послушные, как прилежно учатся, и твое сердце не позволит тебе погубить их будущее.

Помоги нам хотя бы ради них, ведь мы кровная родня, а Карел уже большой и смышленый, он многого достигнет в жизни. Извини, что я так пишу, мы все очень волнуемся и верим, что ты спасешь нас и будешь любить наших детей, ведь у тебя доброе сердце. Приезжай обязательно. Тильдочка, когда вырастет, охотно пойдет к тебе в экономки, вот увидишь, какая она славная. Если ты нам не поможешь, мой муж не переживет этого, и дети останутся нищими.

Привет тебе, дорогой Иржи, от твоей несчастной сестры Тильды.

P. S. Насчет Ружены ты говорил, что я вру. Мой муж будет в Праге и покажет тебе доказательства, Ружена не заслуживает твоей великодушной поддержки, она позорит нас всех. Пусть лучше вернется к своему мужу, он ее простит, и пусть она не отнимает хлеб у невинных детей».

Иржи отшвырнул письмо. Ему было горько и противно. От работы, разложенной на столе, веяло отчаянной пустотой, душу переполняло отвращение. Он бросил все и пошел к Ружене, но уже на лестнице, у дверей, остановился, махнул рукой и отправился бродить по улицам. Увидя вдалеке молодую женщину в мехах, под руку с офицером, он, как ревнивец, побежал за ней, но оказалось, что это не Ружена. Иржи шел, заглядывая в ясные женские глаза, слышал смех, видел счастливых женщин, овеянных радостью и красотой.

Наконец, усталый, он вернулся домой. На кушетке лежала Ружена и плакала. На полу валялось раскрытое письмо Тильды.

— Какая подлая! — безутешно всхлипывала Ружена. — И как ей не стыдно! Она хочет обобрать тебя, Ирка, обобрать до нитки. Не поддавайся, не верь ни единому слову! Ты и представления не имеешь, до чего это лживая и жадная баба! За что она меня травит? Что я ей сделала? Из-за твоих денег… так меня… позорить. Ведь ей от тебя нужны только деньги! Это просто срам!

— У нее дети, Ружена, — тихо сказал Иржи.

— Не надо было заводить детей! — грубо воскликнула Ружена, давясь слезами. — Всегда она нас обирала, ей дороги только деньги! Она и замуж-то вышла по расчету, еще девчонкой хвалилась, что будет богата!.. Бессовестная, низкая, глупая!.. Ну, скажи, Иржи, что она за человек? Знаешь, как она держалась, когда им везло? Зажиревшая, спесивая завистница… А теперь хочет… отыграться на мне… Неужели ты допустишь, Иржи? Неужели выгонишь меня? Я лучше утоплюсь, а обратно не поеду!

Иржи слушал, опустив голову. Да, сейчас Ружена борется не на жизнь, а на смерть, отстаивает все — свою любовь, свое счастье… Она плачет от ярости, в ее голосе страстная ненависть и к Тильде и к нему, Иржи, который может лишить ее всего. Деньги! Это слово бичом хлестало Иржи каждый раз, когда Ружена произносила его; оно казалось ему гнусным, циничным, оскорбительным…

— Я не поверила, когда ты предложил мне деньги, — плакала Ружена. — Ведь они означают для меня свободу и все в жизни. Ты сам мне предложил эти проценты, Иржи. Не надо было предлагать, если ты собирался отнять их. А теперь, когда я так рассчитываю…

Иржи не слушал. Жалобы, выкрики, плач Ружены доносились до него, словно издалека. Он чувствовал себя безгранично униженным. Деньги, деньги и деньги!

Да разве все дело в деньгах? Что же такое случилось, господи боже? Почему так отупела, ожесточилась замученная заботами хлопотливая мать Тильда? Почему скандалит другая сестра, почему очерствело его собственное сердце? Да разве в деньгах дело? Иржи с удивлением почувствовал, что способен и даже хочет оскорбить Ружену, сказать ей что-то злое, обидное, презрительное.

Он встал, полный решимости.

— Погоди, — сказал он холодно. — Это ведь мои деньги. А я… — он сделал эффектный отрицательный жест, — я раздумал!

Ружена вскочила, в глазах у нее был испуг.

— Ты… ты… — запиналась она. — Ну, конечно… само собой разумеется, ты вправе… Прошу тебя, Иржи, ты, наверное, не понял меня… Я совсем не хотела…

— Ладно, — отрезал он. — Я сказал, что раздумал.

Молния ненависти сверкнула в глазах Ружены, но она закусила губу, опустила голову и вышла.

Назавтра к Иржи явился новый посетитель — муж Тильды, неуклюжий, краснолицый, застенчивый человек, с выражением какой-то собачьей покорности в лице и фигуре. Иржи был вне себя от стыда и злости и даже не сел, чтобы не предлагать сесть гостю.

— Что вам угодно? — спросил он безразличным, чиновничьим голосом.

Неуклюжий человек вздрогнул и с трудом прогаворил:

— Я… я… то есть Тильда… посылает вам документы, которые вы хотели… — Он стал лихорадочно шарить по карманам.

— Ничего я не хотел! — Иржи отмахнулся.

Настала мучительная пауза.

— Тильда писала вам, шурин… — начал несчастный фабрикант, покраснев еще больше, — что наше предприятие… в общем… если вы захотите войти в долю…

Иржи упорно молчал, не желая выручать зятя.

— Собственно говоря… положение не такое уж плохое… Если бы вы захотели участвовать… короче говоря… у нашего дела есть будущее… и вы… как совладелец…

Дверь тихо отворилась — на пороге стояла Ружена. Она остолбенела, увидев мужа Тильды.

— В чем дело? — резко спросил Иржи.

— Иржи… — прошептала Ружена.

— У меня гость, — отрезал Иржи и повернулся к зятю. — Пожалуйста, продолжайте.

Ружена не шевелилась. Муж Тильды обливался потом от стыда и страха.

— Вот… пожалуйста… эти бумаги… письма от ее мужа и другие… перехваченные…

Ружена ухватилась за косяк.

— Покажите, — сказал Иржи и взял письма, словно собираясь просмотреть их, но скомкал в руке и протянул Ружене.

— На, возьми, — сказал он со злой усмешкой. — А теперь извини. И в банк за процентами больше не ходи. Не получишь.

Ружена молча отступила, лицо у нее стало пепельным. Иржи закрыл за ней дверь и сказал хрипло:

— Итак, вы говорили о вашем заводе.

— Да, у него самые лучшие перспективы… и если бы нашелся капитал… пока что, разумеется, без процентов…

— Слушайте, — бесцеремонно прервал его Иржи, — мне известно, что вы сами довели завод до краха. У меня есть сведения, что вы неосторожный и даже… даже не деловой человек.

— Я бы… я бы так старался… — бормотал зять, собачьими глазами глядя на Иржи, избегавшего его взгляда.

— Как же я могу вам доверять? — Иржи пожал плечами.

— Уверяю вас, что я высоко ценил бы ваше доверие… и всячески стремился бы… У нас дети, шурин!

Сердце Иржи сжалось от страшной, мучительной жалости.

— Приходите… через год! — закончил он последним усилием воли.

— Через год… о боже! — вздохнул Тильдин муж и в его потухших глазах показались слезы.

— Прощайте, — заключил Иржи, протягивая ему руку. Зять, не замечая ее, пошел к выходу и, натыкаясь на стулья, нащупал ручку двери.

