28713.fb2
- Да ведь он сидит даже не по пятьдесят восьмой статье!
- Ты не знаешь. Он хитрый, маскируется. Сумел обхитрить следователя, а может, кому и сунул.
Глаза Степана Степановича становятся круглыми и испуганными.
- Но ты же сам признавал, что твое дело дутое и прокурор состряпал его, чтобы карьеру сделать. Почему же ты не можешь поверить в невиновность этого латыша или немца?
- Ты не знаешь! Когда в тридцать седьмом в Архангельске разоблачали врагов народа, у первого секретаря обкома в матраце нашли два миллиона рублей. Нам об этом на партийном собрании сам прокурор области докладывал. Он врать не стал бы. Правда, его самого потом посадили.
Петьке не терпится взять реванш за поражение в споре с Дитриксом, и он накидывается на Степана Степановича, которого не любит, считая его жадным хапугой. При этом себя он обычно рисует защитником народных интересов и врагом советской плутократии.
- А ты, что, лучше этого шпиона? Сам разворовывал государство и хочешь, чтобы оно тебя по головке гладило. Небось, в матраце пару миллиончиков зашил.
Как всякий крупный жулик, Степан Степанович уличных воров не жалует, а Петьку, который не дает ему в бригаде житья, особенно ненавидит.
- Ты же ворюга! Посягал на собственность трудящихся людей.
- Я хоть у толстобрюхих богатеев излишки собирал, Эксплуататоров. А ты - экономический диверсант. Осудили тебя правильно - за хищения государственной собственности в особо крупных размерах.
Петька хорошо осведомлен в статьях Уголовного кодекса, имеющих отношение к его профессии.
Вечером бригадир велит мне собрать инструменты и отнести их к Дитриксу. Крошечная инструменталка содержится в идеальном порядке. Все предметы снабжены табличками, на которых указано, кто и когда их брал и когда возвратил. Тут же находятся станочки, необходимые для их текущего ремонта. Во всем ощущается немецкий педантизм и аккуратность.
Дитрикс встречает меня радушно, как уже хорошо знакомого, и рассказывает мне свою, необычную даже по нормам сороковых годов, историю.
- Вас, вероятно, удивило, почему меня все именуют шпионом. У меня ведь, собственно, в деле и пятьдесят восьмой статьи нет. И срок у меня, как здесь принято считать, детский. Пять лет. Вообще-то я не часто рассказываю о своей жизни, но если это вас интересует как историка... Я родился в Риге в немецкой семье. У нас в исторической литературе обычно фигурируют "псы-рыцари" и "остзейские бароны", обязательно в облике грубых и жестоких завоевателей. Я как раз и происхожу из семьи этих самых баронов. Предки мои переселились в Прибалтику несколько столетий тому назад. Они владели в Латвии, тогда она называлась Лифляндией, большими землями, состояли на службе у русских царей, служили им верой и правдой, и некоторые из них достигли высоких чинов в армии и администрации.
- С годами наш род обеднел, и еще до первой мировой войны я уехал в Германию, где окончил классическое отделение Гейдельбергского университета, а позднее учился два года и в Сорбонне. После войны я возвратился в Ригу, где преподавал в гимназии немецкий и французский языки. Приход русских в сороковом году я встретил сочувственно. В семье родители постоянно вспоминали о временах довоенного русского владычества как о "золотом веке". Дома говорили по-немецки и по-русски. Так мирно и жили. Я учительствовал.
- Однажды в зиму сорок седьмого года поздно вечером к нам позвонили. Мы жили тогда в Риге, в старой квартире, принадлежавшей еще деду и прадеду. Ворвались люди, человек десять, обыскали, все перерыли и меня увели. Во время следствия я узнал, что ваши чекисты, копаясь в старых архивах латышкой контрразведки, нашли какие-то материалы о секретаре английского посольства в Риге. Фамилия его была Дайрекс, похожая на мою. Решили, что это я и есть. Что только ни творили со мной почти два года! Били, мучили в холодном карцере, все домогались, чтобы я сознался, что был английским шпионом.
- Почему английским? - говорил я им. - Скорее уж немецким, ведь я немец.
Но им важно было, чтобы я оказался английским. Это было вскоре после знаменитой фултонской речи Черчилля, тогда начиналась необъявленная война с бывшими союзниками.
Неожиданно в зиму сорок девятого моя тюремная жизнь круто изменилась. Ночью меня перевели виз одиночки в общую камеру. Так торопились, что не дождались подъема. Утром потащили к следователю. Тот встретил мен, словно старого друга после долгой разлуки. Только что не обнял.
- Ну, Дитрикс, - сказал он, - ты все ворчишь, что у нас арестовывают честных людей. А мы ведем дела по справедливости, зря человека не посадим. Вот и в твоем деле разобрались. Оказался ты однофамильцем шпиона. Помер он еще в тридцатых. Мыс тебя обвинение снимаем. Советская власть судит лишь преступников. Распишись, что дело прекращено.