— Прощайте… — надломленным голосом сказал он с порога, — и… спасибо вам.

Иржи остался один. Неимоверная слабость охватила его, пот выступил на лбу. Он собрал бумаги, все еще разложенные на столе, и позвал квартирохозяйку.

Когда она вошла, он расхаживал по комнате, держась руками за грудь, и уже не помнил, что хотел сказать.

— Погодите, — воскликнул он, когда она уходила. — Если сегодня или завтра… или вообще когда-нибудь придет… моя сестра Ружена, скажите ей, что я нездоров и просил к себе никого не пускать.

Он лег на свою ветхую кушетку и уставился на новую паутину, которая появилась в углу, у него над головой.

Жестокий человек

В бухгалтерию, освещенную двумя десятками ламп и сиявшую, как операционный зал, доносился грохот и лязг из цехов. Был шестой час вечера. Сотрудники уже вставали и шли к умывальникам. Вдруг зазвонил внутренний телефон. Бухгалтер снял трубку и услышал одно слово: «Блисс». Положив трубку, он кивнул молодому человеку, который, облокотясь на сейф и сверкая золотыми зубами, болтал с двумя машинистками. Молодой человек блеснул всеми своими пломбами и коронками, отбросил сигарету и вышел.

Прыгая через три ступеньки, он бегом поднялся на второй этаж. В холле никого не было. Блисс постоял, кашлянул и через двойные двери вошел в кабинет Пеликана. У стола принципала он увидел директора завода; тот стоял навытяжку, как солдат, рапортующий командиру.

— Pardon! — извинился Блисс и отступил.

— Останьтесь! — послышалось ему вслед.

На лице директора, выражавшем напряженное внимание, конвульсивно, как от тика, дергалась одна щека. Пеликан писал и, закусив сигару, говорил сквозь зубы. Внезапно он бросил перо и сказал:

— Завтра объявите об увольнениях.

— Это непременно вызовет забастовку, — мрачно заметил директор.

Пеликан пожал плечами.

У директора нервно подергивалось лицо — у него, видимо, накипело на сердце. Блисс деликатно отвернулся к окну, как бы желая показать, что его, Блисса, собственно, тут нет. Но ему было совершенно ясно, в чем дело. Уже год он следил за борьбой не на жизнь, а на смерть, которую вел Пеликан. Немецкая конкуренция что ни день все сильнее душила огромный, шумный завод, и завтра он, быть может, затихнет навсегда. Хочешь не хочешь, а немцы продают свои изделия на тридцать процентов дешевле! Год назад Пеликан расширил завод, вложил сумасшедшие деньги в новое оборудование, — все для того, чтобы удешевить свои товары. Он приобрел новые патенты и рассчитывал, что производительность труда поднимется наполовину. Но она не поднялась ни на один процент: сказывалось сопротивление рабочих. Пеликан устремился в атаку на нового врага, терроризировал цеховых уполномоченных и постарался выжить их с завода. Но этим он только вызвал две ненужные забастовки и в конце концов был все же вынужден повысить оплату труда и попытался купить рабочих премиями. Но накладные расходы возросли ужасающе, а производительность еще больше снизилась.

Молчаливая вражда между фабрикантом и рабочими превратилась в открытый поединок. Неделю назад Пеликан вызвал к себе уполномоченных и предложил участие в прибылях. В душе он задыхался от злобы, но перед представителями рабочих распинался с необыкновенным красноречием: повысьте, мол, выработку, проявите добрую волю, и завод будет наполовину ваш.

Рабочие отказались. Значит, быть сокращению!

Блисс знал, что Пеликану нужна передышка и что фабрикант не считает себя побежденным.

— Это вызовет стачку, — повторил директор.

— Блисс! — крикнул Пеликан, как кричат любимой собаке, и снова стал писать.

Директор откланялся и ушел, нарочито медля и явно рассчитывая, что его остановят, но Пеликан и бровью не повел.

Блисс неслышно прислонился к шкафу и стал ждать дальнейших событий, с улыбкой поглядывая то на свои блестящие ботинки, то на ногти, то на узор ковра… Он щурил свои томные еврейские глаза, как довольный кот, задремавший здесь в тепле, под шорох пера, бегающего по бумаге.

— Поезжайте в Германию, — сказал Пеликан, продолжая писать.

— Куда? — улыбнулся Блисс.

— К конкурентам, поглядеть… Вы знаете, на что.

Польщенный Блисс улыбнулся. Это был прирожденный лазутчик и промышленный шпион. Найдись государственный деятель, который захотел бы использовать мягкую элегантность и изумительную дерзость этого человека с девическими глазами, Блисс охотно служил бы любой политике или предательству. Пока же он разъезжал по разным странам, проникая взглядом своих прищуренных, насмешливых глаз в производственные и коммерческие тайны и патенты различных предприятий и продавая их конкурентам. Он был до странности предан Пеликану, который «открыл» и вывел в люди его, безвестного нищего беженца из Польши. Сейчас надо было подставить ножку немецким конкурентам, и Блисс это сразу понял. Впервые Пеликан сам попросил его о такой услуге.

— Съездить в Германию, — повторил Блисс и блеснул всеми своими золотыми зубами. — И больше ничего?

— Если представится возможность, почему бы и нет, — процедил Пеликан. — Но долго не задерживайтесь.

Наступила минутная пауза. Блисс неслышно отошел к окну и посмотрел на улицу. Завод уже затих и сверкал огромными окнами, как стеклянный дворец,

Пеликан все еще сосредоточенно писал.

— Сегодня утром я видел вашу жену, — раздался от окна сдавленный серьезный голос.

— Та-ак… — произнес Пеликан, не шевелясь, но скрип пера вдруг прекратился, словно писавший замер в ожидании.

— Она поехала в Стромовку, — не оборачиваясь, сказал Блисс. — Там вышла, переехала на тот берег, в Трою. В павильоне ее ждал…

— Кто? — не сразу спросил Пеликан.

— Доцент Ежек. Они пошли по набережной… Ваша супруга плакала… У перевоза они расстались.

— О чем они говорили? — спросил Пеликан как-то слишком спокойно.

— Не знаю. Он сказал: «Ты должна решиться, так больше нельзя, невозможно!..» Она заплакала.

— Он с ней…

— … на ты. Потом он сказал: «До завтра». Это было в одиннадцать утра.

— Спасибо.

Перо снова заскрипело по бумаге. Блисс отвернулся. Он щурился и улыбался по-прежнему.

— Я заеду в Швецию, — заметил он, скаля зубы, — у сталелитейщиков там есть кое-что новенькое.

— Счастливого пути! — отозвался Пеликан и подал ему чек.

Было видно, что принципал намерен еще работать, и Блисс на цыпочках вышел. В кабинете воцарилась такая тишина, словно Пеликан окаменел.

Внизу, под окнами, в ожидании ходит продрогший шофер. Какие-то голоса доносятся со двора. Пробили часы: семь мелодичных металлических ударов. Пеликан запер письменный стол, взял трубку, набрал номер своего домашнего телефона.

— Барыня дома?

— Да, — последовал ответ. — Позвать ее?

— Нет. — Он повесил трубку и снова опустился в кресло.

«Так, значит, сегодня утром, — твердил он себе. — Вот почему Люси была такая смущенная… такая… бог знает…» Когда он днем приехал обедать, она играла на рояле и не заметила мужа. Пеликан слушал ее игру, сидя в соседней комнате. Никогда прежде он не думал, что на свете может быть нечто столь страшное, душераздирающее и властное, как то, что слышалось ему сейчас в этой музыке. К обеду жена вышла бледная, с горящими глазами и почти не дотронулась до еды. Они обменялись несколькими словами — в последнее время, слишком занятый борьбой на заводе, о которой жена даже не подозревала, он не знал, о чем говорить с ней. После обеда Люси опять играла и не слышала, как он уходит. Что за страшную, исполненную отчаяния силу и окрыляющую решимость, какой тайный толчок искала она в этой буре звуков, чем она упивалась, с кем говорила, взволнованная, потрясенная? Пеликан покорно опустил голову. Его крепкий лоб был словно забронирован от звуков, он умел спокойно работать под грохот парового молота и пронзительный вой металлорежущих станков. Крик страдания и нежности, который извергал раскрытый рояль, был для Пеликана чужой, непонятной речью, и он тщетно пытался уразуметь ее.

Пеликан ждал, пока жена доиграет и встанет из-за рояля. Тогда он посадит ее рядом с собой на диван, скажет ей, как он устал, скажет, что все, что он сейчас делает, — выше сил человеческих… Он даже не закурил сигары, чтобы дым не беспокоил Люси.

Но она не замечала его, погруженная в иной мир.

Наконец он поглядел на часы и на цыпочках вышел, пора было ехать на завод.

Пеликан стискивает зубы, словно стараясь перекусить что-то. Так, значит, Ежек, друг детства… Ему вспомнилось, как он впервые ввел Ежека в гостиную своей жены, волосатого, бородатого, сутулого Ежека, очкастого ученого, немного смешного и рассеянного, с удивленным детским выражением глаз. Тогда Пеликан привел приятеля почти насильно, притащил с благодушным превосходством, как новую забавную игрушку. Ежек изредка заходил, стеснялся и вскоре безумно влюбился в молодую хозяйку дома. Пеликан отметил это с удовлетворением собственника: он был горд своей интересной женой, образованной, одаренной женщиной.

«Приходи почаще», — говаривал он приятелю.

Ежек робко уклонялся, краснел от смущения и сердечных терзаний и предпочел бы совсем не показываться у Пеликанов, однако не выдерживал и приходил снова, измученный, молчаливый, тревожный и вместе с тем безмерно счастливый в те минуты, когда хозяйка дома, уводя его от других гостей, садилась за рояль и говорила с Ежеком языком прелюдов, разыгранных ее белыми руками; ее глаза, сияющие и чуть насмешливые, были устремлены на взъерошенную шевелюру несчастного доцента. О, тогда Пеликан не питал ни малейшего сочувствия к этому мученику и по-королевски забавлялся его терзаниями, уверенный, слишком уверенный в своих силах, чтобы предположить…

Сильные челюсти Пеликана дрогнули. «А ведь это происходило не только у меня дома», — лишь теперь вспоминает он. Он изредка сопровождал жену на концерты и, довольный уже тем, что сидит рядом с Люси, думал о своих делах. На концертах всегда оказывался и доцент Ежек: опустив голову, он стоял где-нибудь у стены. Бог весть, что такое кроется в музыке, но минутами Люси вздрагивала и бледнела от волнения; и в ту же минуту Ежек поднимал голову и издалека глядел на нее напряженным, пылким взглядом, словно вся эта музыка извергалась из его сердца.

И Люси тоже искала его взглядом или, в каком-то безмолвном сговоре с ним, замыкалась в себе самой.

Они понимали друг друга на расстоянии, они говорили сверхчеловеческим языком звуков, заполнявших концертный зал. По пути домой Люси бывала молчалива, не отвечала на вопросы, прятала лицо в меха, словно изо всех сил старалась сохранить в своей душе что-то великое, созданное музыкой… и неведомо чем еще.

Пеликан закрыл лицо руками и застонал. Он сам виноват, что дело зашло так далеко! В последние месяцы он действительно совсем не уделял Люси внимания, отгородился от нее молчанием. Но ведь у него столько работы, он был так занят жестокой борьбой! Приходилось сидеть на заводе, в банке, в десятке правлений. Нужны деньги, а доход от завода слишком мал. Нужны деньги… прежде всего для Люси! У нее такие широкие запросы. Он никогда не говорил ей об этом, но, черт побери, ведь все его время уходит на то, чтобы обеспечить ей ту жизнь, которую она ведет. Все его время-, все дни! Да, последние месяцы Пеликан чувствовал: что-то не в порядке, что-то происходит в его семье. Почему Люси такая грустная и отчужденная, почему она побледнела от раздумий, как-то осунулась и замкнулась в себе? Пеликан ясно видел это и тревожился за жену, но усилием воли подавлял свое беспокойство. Приходилось думать о других, более важных делах…

В памяти Пеликана вдруг с мучительной отчетливостью всплыл последний визит Ежека. Доцент пришел поздно, какой-то всклокоченный, сам не свой, сел в сторонке, ни с кем не разговаривал. Люси, чуть побледнев, подошла к нему и принужденно улыбнулась.

Ежек встал и, словно бы тесня ее взглядом, заставил отойти к нише у окна. Там он шепотом сказал ей несколько слов. Люси наклонила голову в знак грустного согласия и вернулась к гостям. У Пеликана тогда сжалось сердце от беспокойного предчувствия, и он решил, что надо быть настороже. Но у него столько забот, столько неотложных дел!

Часы мелодично пробили восемь.

…На набережной в Трое стоит пара. Красивая дама плачет, прижимая платочек к глазам. К ней склоняется бородатое лицо со страдальческой и страстной улыбкой. «Ты должна, должна решиться, — говорит он. — Так больше нельзя, невозможно!» Эта картина терзает Пеликана своей беспощадной отчетливостью. «Как далеко зашли у них отношения? — подавленно спрашивает он себя. — Боже, что же мне делать? Объясниться с Люси или с ним? А как быть, если они скажут: «Да, мы любим друг друга»? И зачем добиваться тоге, чтобы услышать это, если… если и так все ясно?»

Тяжелые руки Пеликана сжаты в кулаки и лежат на столе. Он ждал бешеной вспышки гнева, но чувствует лишь, что его гнетет неимоверная слабость, Сколько сражений уже решено за= этим столом! Отсюда он распоряжается людьми и вещами, здесь получает и наносит удары, стремительные, страшные удары, как на матче бокса. А сейчас с каким-то ужасом и глухим гневом на самого себя сознает, что не способен ответить на этот удар.

Масштабы своего поражения он измеряет своей слабостью. «Надо что-то предпринять, что-то сделать», — мрачно твердит он и тотчас же представляет себе рояль, Люси с прикрытыми, горящими глазами, Люси, бледную и пошатывающуюся, на влтавской набережной… И снова нестерпимая мука бессилия охватывает Пеликана.

Наконец, собрав все силы, он встает и идет к машине. Автомобиль тихо спускается к центру Праги.

Глаза Пеликана вдруг наливаются кровью.

— Скорей, скорей, — кричит он шоферу и тяжело дышит от внезапного прилива ярости. Ему хочется врезаться в толпу, как пушечное ядро, давить людей, с грохотом налететь на какую-нибудь преграду… — Быстрее, быстрее, ты, олух! Зачем ты объезжаешь препятствия?

Испуганный шофер гонит машину на предельной скорости, непрерывно сигналя. Слышны крики прохожих, кто-то чуть не попал под колеса…

Дома Пеликан казался спокойным. Ужин прошел в молчании. Люси не говорила ни слова, чем-то подавленная, замкнутая. Сделав несколько глотков, она встала, чтобы уйти.