Я расписался, и меня отвели обратно в камеру. Сижу и жду освобождения. Проходит месяц, идет второй. Пишу жалобу. Однажды вызывает меня начальник тюрьмы и протягивает бумажку, чтобы я прочитал. Оказывается, решением Особого совещания я осужден на пять лет лагерей как социально опасный. Статья семь, тридцать пять.
- Да я ж ни в чем не виноват, - наивно говорю я.
- У нас расхода не бывает, только приход, - смеется капитан и, увидев мое недоумевающее, растерянное лицо, утешает:
- Ты ведь уже около двух лет отсидел, осталось всего ничего, годика три, - и добавляет, выдавая затаенную мысль, - я и сам тут с вами третий год без отпуска. Думаешь, мне сладко?!
Я любил беседовать с Дитриксом на разные темы. Это был человек острого ума, наблюдательный, ироничный и по-немецки обстоятельный. Проведя в лагере уже около трех лет, он не переставал удивляться всему тому, что видел. А мне было интересно разговаривать с человеком иной культуры и другого жизненного опыта, смотревшего на нашу жизнь со стороны, как это стал бы делать обитатель иной планеты.
Наконец наступил долгожданный день освобождения Дитрикса. Дата эта одиннадцатое декабря пятьдесят второго года - была аккуратно вырезана ножом на его деревянном рабочем столе в инструменталке. Жена писала, что все приготовила к его приезду, даже любимое им земляничное варенье и маринованные гибки. Я еще накануне с ним простился. Но вечером, после работы, я неожиданно увидел его у вахты все в той же измазанной маслом телогрейке. Он эпически повествовал окружающим о новом повороте в своей судьбе. Оказывается, утром его вызвали в спецчасть, и дежурный офицер вручил ему постановление Особого совещания. Его вновь осудили на пятилетний срок по той же статье.
- Скажи спасибо, что мы тебе за разговорчики в зоне пятьдесят восьмую не дали, - сказал офицер спецчасти в ответ на его протесты по поводу незаконного приговора.
Я начал было как мог выражать ему сочувствие, но он остановил меня легким движением руки и, как всегда улыбаясь, сказал:
- Я от вашей власти всегда чего-либо в этом роде ожидал. Не могла она просто так выпустить меня из рук. Жену только жалко. Она, на спросясь, вчера меня встречать приехала. Для нее это будет большим ударом.
- Но ведь так можно сидеть всю жизнь, - с жалостью глядя на старика, бестактно сказал я.
- Вы не смотрите, что я выгляжу стариком, - угадав мою мысль, говорит Дитрикс. - Я еще ничего, крепок, переживу великого и гениального сверстника.
- Но там же полно наследников похлеще.
- Однако второго такого найти нелегко.
И действительно, Дитрикса освободили через несколько месяцев после смерти Сталина.
В тот вечер, возвращаясь с работы, я увидел на вахте, у входа в жилую зону, стройного, подтянутого, чисто выбритого человека в сером, превосходно сидящем на нем костюме, при галстуке. Не без труда я узнал в нем моего бывшего оборванного, в грязной телогрейке собеседника из заводской инструменталки. Рядом с ним стояла маленькая старушка, едва доходившая ему до плеча. Дитрикс показал ей на меня пальцем и что-то сказал. Старушка радостно закивала мне головой и выкрикнула, видимо, слова приветствия, но я их не расслышал.
- Выкрутился нерусский черт, шпион, небось кому-нибудь дал на лапу, они там, в Латвии, все с деньгами, - прошипел, глядя на счастливую пару, вечный недоброжелатель старика Степан Степанович. - Одних фашистов и евреев освобождают, а русскому человеку сидеть и сидеть.
Вдруг Дитрикс сложил руки трубочкой и, и сквозь шум я разобрал слова, звучащие здесь как пароль:
- "Гутта кават лапидем нон ви сед сепе кадендо". До встречи на воле!
Но встретиться нам не привелось.
Старый интеллигент.
От составителя: Мне запомнилась реплика Войниловича, обычно очень сдержанного, 4 апреля 1953 года, когда по радио объявили о прекращении дела врачей, признания которых были выбиты "незаконными методами": "Незаконные методы следствия! - воскликнул он тогда, - откуда бы они взялись! Ведь они всегда были в белых одеждах. Только крылышек им не хватало. Карающие ангелы диктатуры пролетариата. И вдруг - незаконные методы следствия".
Рядом с курилкой лесобиржи находилась небольшая конторка строительной бригады, которую возглавлял человек лет шестидесяти пяти, инженер Евгений Иосифович Войнилович. Бригада состояла в основном из "западников", то есть жителей бывшей Польши, в большинстве своем крестьян. Это был народ положительный и аккуратный, с еще сохранившимися навыками добросовестной и честной работы, трудились они не спеша, но основательно, выполняя всевозможные строительные и ремонтные работы на заводе.