— Погоди, — попросил он и с дымящейся сигарой подошел, чтобы заглянуть ей в глаза. Люси подняла взгляд, внезапно исполненный отвращения и страха.

— Оставь меня, — попросила она и нарочно кашлянула, словно от табачного дыма.

— Ты кашляешь, Люси, — сказал Пеликан, пристально глядя на жену. — Тебе надо уехать из Праги.

— Куда? — в испуге шепнула она.

— В Италию, к морю, куда угодно. На курорт. Когда ты выедешь?

— Я не поеду! — воскликнула она. — Никуда я не хочу. Я совершенно здорова!

— Ты бледна, — продолжал он, не сводя с нее испытующего взгляда. — Прага вредна для твоего здоровья! Надо полечиться два-три года.

— Я никуда не поеду, никуда! — воскликнула Люси в страшном волнении. — Прошу тебя… что это… Я не поеду! — еще раз крикнула она срывающимся голосом и выбежала из комнаты, чтобы не разрыдаться. Пеликан, сгорбившись, ушел к себе в кабинет.

Ночью старый слуга долго ждал Пеликана в комнатке около спальни, чтобы приготовить ванну. Вот уже полночь, а хозяин все еще не выходит из кабинета.

Слуга на цыпочках подошел к двери и прислушался.

Слышны равномерные, тяжелые шаги из угла в угол. Старик вернулся на свой диванчик и задремал, иногда просыпаясь от холода. В половине четвертого он вскочил, пробудившись от крепкого сна, и увидел хозяина, который надевал шубу; лакей забормотал извинения.

— Я ухожу, — прервал его Пеликан. — Вернусь к вечеру.

— Вызвать машину? — осведомился слуга.

— Не надо.

Пеликан зашагал пешком к ближайшему вокзалу.

Морозило. Спящие улицы были безлюдны. Город будто вымер. На вокзале несколько человек спали на скамейках, другие тихо, терпеливо мерзли, свернувшись в клубок, как звери. Пеликан выбрал в расписании первый же отходящий поезд и в ожидании стал расхаживать по коридору. О поезде он забыл, и поезд ушел. Пришлось выбирать другой, и вот, наконец, Пеликан едет один, в пустом купе, сам не знал куда.

Еще не рассвело. Пеликан отодвинул лампу и уселся в угол.

Его сознание затуманила безмерная усталость.

С каждым оборотом колес на него словно накатывалась новая волна слабости. Было смертельно тоскливо и вместе с тем безгранично покойно, словно он впервые за много лет отдыхал всем своим существом.

Впервые в жизни, не сопротивляясь, принять удар и со странным удовлетворением сознавать, как глубоко он тебя ранит. Он уехал, попросту бежал из дому, чтобы весь день пробыть одному, все обдумать и твердо, без колебаний решить, как быть с Люси, что делать, как вообще покончить с этим ужасным положением. Но сейчас он не может — и не хочет — ничего, только бы терзаться своей мукой. Там, за окном, рождаются огоньки нового дня, люди, просыпаясь, неохотно расстаются с теплым сном. Люси сейчас еще спит… Он представил себе большую подушку, русые, разметавшиеся волосы. Быть может, они еще мокры от слез, детских слез, утомивших ее.

Она бледна и прекрасна… ах, Люси! Ведь моя слабость не что иное, как любовь. Какое же решение я ищу, ведь и так все решено, я люблю тебя!

«Действовать, действовать, действовать!» — настойчиво стучат колеса. «Нет, нет, зачем? Как ни действуй, от любви никуда не уйдешь. Но если Люси несчастна, значит надо сделать так, чтобы она стала счастливой». — «Действовать, действовать!» — «Погоди, Люси, погоди, я покажу тебе, что такое любовь!

Ты должна быть счастлива, если даже…» — «Итак, каково же решение? Раз ты любишь Люси, докажи это. Какая жертва достаточно велика, чтобы стоило принести ее?..»

Над землей распростерся рассвет.

Спокойно, сильно бьется мужское сердце, проникнутое великой болью. «Люси, Люси, я верну тебе свободу! Иди к своему любимому и будь счастлива. Я принесу и эту жертву. Слабая и прекрасная Люси, иди и будь счастлива!..» За окном пейзаж сменялся пейзажем. Крепкий, упрямый лоб прижат к холодному стеклу — Пеликан преодолевает дурман страдания. Но в израненное сердце уже вливается мир решения.

«Скажу ей сегодня вечером, что мы разводимся, — думает Пеликан. — Она испугается, но ненадолго, потом согласится и через полгода будет счастлива. Ежек будет носить ее на руках, он понимает ее лучше, чем я. А Люси…»

Пеликан вскакивает, как от удара. Разве может быть Люси счастлива в нужде? Люси, которая сжилась с роскошью и дорогими прихотями, Люси, которую в свой богатый дом он взял из богатого дома ее отца, владельца крупной торговой фирмы, правда, как раз накануне банкротства. Люси, которая по прихоти, из азарта, по наивности, по внезапному импульсу и бог весть почему еще безрассудно сорит деньгами. Всех заработков Ежека ей не хватит на одно платье… «Ну что ж, — возражает сам себе Пеликан, — после развода мне все равно придется платить ей алименты, вот я и дам ей достаточно, чтобы…»

«Нет, какие же алименты, — спохватился вдруг он, — ведь она выйдет за Ежека, и я, конечно, не смогу содержать ее. Значит, ей нельзя выходить замуж! Не то пусть остается свободной и получает от меня содержание… Ну, а что же тогда с ней будет? Отношения с Ежеком неизбежно пойдут своим путем. Если они не поженятся, значит это будет более или менее открытое… сожительство. Общество, в котором она живет, даст ей это почувствовать, оно изгонит ее и унизит. И она, гордая и впечатлительная Люси, будет безмерно страдать: ведь она воспитана в определенных правилах… Нет, так нельзя! Если мы разведемся, пусть выходит за Ежека и научится жить в бедности… если может. А я… я время от времени буду давать Ежеку денег… — Но Пеликан сам смущается от такой мысли. Нет, ведь Ежек ни за что не возьмет».

В смятении Пеликан сходит с поезда на первой же остановке, не зная, на какую станцию попал. Сидеть в купе — выше его сил, хочется бежать по темным полям с полосами смерзшегося снега, хочется прийти в себя. Светает. Серое и сырое утро. Пеликан выходит из вокзала, тут же садится на придорожную тумбу и задумывается.

Можно сказать ей и так: «Я уйду от тебя, но дам тебе кое-какие средства — вроде приданого, понимаешь? Капитал, чтобы ты жила на проценты».

А потом пусть выходит замуж. Пеликан наскоро прикинул, какую часть своего состояния он может реализовать. Вышло, что почти ничего. Весь капитал в обороте. Ничего не поделаешь, Люси, придется тебе вести скромный образ жизни, самой шить себе платья, стоять у плиты, а вечерами озабоченно подсчитывать дневные расходы…

Он поежился от холода, поднялся и наугад пошел по дороге. «Люси, Люси, что же мне с тобой делать? Не могу же я допустить, чтобы ты нуждалась! Послушай меня, детка, это не для тебя, ты не знаешь, как постыдна бывает бедность. Возьмись за ум, Люси, подумай, к какой жизни ты привыкла!..»

Согревшись от быстрой ходьбы, Пеликан напряженно думает. Сам того не замечая, он вдруг начинает разрабатывать грандиозный план новой промышленной компании, которая принесет ему новые миллионы. Он уже представляет себе, что и как нужно сделать, рассчитывает средства и силы, ломает предстоящее сопротивление… При этом в голове таится нелепая мысль, что, если он осыплет Люси новыми, еще большими богатствами, она, быть может, передумает…

Запыхавшись, Пеликан останавливается на вершине холма, потом быстро сбегает с него. Кругом не видно ни шоссе, ни проселка, одни рыжеватые холмики и черные перелески Южной Чехии. Продрогший и безмерно усталый, Пеликан шагает напрямик по полям. Наконец он добирается до какой-то деревни и входит в первый же трактир.

В низкой избе нет никого, кроме Пеликана. Золотушный подросток подает ему оранжевый чай с ромом, пахнущий нюхательным табаком. Пеликан жадно пьет неаппетитную жидкость и понемногу обретает силы. «Нет, Люси не будет страдать, ведь я живу, чтобы не допустить этого… Сейчас она, наверное, проснулась… встает, как малое дитя… вспоминает вчерашние терзания». Пеликан смертельно устал, он чувствует себя очень старым; кажется, что он годится Люси в отцы. «Нет, ты не попадешь в нужду, Люси! Ничто не изменится в твоей жизни, я ни словом, ни взглядом не покажу, что знаю все. Живи в своих прекрасных мечтах, Люси, люби, поступай как знаешь. Меня все равно целыми днями нет дома и я не могу дать тебе ничего, кроме богатства. Пользуйся же, Люси, чем хочешь, и будь счастлива; твое гордое сердце не позволит тебе пасть слишком низко…»

Подросток то и дело выходит в зал и неприветливо поглядывает на гостя. Что нужно здесь этому рослому господину в шубе, который уселся в углу, вертит в руках пустой стакан и как-то странно улыбается? Почему он не расплатится и не уйдет восвояси?

«…Нет, это невозможно, — пугается Пеликан. — Люси уже сейчас страдает от своих отношений с Ежеком, сейчас, когда между ними нет ничего, кроме пустых разговоров. Уже сейчас она избегает меня, плачет от душевных мук и терзается сознанием вины. Что же будет завтра и послезавтра, когда отношения зайдут дальше? Разве Люси, гордая и порывистая Люси, сможет… изменить?.. Она не вынесет унижения, истерзает свое сердце страхом и стыдом. Могу ли я оставить ее в таком состоянии? — спрашивает себя подавленный Пеликан. — Неужели я не в силах ничего сделать?..»

— Рассчитаться не хотите? — хмуро спрашивает подросток.

Пеликан резким движением вынимает часы: одиннадцать.

— Когда идет первый поезд в Прагу?

— В половине двенадцатого.

— А далеко до станции?

— Час ходьбы.

— У вас есть подвода?

— Нету.

«Одиннадцать часов, — думает Пеликан. — Именно в этот час они встречаются на набережной у Трои…» Он представил себе длинную каменную дамбу. Люси стоит, отвернувшись к свинцовой воде, и плачет, прижав платочек к глазам. «Может быть, как раз сейчас они принимают решение, безумное, бессмысленное, может быть, как раз сейчас безрассудная Люси решает свою судьбу, а я сижу тут…» Он вскакивает.

— Найдите мне подводу!

Подросток, ворча, уходит. Пеликан с часами в руке стоит у трактира. Сердце у него колотится. Неужели не будет подводы? Он выходит из себя от нетерпения.

Десять минут пролетают впустую. Наконец подъезжает деревенский тарантас, запряженный белой лошадкой. Пеликан кричит деду, сидящему на козлах:

— Быстро! Заплачу сколько спросите, если поспеем к поезду!

— Это можно! — отвечает дед, тихонько понукая коня.

Тряский тарантас тащится с горки на горку.

— Скорей! — кричит Пеликан, и дед на козлах всякий раз потряхивает вожжами, отчего белая кобылка начинает чуть живее перебирать ногами. Но вот за спиной старика поднимается мощная фигура, вырывает у него вожжи и хлещет лошадь, хлещет по голове, по ногам, по спине, по чем попало… Бедная лошадка, исполосованная в кровь, пускается во всю прыть. Вон уже и железнодорожное полотно. Но на повороте заднее колесо, натыкается на придорожный камень и тарантас валится на бок: колесо сломалось, как игрушечное. Пеликан кричит от бешенства, бьет лошадь кулаком по морде и, как был, в распахнутой шубе, опрометью подбегает к станции, куда как раз подошел поезд.

«Действовать, действовать, действовать!» — стучат колеса. Взмокший от пота, Пеликан сидит в переполненном вагоне, в нетерпеливой ярости постукивает ногой, сжимает кулаки. До чего медленно тащится поезд, словно назло! Станции уплывают куда-то назад, тянутся аллеи, мостики, перелески, бегут телеграфные столбы… Пеликан рывком опускает окно и глядит прямо на рельсы: по крайней мере хоть здесь бесконечная полоса щебня и шпал убегает назад с бешеной скоростью.

Прага. Пеликан выбегает из вокзала и едет прямо к Ежеку. Запыхавшись, он звонит у дверей.

— Господина профессора нет дома, — говорит квартирохозяйка. — Но он скоро вернется с обеда, наверное в половине третьего.

— Я подожду, — бормочет Пеликан и садится в комнате Ежека.

Пробило три часа, скоро половина четвертого, Ежека нет как нет. В комнате постепенно темнеет.

Пеликан дышит как загнанный зверь. Может быть, он приехал слишком поздно? Наконец около пяти распахивается дверь, и на пороге появляется Ежек. Увидя Пеликана, он застывает на месте.

— Ты… как ты здесь? — произносит он не своим голосом. Ведь ты уехал…

Самообладание сразу возвращается к Пеликану.

— Откуда ты знаешь, что я уехал? — холодно спрашивает он.

Ежек понимает, что проговорился. Он краснеет, его лоб увлажняется от волнения, но он не произносит ни слова.

— Я уже вернулся, — после паузы говорит Пеликан, — и теперь хочу кое в чем навести порядок. Позволь, я закурю.

Ежек молчит. Ему кажется, что сердце стучит слишком громко, и он дрожащими пальцами барабанит по столу, стараясь заглушить этот стук. Вспыхивает огонек спички, осветив твердое, как маска, лицо Пеликана, его прищуренные глаза и крепкие, жестокие челюсти.

— Словом, — начинает Пеликан, — этому надо положить конец, понял? Ты подашь заявление о переводе в другой город.

Ежек молчит по-прежнему.

— Мою жену оставь в покое, — продолжает фабрикант. — Надеюсь, ты не осмелишься писать ей… с нового места службы.

— Я не уеду из Праги, — неверным голосом говорит Ежек. Что угодно делай, не уеду! Я знаю, ты думаешь… Ты не понимаешь, что это такое! Ты вообще не понимаешь…

— Да, я ничего не понимаю, — прерывает его Пеликан. — Мне ясно только одно: этому надо положить конец. Ничего у тебя не выйдет… ничего! Ты должен уехать.

Ежек вскакивает.

— Верни ей свободу! — торопливо и взволнованно говорит он. — Выпусти ее из золотой клетки! Выпусти! Я не для себя прошу, сжалься над ней! Будь человеком хоть раз в жизни! Неужели ты не чувствуешь, что она тебя не выносит, что для нее мука-жить с тобой? Зачем ты держишь ее насильно? У вас нет ни общих интересов, ни общих взглядов. Скажи, есть у тебя, что сказать ей, что дать ей… кроме денег?