Войнилович был потомственный петербургский интеллигент польско-русского происхождения. Свою тюремную карьеру он начал еще в конце 20-х годов, и лагерный стаж его исчислялся десятилетиями. Поводом для многочисленных арестов послужило то, что где-то к концу первой мировой войны он поступил в юнкерское училище вольноопределяющимся и вышел из него прапорщиком. В качестве бывшего офицера он постоянно подвергался преследованиям: сперва попал в тюрьму и был выслан, по окончании ссылки некоторое время работал на воле, затем снова был арестован и, отбыв в лагере первый срок, попал в Челябинск, где строил тракторный завод, а во время войны руководил его переоборудованием доля производства танков. В третий раз, в 1950 году, арестовали не только Войниловича, но и его жену. Получив свою десятку за антисоветскую агитацию, Евгений Иосифович оказался в нашем лагере. Не без юмора он рассказывал, что главным его преступлением оказалась якобы сказанная им фраза о том, что финская кампания 1940года напоминает ему цусимское поражение. Следователи именовали его чуждым элементом и белогвардейцем, а его работу на строительстве Челябинского завода, за которую он получил орден, трактовали как своеобразную маскировку.
В какой-то мере судьба семьи Войниловича типична для нашей эпохи. Отец его погиб во время гражданской войны, отец жены сгинул в лагере. Мать жены попеременно ездила в лагерь то к дочери, то к зятю. Я помню, как однажды, когда нас пригнали с работы, я увидел на ступеньках конторы у вахты пожилую женщину. На лице ее не было той растерянности, которая обычно появляется при виде колонны зека на лицах наших гостей, приезжавших навестить родных. Ей было привычно навещать в лагере то мужа, то дочь, то зятя, и она, улыбаясь, приветливо помахала нам рукой.
Администрация завода относилась к Войниловичу с подозрением. Под влиянием постоянной пропаганды в сознании начальников сложился образ опасного инженера-вредителя, который может невесть что сотворить на заводе, того и гляди поджечь или взорвать. Поэтому всякое его действие по инженерной части наталкивалось на настороженное отношение, а инициатива пугала. Однажды это чуть не вылилось в целое следствие.
На территории завода решили построить сушилку для пиломатериалов, предназначенных мебельному цеху. Поручили это бригаде Войниловича. Работяги довольно быстро воздвигли небольшое одноэтажное сооружение, оставалось покрыть его крышей, которую собрали отдельно и подняли наверх. Между крышей и стенами оставались зазоры. А дело было суровой архангельской зимой. Войнилович приказал работягам развести на полу стройки костер, чтобы отогреть крышу, которая промерзла и не входила в пазы, и, возвращаясь послеобеденного перерыва на завод, начальник, лейтенант Пелевин, увидал густые клубы дыма, валившие из окон и дверей еще не вполне готового сооружения. Не разобравшись, в чем дело, он стал орать на Войниловича, обвиняя его в намерении сжечь сушилку. В воздухе стоял мат, на Войниловича сыпались брань и угрозы.
Тщетно пытался Войнилович объяснить Пелевину резоны своих действий, тот его и слушать не хотел и в раже кинулся на вахту за надзирателем. Но пока начальник суетился, Войнилович продолжал делать свое дело. Разогретая крыша встала на свое место, и костер был потушен. Тут прибежавший с надзирателями начальник завода с изумлением увидел, что все пришло в норму, а трудная с его точки зрения техническая задача по установке крыши успешно решена. К чести его следует сказать, что он осознал свою ошибку и даже похлопал Войниловича по плечу в знак примирения. С тех пор администрация стала испытывать к Войниловичу особое уважение. "Старый спец, - говорили начальники, - из бывших", - видимо, подразумевая, что старые "вредители" работают лучше новых недоучек.
- Идиоты, - говорил мне вечером Войнилович. - Пелевин окончил, хотя бы формально, Лесной институт в Ленинграде. С подобной технической задачей знакомят студентов первого курса любого строительного техникума. Ну, чему-то же его учили!
В конторе лесобиржи один зека-умелец соорудил из отрезанной где-то телефонной трубки нечто вроде еле слышного громкоговорителя, и я, занимаясь всякой технической работой бракера-десятника, имел возможность слушать радио. И вот однажды прозвучало сообщение о болезни Сталина. Я отправился в контору Войниловича и все ему рассказал. Войнилович перекрестился.: "Царствие ему небесное". - "Да нет, - сказал я, - он не помер, заболел" "Нет, нет, голубчик помер, - ответил Войнилович. - Кровавая эпоха кончилась, будем надеяться на лучшее". Интуиция старого зека подсказала ему, что тирана больше нет.