— Нет! — слышится в темноте.

— Верни же ей свободу! Я знаю… она знает, что ты ее по-своему любишь. Но все это не то… В последние месяцы вы стали совсем чужими. Пожалуйста, разведись с ней!

— Пусть сама возбуждает дело о разводе.

— Разве ты не понимаешь? Ей не хватает решимости, не хватает смелости сказать тебе… Ты так щедр. Но ты ее не понимаешь, не знаешь, как она щепетильна. Она лучше умрет, чем скажет тебе… Это такая впечатлительная натура, она целиком зависит от тебя! Она не сможет сама… Вот если бы ты сказал, что расстаешься с ней! От этого зависит её счастье… Пеликан, я знаю, ты не привык к разговорам о любви, для тебя это пустые фразы… и вообще тебе не понять такой жены… Да ведь и ты не чувствуешь счастья. Скажи, зачем тебе Люси? Какая тебе от нее радость? Ты терзаешь ее своим вниманием и только. Неужто ты не понимаешь, как все это ужасно?!

— А ты бы потом на ней женился, а? — спрашивает Пеликан.

— Один бог знает, с какой радостью! — с надеждой и облегчением восклицает растерявшийся Ежек. — Лишь бы она согласилась. Я ни о чем не думал — лишь о ее счастье… Знал бы ты, как мы понимаем друг друга. Лишь бы она решилась на это! продолжает он, чуть не плача от радости. — Чего бы только я для нее не сделал! Ведь я с ума по ней схожу, дышу ею и живу. Ты… ты не понимаешь. Я и не думал, что можно так полюбить!

— Сколько ты получаешь?

— Что? — недоумевает Ежек.

— Какой у тебя доход?

— А причем здесь… — Ежек смущен. — Сам знаешь, что небольшой… Но она приучилась бы жить скромно, мы уже говорили об этом. Если бы ты знал, как мало придаем мы значения деньгам! Ты этого не понимаешь, Пеликан, у нас есть другие, высшие мерила. Ей безразлично богатство! Она даже не хочет говорить о том, что произойдет… в будущем. Она прямо-таки презирает деньги.

— Ну, а ты сам что предполагаешь делать?

— Я?.. Видишь ли, ты человек иной природы, чем мы, ты думаешь только о материальной стороне… Люси настолько выше тебя… Она и булавки от тебя не возьмет, если ты ее отпустишь. Главное, я этого не допустил бы, понимаешь? Она заживет новой жизнью…

Красный огонек сигары поднимается до высоты человеческого роста.

— Жаль! — говорит Пеликан. — Я охотно послушал бы тебя, да пора на завод. Так вот, имей в виду, Ежек…

— … Ведь твое богатство ее связывает!..

— Да. Так вот, ты подашь заявление о переводе. Привет, Ежек! Если ты придешь к нам, я велю тебя выставить. И пока ты в Праге, не удивляйся, что за тобой будут следить. И не ходи по набережной у Трои, чтоб тебя не столкнули в воду. Моей жены ты больше не увидишь.

Ежек тяжело дышит.

— Я не уеду из Праги!

— Тогда уедет она. Хочешь довести дело до этого? Но с моей женой ты больше не встретишься. Привет!..

Некоторое время спустя привратница, слезая по лестнице с чердака, увидела на ступеньках человека в шубе.

— Вам нехорошо? — участливо спросила она.

— Да… нет, — сказал человек, словно приходя в себя. Пожалуйста, вызовите мне извозчика.

Привратница побежала за извозчиком и, когда человек с трудом садился в пролетку, привратнице показалось, что он пьян. Пеликан сказал извозчику адрес своего дома, но через минуту стукнул его в спину: «Поверните, я еду на завод!»

Рубашки

Как ни старался он думать о других, более серьезных вещах, тягостная мысль, что служанка обкрадывает его, была неотвязна. Иоганна так давно служит, что он отвык думать о том, какие вещи у него есть.

Откроешь утром комод, вынешь чистую рубашку…

Сколько времени проходит — бог весть! — является Иоганна и показывает изношенную рубашку: мол, все они такие, пора, хозяин, покупать новые.

Ладно, хозяин идет в первый попавшийся магазин и покупает полдюжины рубашек, смутно припоминая, что недавно делал какие-то покупки. «Ну и товары нынче», — думает он. А сколько всяких вещей необходимо человеку, даже если он вдовец: воротнички и галстуки, костюмы и обувь, мыло и множество разных мелочей. Время от времени запасы всего этого приходится пополнять. Но у старого человека вещи почему-то быстро снашиваются и ветшают, бог знает что происходит с ними: вечно покупаешь обновки, а заглянешь в гардероб — там болтается несколько поношенных и выцветших костюмов, — и не разберешь, когда они сшиты. Но, слава богу, можно ни о чем не заботиться: Иоганна подумает за него обо всем.

И только теперь, через много лет, хозяину пришло в голову, что его систематически обкрадывают.

Вышло это так: утром он получил приглашение на банкет. Господи боже, годами он нигде не бывал, друзей у него мало, так что эта неожиданность прямо-таки сбила его с толку — обрадовала и испугала.

Прежде всего он сунулся в комод: а найдется ли приличная рубашка? Он вынул из ящика все рубашки и не нашел ни одной не обношенной на обшлагах или на манишке. Позвав Иоганну, он осведомился, нет ли у него белья получше.

Иоганна вздохнула, помолчала, потом решительно объявила, что, мол, все равно пора покупать новые, она не успевает чинить, остались одни обноски, а не рубашки… Хозяин, правда, смутно припоминал, что он недавно покупал что-то, но, не вполне уверенный в этом, промолчал и немедленно стал одеваться, собираясь в магазин. Начав «наводить порядок», он заодно извлек из карманов старые бумажки, чтобы убрать или выбросить их, и обнаружил последний счет за рубашки: заплачено столько-то такого-то числа. Всего каких-нибудь полтора месяца назад!

Полтора месяца назад куплено полдюжины новых рубашек! Вот так открытие!..

В магазин он не пошел, а стал бродить по комнате, перебирая в памяти годы своей одинокой жизни.

После смерти жены хозяйство вела Иоганна, и ему ни разу не приходило в голову заподозрить ее в чем-нибудь или не доверять ей. Но сейчас его встревожила мысль, что служанка обкрадывала его все эти годы. Он оглядел окружающую обстановку и, хотя не мог сказать, чего тут не хватает, заметил, как пусто и неуютно вокруг. Он попытался вспомнить, как выглядела комната, когда в его доме было больше вещей, больше уюта, интимности, больше жизни…

В тревоге открыл шкаф, где на память о жене хранились ее вещи — платья, белье… Там лежало несколько очень поношенных предметов, от которых так и повеяло прошлым… Но, боже мой. где же все, что осталось от покойной? Куда все это делось?

Он закрыл шкаф и попытался думать о другом, хотя бы о сегодняшнем банкете. Но неотступно возвращались воспоминания о протекших в одиночестве годах, и они показались ему еще более одинокими, горькими и пустыми, чем прежде. Словно кто-то обобрал его прошлое, сейчас от этих лет веяло мучительной тоской. А ведь иногда он даже бывал доволен жизнью, усыплен ею, как в люльке. И вот теперь он в испуге увидел себя, убаюканного бобыля, у которого чужие руки выкрали даже подушку из-под головы. Тоска сжала его сердце, такая тоска, какой он не испытывал с того дня… с того дня, как вернулся с похорон. И ему вдруг подумалось, что он стар и слаб, что жизнь обошлась с ним слишком жестоко.

Одно было ему непонятно: зачем она крала у него эти вещи? На что они ей? «Ага, — неожиданно вспомнил он со злобным удовлетворением. — Вот оно что!

У нее где-то есть племянник, которого она любит бессмысленной старушечьей любовью. Разве мне не приходилось сотни раз выслушивать от нее всякий вздор о том, какой это превосходный образчик человеческой породы? Она даже показывала его фотографию: курчавый, курносый молодчик с нахальными усиками». И все же Иоганна даже прослезилась от гордости и волнения. «Так вот куда идут все мои вещи!» — подумал он. Во внезапном приладке ярости он выскочил в кухню, обругал Иоганну «чертовой бабой» и убежал обратно в комнату. Удивленная служанка испуганно поглядела ему вслед круглыми слезящимися глазами навыкате, словно у старой овцы.

Остаток дня он не разговаривал с ней. Иоганна обиженно вздыхала, швыряла все, что попадало ей под руку, и никак не могла понять, что же такое происходит. Днем хозяин подверг ревизии все шкафы и ящики. Картина открылась удручающая. Он вспоминал то одно, то другое, какие-то мелочи, семейные реликвия, которые сейчас казались ему необычайно ценными. Ничего этого не было, решительно ничего!

Как на пожарище! Ему хотелось плакать от гнева и одиночества.

Запыхавшийся, весь в пыли, сидел он среди раскрытых ящиков и держал в руке единственную уцелевшую реликвию: расшитое бисером дырявое отцовское портмоне. Сколько же лет Иоганна воровала, пока не растащила всего! Он был разъярен; попадись ему сейчас служанка на глаза, он ударил бы ее. «Что мне с ней делать? — взволнованно думал он. — Выгнать? Заявить в полицию?.. А кто завтра сварит мне обед?.. Пойду в ресторан! А кто вытопит печь и согреет воду?..» Он изо всех сил отгонял эти мысли.

«Завтра будет видно, — уверял он себя, — как-нибудь обойдусь. Я же от нее не завишу!» И все же это угнетало его больше, чем он ожидал. Только сознание нанесенной ему обиды и необходимости возмездия придавали хозяину решимости.

Когда стемнело, он собрался с духом и пошел в кухню.

— Съездите туда-то и туда-то, — сказал он Иоганне самым безразличным тоном и дал ей какое-то якобы срочное поручение, сложное и неправдоподобное, которое он не без труда выдумал. Иоганна не сказала ни слова и с видом жертвы стала собираться в дорогу. Наконец за ней захлопнулась дверь, и он остался в квартире один. С бьющимся сердцем он на цыпочках подошел к кухне и, взявшись за ручку двери, заколебался: ему было стыдно, он почувствовал, что никогда не сможет открыть шкаф Иоганны.

Как вор! И вдруг, когда он уже решил бросить эту затею, все произошло как-то само собой: он открыл дверь и вошел в кухню.

Там все сверкало чистотой. Вот и шкаф Иоганны, но он, должно быть, заперт, а ключа нет. Теперь это обстоятельство лишь утвердило хозяина в его намерении, и он попытался открыть замок кухонным ножом, но только исцарапал шкаф. Обшарив все ящики в поисках ключа и перепробовав все свои ключи, он после получасовых ожесточенных попыток обнаружил, что шкаф вообще не заперт и его можно открыть крючком для ботинок.

На полках лежало отлично выглаженное, аккуратно сложенное белье, и тут же, сверху, шесть его новых рубашек, перевязанных еще в магазине голубой ленточкой. В картонной коробочке нашлась аметистовая брошь покойной жены, перламутровые запонки отца, портрет матери — миниатюра на слоновой кости… Боже, и на это позарилась Иоганна!

Он стал вынимать из шкафа все, что там было.

Вот его носки и воротнички, коробка мыла, зубные щетки, старомодный шелковый жилет, наволочки, старый офицерский пистолет и даже прокуренный и не годный ни на что янтарный мундштук. Все это, очевидно, были остатки, а большая часть вещей давно перекочевала к курчавому племянничку. Приступ ярости прошел, осталась только тоскливая укоризна: так вот оно что!.. «Ах, Иоганна, Иоганна, за что же вы со мной так обошлись?» Вещь за вещью он уносил украденное к себе и раскладывал на столе. Солидная коллекция! Вещи Иоганны он свалил в ее шкаф, хотел даже аккуратно сложить их, но после неудачной попытки бросил эту затею и ушел к себе, оставив шкаф настежь, словно после грабежа. И вдруг он оробел: Иоганна вот-вот вернется и надо будет серьезно поговорить с ней… Ему стало противно, и он начал поспешно одеваться. «Скажу завтра, не все ли равно… На сегодня с нее хватит: она увидит, что все открылось…» Он взял одну из новых рубашек. Она была тугая, будто картонная; сколько он ни старался, ему не удалось застегнуть воротничок. А Иоганна того и гляди вернется!

Он быстро натянул старую рубашку, хотя она была сильно поношена, и, кое-как одевшись, украдкой, словно преступник, вышел из дому и целый час бродил под дождем по улицам, так как идти на банкет было еще рано.

На банкете он оказался в одиночестве. Из попытки поговорить запросто и по-приятельски с былыми однокашниками ничего не вышло, — бог весть как их развела судьба за эти годы… Ведь они почти не понимали друг друга! Но он ни на кого не обиделся, стал в сторонке, слегка ошеломленный светом и многолюдьем, и улыбался. Вдруг сердце у него екнуло: а как я выгляжу! На манжетах бахрома, фрак в пятнах, а что за обувь, господи боже!

Ему хотелось провалиться сквозь землю. Куда бы спрятаться? Кругом ослепительной белизны манишки.

Ах, если бы незаметно исчезнуть? Если пойти к дверям, все, пожалуй, станут глядеть на меня… Он даже вспотел от волнения. Делая вид, что стоит на месте, он медленно и едва заметно подвигался к выходу. Вдруг к нему подошел старый знакомый, товарищ по гимназии. Только этого не хватало! Он отвечал несвязно, рассеянно, чуть не обидел человека. Оставшись один, он с облегчением вздохнул и прикинул расстояние до дверей. Наконец он выбрался на улицу и поспешил домой, хотя еще не было и двенадцати.

По дороге его снова одолела мысль об Иоганне.

Возбужденный быстрой ходьбой, он обдумывал, что скажет ей. Пространные, энергичные, исполненные достоинства фразы складывались в его мозгу с необычайной легкостью — целая рацея, исполненная сурового порицания и, наконец, снисхождения. Да, снисхождения, ибо в конце концов он простит Иоганну.

Не выгонять же ее на улицу! Она будет плакать, обещая исправиться. Он выслушает ее молча, с неподвижным лицом, но в конце концов скажет серьезно: «Даю вам возможность загладить ваш проступок, Иоганна. Будьте честной и преданной, большего я от вас не требую. Я старый человек и не хочу быть жестоким».

Его так обрадовала такая возможность, что он даже не заметил, как подошел к дому и отпер дверь.

На кухне еще горел свет. Хозяин на ходу заглянул туда сквозь занавеску на кухонной двери и опешил.

Что же это такое? Красная, опухшая от слез Иоганна возится в кухне, собирая свои вещи в чемодан. Хозяин изумился. Почему чемодан? Смущенный, подавленный, он на цыпочках прошел в свою комнату.

Разве Иоганна уезжает?

На столе лежат все вещи, которые она у него стащила. Он потрогал их, но теперь они не доставили ему никакой радости. «Ага, — подумал он, — Иоганна увидела, что я уличил ее в воровстве, и решила, что я немедленно выгоню ее, и потому укладывается. Ладно, пусть думает так до утра… в наказание. А утром я с ней поговорю. Впрочем, она, быть может, еще придет с повинной? Будет плакать передо мной, чего доброго упадет на колени и всякое такое. Ладно, Иоганна, я не жесток, вы можете остаться».

Не снимая фрака, он сел и стал ждать. В доме тихо, совсем тихо, так что слышен каждый шаг Иоганны, Вот она со злобой захлопнула крышку чемодана… И снова тишина. Но что это? Хозяин испуганно вскочил и прислушался. Протяжный, прямо-таки нечеловеческий вой… Потом какой-то лающий, истерический плач. Стук колен об пол и жалобный стон… Иоганна плачет!

Хозяин ожидал чего-то похожего. Но это? Он стоял, прислушиваясь к тому, что происходит в кухне, сердце у него колотилось. Слышен только плач.

Теперь Иоганна опомнится и придет просить прощения.

Он зашагал по комнате, стараясь укрепить в себе решимость, но Иоганна не появлялась. Он несколько раз останавливался, прислушивался. Плач продолжался, не ослабевая, — равномерный, однообразный вой. Хозяина испугало такое глубокое отчаяние.

«Пойду к ней, — решил он, — и скажу лишь: «Ладно, запомните это, Иоганна, и больше не плачьте. Я вас прощаю, если будете вести себя честно».

И вдруг стремительные шаги, двери настежь, в дверях Иоганна. Стоит и воет. Страшно смотреть на ее опухшее лицо.

— Иоганна… — тихо произносит он.

— Разве я это заслужила!.. — восклицает служанка. — Вместо благодарности… Как с воровкой… Такой срам!..

— Но Иоганна… — хозяин потрясен. — Ведь вы же взяли у меня все это… Поглядите! Взяли или не взяли?

Но Иоганна не слушает.

— Чтобы я да стерпела такой срам! Обыскать меня! Как какую-то… цыганку… Так осрамить меня… Рыться у меня в шкафу!.. У меня! Разве можно так поступать, сударь! Вы не имеете права… оскорблять. Я этого… до смерти… не забуду. Что я, воровка?.. Я, я воровка?! — восклицала она в отчаянье. — Я воровка?.. Я из такой семьи!.. Вот уж не ожидала, вот уж не заслужила!

— Но… Иоганна, — возражает ошеломленный хозяин, — рассудите же здраво: как эти вещи попали к вам в шкаф? Ваши они или мои?.. Скажите-ка, разве они ваши?

— Слышать ничего не хочу! — всхлипывала Иоганна. — Господи боже, какой срам!.. Как с воровкой… Обыскали!.. Ноги моей здесь больше не будет! — кричит она в неистовстве. Сейчас же ухожу! И до утра не останусь, нет, нет!..

— Ведь я вас не гоню… — возражает он в смятении. — Оставайтесь, Иоганна. Забудем о том, что произошло, бывает и хуже. Я вам ничего даже не сказал, не плачьте же!

— Ищите себе другую, — Иоганна захлебывается рыданиями, я у вас и до утра не останусь… Я человек, а не собака… Не стану все терпеть… Не стану! — восклицает она с отчаяньем. — Хоть бы вы мне тысячи платили. Лучше на мостовой заночую…

— Да почему же, Иоганна! — беспомощно защищается он. Чем я вас обидел? Я вам даже слова не сказал…

— Не обидели?! — кричит Иоганна с еще большим отчаяньем. — А это не обида… обыскать шкаф… как у воровки? Это ничего? Это я должна стерпеть? Никто меня так не позорил… Я не какая-нибудь… потаскушка! — Она разражается конвульсивным плачем, переходящим в вой, и убегает, хлопнув дверью…

Хозяин поражен беспредельно. И это вместо повинной? Да что же это такое? Что и говорить, ворует, как сорока, и она же оскорблена, что он дознался до правды. Воровать она не стыдится, но жестоко страдает от того, что ее воровство обнаружено…. В своем ли она уме?

Ему становилось все больше жаль служанку. «Вот, видишь, говорил он себе, — у каждого человека есть свои слабости, и больше всего ты оскорбишь его тем, что узнаешь о них. Ах, как безгранична моральная уязвимость человека, совершающего проступки! Он мнителен и душевно слаб в грехах своих! Коснись сокрытого зла и услышишь вопль обиды и муки. Не видишь ты разве, что хочешь осудить виноватого, а осуждаешь оскорбленного?»

Из кухни доносился плач, приглушенный одеялом.

Хозяин хотел войти, но кухня была заперта изнутри.

Стоя за дверью, он уговаривал Иоганну, корил ее, успокаивал, но в ответ слышались только рыдания, все более громкие и безутешные. Подавленный, полный бессильного сострадания, он вернулся в свою комнату. На столе все еще лежали украденные вещи — отличные новые рубашки, много всякого белья, разные сувениры и бог весть что еще. Он потрогал их пальцем, но от этого прикосновения только росли чувство одиночества и печаль.


  1. Мери, как дела? Ты хорошо играла! (нем.)

  2. Мери, у тебя талант! (нем.)

  3. Ты такая умница, Мери, такая умница! Скажи своему папе, что тебе подарить? (нем.)

  4. Спасибо, ничего (нем.).

  5. Я хотела бы только… (нем.)

  6. Что, что бы ты хотела? (нем.)

  7. Я хочу, чтобы у меня было поменьше уроков (нем.).

  8. Конечно! (нем.)

  9. Ах, какая же ты умница! (нем.)

  10. Какая умница! (нем.)

  11. Что вам угодно? (англ.)

  12. Мисс Ольга, вы слишком много говорите во время урока и лишь путаете ребенка своими вечными наставлениями. Сделайте одолжение — будьте поласковее с девочкой (англ.).

  13. Да, сэр (англ.).

  14. Да, дитя мое, это тебе известно (нем.).

  15. Прошу извинения, мисс… (англ.)

  16. Ах, это вы? (франц.)

  17. Да, ваше сиятельство (франц.).

  18. Да, сударыня? (франц.)

  19. Уж не ждете ли вы от меня извинений? (франц.)

  20. Нет, нет, сударыня! (франц.)

  21. Тогда позвольте мне пройти (франц.).

  22. Ах, извините, ваше сиятельство (франц.).

  23. Масла, мадемуазель? (франц.)

  24. Спасибо! (франц.)

  25. Да (англ.).

  26. Нет (англ.).

  27. Откройте, мисс Ольга… (англ.)

  28. Вы негодяй! (англ.)

  29. Покойной ночи (англ.).

  30. Возьмите слив, мадемуазель (франц.).

  31. Простите, сударыня? (франц.)

  32. Спасибо, спасибо, ваше сиятельство (франц.).

  33. Освальд, сиди прямо! (нем.)

  34. Папа, я поеду верхом? (нем.)

  35. Да (нем.).

  36. Ты тоже поедешь? (нем..)

  37. Нет (нем.)

  38. Алло, мистер Кеннеди! (англ.)

  39. Что, Ольга не придет? (нем.)